На задворках Великой империи. Книга вторая. Белая ворона - Валентин Пикуль 18 стр.


– Капитан, Антон Петрович… Эта дикая женщина, эта… Караул, меня, кажется, поджигают!

– Что-то я вас не пойму, Борис Николаевич, – отвечал Дремлюга спросонья. – Сами же вы породили это общество. А теперь дитятко родителя лупит?.. В любом случае звоните Бруно Ивановичу: бандиты по его части. А мое дело – чистая политика!..

Рано утречком Атрыганьев тишком выбрался из города и запропал в своем родовом имении Заклинье. Но громилы Додо и там не оставили его в покое. Мясник Ферапонт Извеков (человек ужасных наклонностей) ходил вокруг заборов, покрикивая:

– Погоди, шибздик! Я не погляжу, что ты камергер… Мы тебя на манер китайцев обработаем. Башку тебе выбрюем, да по капельке будем капать… Где хошь возьми, а кассу отдай!

Не вылезая из Заклинья, предводитель стал отчаянно распродавать акции русско-бельгийской фирмы стекольных заводов. Тут спохватилась и милейшая Конкордия Ивановна.

– Ёська, – стала она трясти Паскаля, – скупай быстрее… Чего ты хлопаешь? Дело прибыльное.

Осип Донатович еще ломался:

– Зеркальное производство. Технология… все такое.

– Скупай, дурак! Золотое дно: после революции всем стекла вставлять будет надо… Вот тогда и хватятся!

Паскаль стал жадно хватать акции, и это не ускользнуло от зоркого взгляда Додо; в один из дней она снова раскрыла толстую тетрадь – дневник мыслящей женщины:

"Атрыганьев посрамлен, в предводители надо поднять своего. Об Евлогии пока ничего не слышно. Надобно следить за Мелхисидеком. И – за Паскалем, чтобы акции остались у нас и не вышли из Уренска".

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Петя, – сказала Додо, – не пора ли вам оставить картинки и стать мужчиной, чтобы раз и навсегда ответить женщине, измученной вами: дадите вы ей свободу или нет?

Петя исподлобья смотрел на жену, скользил по ней взглядом – поверх громадных фолиантов с гравюрами.

– Вы же свободны и так, сударыня, – ответил злобно. – Это я должен просить, чтобы вы оставили меня в покое. Что еще надобно? Я потерял с вами все: мельницу, дело моего отца, заехал вслед за вами в эту трущобу, вижу теперь всю вашу развращенность, сударыня, и… Еще вам свободы? Возьмите!

– Развод будет? – спросила Додо.

– На какие шиши? – отвечал Петя, уже выходя из себя. – Вы, князья Мышецкие, обобрали меня до нитки, я вынужден отказать себе даже в покупке новых гравюр, и только плбчу над каталогами… Я плбчу горькими слезами над каталогами!

– Все это глупости, Петя, – вздохнула Додо. – Ребенок ты…

– Нет! – крикнул Петя, наступая. – Это не глупости. А я нищ и обобран вами… Чего еще вы от меня хотите?

Додо удивилась: Петя всегда был такой покорный.

– Пьян ты, что ли? И врешь… У тебя есть еще деньги, я знаю!

– Да, – сказал Петя, – есть. Но я их вам не отдам. Я слаб и к труду не приспособлен. Дайте же мне умереть спокойно. Умру – получите сполна. Но сейчас, живого, не мучайте… Боже!

Попов заплакал. Додо открыла папиросницу.

– Спичку! – потребовала она.

– Возьми сама… я не лакей, – огрызнулся Петя, плача. – Довольно я уже целовал тебе ноги, носил на руках… На! – И он швырнул в лицо жене коробку со спичками. – На! Мерзавка!

Додо встала, и лицо ее пошло пятнами.

– Ты, грязный мукомол… мельник! Ты – мельник…

– Не смей! – взвизгнул Петя. – Ты сама хамка, шлюха!

И, неумело дернувшись, вклеил ей пощечину.

Додо похорошела, как от вина, заговорила с облегчением:

– Наконец-то… Вот и все: судьба уже развела нас. Прощай!

В эту черную пятницу Петя испытал свою судьбу. Маленькую.

6

В этот день, как и всегда по пятницам, дом учителя гимназии Авдия Марковича Бобра был открыт для гостей. Инженеры, сидящие без денег, гарнизонные поручики, тоскующие в казармах по уюту, учителя гимназии и прочие господа так и говорили:

– Пятница? Ну, стало быть, едем к Бобрам…

Авдий Маркович преподавал латынь и каллиграфию, имел на груди значок беспорочной службы, считался опасным радикалом. Особый вес в глазах уренского общества придавало ему то обстоятельство, что однажды он написал письмо Льву Толстому, а Лев Толстой ему ничего не ответил.

