4
Он вернулся в Петербург, когда двор и все чиновное сословие были потрясены стачками рабочих и разгромом армии под Мукденом. В полукруглый дом министерства, что тяжело расселся возле Чернышева моста, сходились тревоги будущих взрывов революции. Чернигов, Орел, Курск, Варшава, Тамбовщина, Саратов – эти края уже были охвачены мужицкими бунтами. Ходили упорные слухи, что на Кавказе правительственной власти не существует: она сметена и прячется от революции в подполье.
И, как всегда в трудные времена, над Россией вырастала гадючья головка нового бедствия – холеры. Скоро весна, бугры подтают, побежит звонкая вешняя вода (холера любит такое время). Откуда-то с берегов индийского Ганга, из низовий Брамапутры, через Китай и Персию, по водам и землям, караванами и кораблями, в мужицкое квасе или свежем огурчике, – ползет на Русь этот ужасный полоз, раскладывая людей по скорбным погостам. Возглавляя борьбу с эпидемией, открылся в Москве Пироговский съезд врачей… Вот они: одухотворенные лики, высокий интеллект, благородные лбы мыслителей… Собрались и дружно заявили:
– Борьба с холерой, как равно и со всеми болезнями, может быть успешной только после коренного изменения политического строя России… Таким образом: долой самодержавие!
А далеко в океане, огибая Африку, тянулась дымная армада двух эскадр – Рожественского и Небогатова, и вскипала на восходах солнца бордовая пена морей. Где-то впереди по курсу лежал одинокий остров Цусима (который, кстати, в 1861 году едва не стал русским!). Тупыми раскаленными утюгами броненосцы гладили зеркало океана. Рыскали вездесущие миноноски. И хлопья угольной гари садились на скользкие палубы, тут же смываемые за борт волнами. Никто еще не знал, что имя этого острова – Цусима! – скоро войдет в сердце каждого русского болью, горечью и безнадежностью. И тогда в богатых гостиных заломят руки старые дамы: где он, мичман Сеславин, был такой – молодой, красивый, загорелый?.. И глухим стоном отзовется Цусима в подвалах: "Ой, горе-то, господи! Митя, Митенька, ласкова-ай…" Был он комендором, ходил упруго, клеши что надо, а на костяшках четырех пальцев, среди рыжих волосков, татуировка: "Н-ю-р-а".
Но пока они еще живы – плывут, грозные для врага.
Над Россией – дым полыхающих поместий, дым эскадры, спешащей навстречу своей гибели…
– А у нас ныне все тихо, – сказали князю Мышецкому.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ну, тихо так тихо: оно и лучше, конечно…
Стал приглядываться к новой расстановке бюрократических сил Петербурга. Было ясно: Булыгин пороху не выдумает. Трепов же затем и пристроился у него под боком, дабы воспалять скудное воображение министра. Трепов был просто, как соленый огурец.
– Дави! – вот и вся его великая премудрость.
Это был Дремлюга в своем роде, но зато Булыгин никак не подходил к изощренному покойнику Сущеву-Ракусе: покойный Аристид Карпович дело знал и любил; он бы выкручивал здесь такие "фокусы", что вокруг бы только ахали…
Мышецкий снял номер в богатом "Отель де Франс" на Большой Морской (поближе к Яхт-клубу), но в гостинице почти не жил. На время общения с Ивонной Бурже – общения по-прежнему чисто платонического – он снял две смежные квартиры на Невском, и каждое утро, накинув халат, брел через площадку лестницы на половину своей подруги, или же сама Ивонна приходила к нему.
Европейская куртизанка этим выжиданием, естественно, повышала сознательно себе цену, но получилось так, что цена вдруг стала подниматься и на… Мышецкого! Чиновный мир столицы понял это на свой лад: мол, князь потому и держит Ивонну при себе, не допуская до Владимировичей, чтобы поправить свою карьеру, сильно подмоченную. Владимировичи издали облизывались на парижское диво, но… видит око, да зуб неймет! Как будто все было во власти Сергея Яковлевича, и это обстоятельство, весьма важное, сразу же усилило интерес к персоне князя Мышецкого!
До этого он был известен лишь в определенных кругах министерства, родни дальней и ближней, в мире статистики, отчасти поэзии и чуть-чуть в мире придворном. Теперь же свет, щедро лившийся от имени Ивонны Бурже, озарил и его слабым венчиком.
Как бы то ни было, но о нем вдруг заговорили!..
Общество Петербурга тоже делилось на несколько прослоек. Совершенно отгородившись от русского мира, где-то на "воздусях" высшего света, парили великосветские салоны княгинь Белосельской или Зины Юсуповой, где даже не ведали, что существуют Чехов и Максим Горький, слово "мужик" здесь произносили на манер "мюзык" (словно речь шла о музыке). В эту прослойку света Мышецкий никогда и не рассчитывал попасть. Но вот, нежданно-негаданно, он получил приглашение в салон графини Марии Эдуардовны Клейнмихель, урожденной графини Келлер, которая произносила слово "мужик" вполне отчетливо. Салон этой дамы, бывшей личным другом германского кайзера, славился в Петербурге как салон строго политического направления.
"Надо ехать", – решил Мышецкий.
Дача старой графини стояла на берегу Малой Невки; возле пристани колыхался на волне катерок – под флагом германского посла. Впрочем, из русских, помимо Мышецкого, удостоились приглашения только двое – Нейдгардг и еще один русский: барон Пиллар фон Пильхая (эзельский предводитель дворянства)…
Мария Эдуардовна сразу вовлекла Мышецкого в разговор:
– А вы не озаботились еще приобретением себе черкесов?
Странный вопрос. Но ответить старухе что-то надо:
– Нет, графиня, я выписываю себе сразу негров!
Нейдгард рассмеялся бодрым солдатским смехом:
– Оно ведь дешевле с головы идет… Так, князь?
Очень внимательно слушал их германский посол, Фридрих фон Альвенслебен, а Клейнмихельша по-старчески кокетничала.
– Ах, вы шутите, господа! – обиделась она. – Но это так серьезно… Я никогда не верила в революцию в России, но вот же – теперь приходится. А князя Гагарина – соседа – убили!..
Азис-бей, турецкий атташе, сверкнул зубами:
– Черкесы – великий народ! Ранее они охраняли священную особу султана, а ныне идут нарасхват – охранять усадьбы дворян в России… Не слишком ли много чести этим черкесам?
Пиллар фон Пильхау переглянулся с германским послом:
– Защиту от волнений туземцев должно обеспечить войско. Если ненадежны наши войска, надо позвать германские…
И даже не смутился, подлец! Сергей Яковлевич поспешил незаметно скрыться: очень ему не понравился этот салон-притон. Но, однако, первый шаг был сделан, и сенатор Мясоедов, случайно встретясь с Мышецким, был на этот раз гораздо приветливее:
– А знаете, князь, ведь после того, что мы пережили здесь, в Петербурге, сенат уже не смотрит так строго на ваши уренские эксперименты… Прошу вас: не судите меня, старика, сурово!
Сергей Яковлевич еще не догадывался о той роли, которую играет в восстановлении его престижа Ивонна Бурже. Что-то уже сдвинулось в его положении, но он относил это за счет личных своих качеств. Глаза ему открыл однажды в Яхт-клубе старый друг детства – князь Валя Долгорукий. На этот раз Валя не прятался за ширмы, а сам подошел к Мышецкому.
– Сережа, – сказал он ему, – пора и честь знать. Ну, подержал птичку и выпусти… Не дури! Ты же знаешь, как ее ждали Владимировичи… Удивляюсь: что она в тебе нашла?
Мышецкий сразу все понял: спасибо Ивонне!
– Она ничего не нашла, но вот я – да, изыскиваю…
А потом, уже после обеда, Мышецкий, крепко подвыпив, отозвал Долгорукого в сторонку, чтобы никто их не слышал.
– Валя, – сказал дружески, – это останется между нами… Хочу знать: когда девятого января расстреливали рабочих, скажи мне, где находился его величество?
Долгорукий замешкался: он был другом Николая с детства – еще в лошадки играл с ним, за одним столом рисовали они акварелью трогательные виды Павловска – и выдавать царя не хотел.
Сергей Яковлевич это понял и решил про себя, что больше не надо видеться с Валей; вот Бруно Ивановичу Чиколини, когда казнили в Уренске экспроприатора, стало худо; значит, он – человек, страдает. А тут падали тысячи!
"Непостижимо! Как можно?"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Перед потрясенной ужасом страной вырастал – еще неясный – призрак Государственной думы.
Сергей Яковлевич эти дни был занят одним: своим престижем в чиновном мире. Ивонна была неумна – так, но как женщина, много встречавшаяся с людьми, она, кажется, уже разгадала эту нехитрую подоплеку заговора.
Ивонна своим выжиданием продолжала нагонять себе цену, но вода теперь лилась на две мельницы сразу – ее, женщины, и его, мужчины.
Безмолвно было решено: Владимировичи получат Ивонну Бурже, когда князь Мышецкий получит Уренскую губернию обратно. Целомудренно ли сие? Об этом как-то не хотелось размышлять. Тем более что колеса интриг, обильно смазанные сплетнями, уже быстро вращались; машину было не остановить… "Пусть так!"
Последнее время Мышецкий повадился навещать святейший синод, чтобы разрешить отчасти свои семейные дрязги. И вот однажды возле здания синода ему встретился Танеев, ехавший куда-то из сената в придворной карете: эдакий кум королю!
Завидев Мышецкого, остановил карету, завел разговор:
– А розог с золотой рыбкой вы, князь, еще не кушали?
– Не понимаю, – ответил князь. – На кого, скажите, я вывернул горшок с горячими углями, чтобы мне розги достались?
– Некое лицо, – сожмурился хитрый барбос Танеев, – поставлено вами, князь, в весьма неловкое положение… – И вдруг начал развивать перед Мышецким грандиозную панораму блестящего будущего. – Бросьте министерство, – говорил Танеев вкрадчиво. – Идите к нам, в канцелярию его величества! Вы же молоды, князь, умны… Ну, сначала мы вас подержим в помощниках. А потом – и статс-секретарь! Вы же человек с головой, передовых взглядов…
Мышецкий понял: все это сулилось ему в обмен на Ивонну.
– Благодарю! – сказал Танееву. – Но мне как-то больше нравится воеводствовать на Уренске… У каждого – своя стезя!
Лошади дернули. Высоко вскинув задние колеса, карета поволоклась по обледенелым колдобинам. Сергей Яковлевич почти злорадно потер себе руки: "Заплясали, скоморохи! Много ли вам надо?.."
Сдвиг в его карьере уже наметился, и первыми откликнулись журналисты. Всегда охочие до гонораров, они вытащили из забвения книжку стихов князя и водрузили ему запоздалый памятник.
Мышецкий и сам забыл свои стихи… Что-то вроде:
Полузакрытые гардины,
На полках Sand и Diderot,
И запах яблоков и тмина
Co дна пузатого бюро.
О, эти милые рассказы
Альбомов давней старины,
Полунаивные проказы,
Когда мы были влюблены…
Странно, князь и сам не ожидал, что его похвалят.
"Нашей взыскательной публике, – писал критик, – давно уже знаком и дорог симпатичный талант князя Мышецкого. В нашу пору раздоров он не поддался демагогии. Нет! Он не увлечет нас в толпу своей скромной лирой. С ним хорошо вдвоем – у лиры его сиятельства, князя Мышецкого, большой диапазон. Беру его первую (и, к сожалению, единственную) книгу стихов "Угловая комната" и ухожу с нею в лес, подальше от мира. Ложусь под сосной на горячий песочек и, раскрыв наудачу, читаю волшебные отзвуки чуткой души нашего славного, симпатичного поэта…"
Ну рубля три-четыре критик на его сиятельстве заработал!
Совершенно неожиданно Мышецкий получил открытку от Ениколопова, который нелегально присутствовал на Пироговском съезде врачей. Вадим Аркадьевич явно набивался на продолжение знакомства. Писал, что в Уренске, после отбытия князя, тишь да благодать, но скука непроходная. "…Вот я и сбежал на съезд, взбулгаченный. Приезжайте обратно и встряхните Уренск, как вы умеете", – заканчивал Ениколопов любезно. Сергей Яковлевич был приятно озадачен: его не забыли, помнили – как хорошо!
Как раз в это время в узком кругу чиновников министерства внутренних дел проходило обсуждение способов борьбы с крамолой. Совещались в задних комнатах министерства – без стенографистов, без лишних бумаг, чтобы ничто не проникло наружу (остерегались прессы). Через повестку был приглашен и Мышецкий, которому эта повестка была в сто раз дороже рецензии на его стихи… "Спасибо недотроге Ивонне Бурже… Античность, готика!"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как гимназистов, всех рассадили за столы. В окнах виднелись крыши Петербурга, уже тронутые мартовским солнышком, Сергей Яковлевич нарочно, дабы избежать лишних расспросов, устроился по соседству с глухим стариком Суровцевым; Суровцев этот когда-то служил, воровал и сам бывал обворован, бывал на счету и не был на счету. А теперь вот, глухая тетеря, он разложил перед собой лист бумаги, для начала нарисовал дерево. И вдруг с быстротой – поразительной! – стал обвешивать дерево обезьянами. Да так ловко, что залюбуешься…
– Внимание, господа, следует товарищ министра!
По черной лестнице поднялся в заседание Петр Николаевич Дурново. Словно спившийся учитель провинции, он был одет в худенькое драповое пальто. А на голове – шапчонка из барашка, как у извозчика. Он даже не удосужился раздеться у швейцара. И только при входе заученным движением сковырнул на пороге галоши, заляпанные весенней грязью. Потом на стол перед собой швырнул пальто с рваной подкладкой, шмякнул сверху шапчонку. И (удивительно подвижный, нервный) потер красные лапы.
– Последнее время, – начал Дурново без поклона, словно пристав перед городовыми, – заметна некоторая тенденция боязни среди чиновников, и боязнь эта весьма показательна для нашего времени. Отчего вы, господа, боитесь показаться непросвещенными? Почему вы одним оком зрите закон, а другим озираетесь на общество? Говорю вам: замахнувшись, надобно ударить! Но, только замахнувшись, вы тут же опускаете свои робкие длани… А – почему? Здесь нас никто не слышит, и я смею поставить вопрос ребром: смуты – нет как таковой, а есть уже революция. Вы не смотрите на нашего милорда Витте – он не жнет, не сеет. С него как с гуся вода! Мы, именно мы, чины министерства внутренних неустроений (усмехнулся Дурново "неустроениям"), обязаны бить революцию не стесняясь. Без реверансов в сторону либералов и газеток! Горе нам, ежели мы промахнемся. И я хотел бы спросить вас, господа: что лучше при настоящей ситуации – гоголевский городничий или же либерал Хлестаков?..
Не оглянувшись назад, Дурново треснулся в стул. "Да, – решил Мышецкий, – это человек крутой, он из того же теста, что и Столыпин!" Огляделся: нет, Столыпина здесь не было.
– Прошу, господа, выступать, – сказал Дурново…
Над подталыми крышами молочно парило. Между зимних рам покоилась сухая прошлогодняя муха. И вдруг Мышецкий зевнул – так протяжно, так сладко… И вспомнилась ему Тверская гимназия: бог ты мой, как было тяжело учиться в такие дни! А чем сейчас не гимназия? Вот и сам строгий учитель Дурново, он зыкает сверху на опущенные головы недотеп-учеников: "Прошу… Кто готов?"
И, как положено, все прячутся за спины. Конечно, никто урока не выполнил. В таких случаях учитель всегда говорил в сторону Мышецкого: "Ну, князь, что вы знаете о Вавилоне времени правления Навуходоносора?.."
– Вы хотели что-то сказать? – посмотрел на него Дурново.
– Мне думается, – покраснел Мышецкий, – что чревато опасностями положение, когда помещики для охраны своих поместий от смуты используют наемных преторианцев-черкесов.
– Внимание, господа, – оживился Дурново, – вот тут князь Мещерский… (Мышецкий! – поправил его Сергей Яковлевич) простите, Мышецкий советует вместо черкесов использовать для охраны поместий… Кого вы советуете, князь?
Мышецкого дернуло, словно его вызывали к доске, и он поднялся, возмущенный:
– Петр Николаевич, я ничего вам не советую!
Дурново вдруг застеснялся, стал закрывать полой пальто драную, как у гужбана, подкладку, посеченную от старости. Сергей Яковлевич сел. Суровцев рядом с ним покрывал рисунок обезьянами, которые карабкались все выше, переплелись уже хвостами.
– Господин Суровцев, – прицелился в него Дурново, – вы, кажется, уже готовы? Что вы можете сказать о борьбе со смутой?
Мышецкий подтолкнул тишком глухого старца, и тот поднялся во весь величественный рост; звезда Станислава сверкала на его груди, подбитой волосом и ватой.
– Прежде, – начал Суровцев печально, – надобно подумать о коренниках…
– О чем, о чем? – послышался шепот.
– Коренник! – воскликнул Суровцев. – Что может быть прекраснее, когда могучий и сытый коренник берет с места, и тогда уже не надо подстегивать пристяжных… Ныне мы забыли о коренниках. Но я, как почетный член орловского случного пункта, спешу заверить высокое собрание: мы стоим на грани реформ! Нельзя в наше время брать за случку по сорок рублей… А, например, за случку с Элегантом (аглицко-каретным) цена в прошлом году доходила и до сотни. Здесь, я слышал, кто-то справедливо помянул великого писателя Гоголя… Да, господа! Не грех всем нам, русским людям, почаще вспоминать Николая Васильевича. Разве можно забыть эти прочувствованные слова: "Эх, тройка!.."
Никто не перебил глухого старика. Даже Дурново внимательно слушал. Это была целая поэма – гимн лошади! Суровцев не говорил, а – пел, пел о забытой красоте лошадиного бега, когда – поля, поля, поля, – так и стелются под резвым копытом, и как, под стать этому бегу, звучит лихая песня орловского ямщика. И закончил свою речь призывом спасти беговых рысаков от вырождения.
– Умри сегодня Крепыш, – воскликнул Суровцев с пафосом, – и потрясенная Россия оплачет его гибель как невозвратную потерю… Только реформы спасут нас! Я сказал.
Дурново поднялся со стула, задумчивый:
– Господа, по-моему, остается одно – перерыв!
Мышецкий слышал, как Дурново сказал про себя:
– Ну прямо хоть плачь…
"Хоть плачь…" – такое же впечатление выносил и Сергей Яковлевич от этого унизительного бессилия властей предержащих. По черной лестнице министерства, согбенные, спускались в буфет члены секретного совещания – их там ждал чай и легкая закуска. Глухо ударила пушка Петропавловской крепости: полдень.
Мышецкого догнал товарищ министра внутренних "неустроенний".
– Отчего я не знаю вас, князь? – спросил Дурново. – Напомните мне о себе.
– Я удивлен, Петр Николаевич, почему…
– Нечему удивляться, – грубо пресек его Дурново. – В империи девяносто семь губерний, краев и областей, и мне – не разорваться! Я не могу всех упомнить.
– Я, – четко ответил Мышецкий без поклона, – сменил господина Влахопулова, убитого на посту уренского губернатора.
– А! Ну, вот теперь помню. Скоро будет передвижка в администрации губерний. Не желаете ли послужить по… по…
Дурново как бы задумался, и Мышецкий спросил:
– По какой губернии?
– Нет, не по губернии. По тюремному ведомству. Сейчас мы как раз озабочены постройкою новых тюрем по американскому образцу. Конечно, дело трудное, надо кое-что подчитать, поездить, посмотреть…
– Извините, Петр Николаевич, – покоробило Мышецкого, – вы меня опять с кем-то путаете? Повторяю вам: я служил в губернии и желал бы вернуться только в губернию.