– Опасный человек, – говорили жандармы, – с безбожником Толстым контактирует. А – зачем? Чего ему так не живется?

Впрочем, Авдий Маркович был далек от великопостного учения вегетарианства: скорее он был учеником великого Рабле и обожал гуся в яблоках, карася в сметане, а поросенка под хреном. Солидное положение создало Бобру то благополучие, когда…

– …нам до двадцатого числа хватает! – говорил Бобр. – Вот уже десять лет, как мы с Машей не берем в долг. Это, конечно, удивительно! А в молодости… о-о-о!

И закатывал глаза в поднебесье, показывая, как было тогда плохо. А теперь – хорошо: квартира полная чаша, удобная мебель, выкупают последние тома энциклопедии "Брокгауза и Ефрона", на стенах висят портреты учителей жизни – Белинского и Герцена.

– Салус попули супрема лекс эсто, – любил говорить Бобр, быстренько переводя на русский: – В общем, господа, это звучит так: "Благо народа да будет высшим законом!"

Пришел в пятницу и Петя Попов – затюканный, жалкий.

– Петр Тарасович, что с вами? – встретил его Бобр.

– Я… негодяй, – всхлипнул Петя. – Какое я имел право поднять руку на женщину, мне совсем не чужую?

– О чем вы?

– Ах, славный Авдий Маркович, вы мужчина, вы не так можете понять… Вот если бы Мария ваша Игнатьевна!

– Успокойтесь, Петр Тарасович: моя супруга уже выехала из Петербурга. Ради бога, не волнуйтесь: мы ведь ждем от вас обещанной лекции…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Петя закончил словами:

– Ничтожно мало, дамы и господа, сумел мой скудный язык выразить о величии древнего искусства. Думаю, что если мне удалось передать вам хоть сотую долю того восторга, какой я испытываю постоянно перед ликом шедевров, то моя лекция все же удалась… И прошу: не судите же меня строго, я не говорун!

Бережно сложил оттиски, завязал тесемки на фолианте. Как у Гобсека над золотом, тряслись его пухлые пальцы над благородными листами. Слушатели похлопали, Бобр зазвонил в колокольчик.

– Думается, – сказал, – и хочется верить, что, отблагодарив Петра Тарасовича за доставленное нам удовольствие, мы, как люди передовых воззрений, заострим преподанный здесь материал и обратим его к жестокой русской действительности… Как будет жаль, если все это великолепие, понятное только одним нам, дворянам и разумным… Господа, господа! – залился колокольчик в руке Бобра. – Удержите господина Смирнова, который пытается проникнуть в буфетную!

Толстого директора депо, обжору Ивана Ивановича Смирнова, с хохотом задержали, прося, чтобы высказался.

– А что сказать? Сразу видать, что господин Попов кучу денег на это угробил. Правы и вы, Авдий Маркович: только мы, дворяне, оценить можем. А вот как подпалят Россию с одного конца… Что еще сказать?

– Не дадим подпалить, – вдруг послышался голос.

Бобр повернулся в сторону деповского машиниста:

– Ваше мнение, господин Хоржевский, будет особенно приятно для нас, как слово представителя русского пролетариата…

– Не дадим подпалить, – упрямо повторил Казимир, вставая. – Разве же у нас, рабочих, подымется рука на этакую красоту?

И сел. Петя бегающими глазками прощупывал людей. Его не волновала судьба лекции (бог с ней, он не оратор), но вот судьба гравюр… И мигал Петя от волнения чаще обычного, тряслись его толстые, никогда не работавшие руки. А на смену Казимиру встал прапорщик Женя Беллаш – молодой, языкастый.

– Жаль, – начал офицер, – что мой оппонент, господин Смирнов, все-таки улизнул в буфетную. Однако я отвечу и в его отсутствие… Столкнулись два противных мнения, – продолжал Беллаш. – И оба мнения исходили от моих уважаемых Коллег по службе – от директора уренского депо и от машиниста уренского депо. Один из них – представитель утилитарного подхода к искусству. Другой, господин Хоржевский, – поклонник начала духовного… Но прежде я хотел бы слышать мнение нашего уважаемого лектора, господина Попова: как он сам относится к своим шедеврам?

– Как? – спросил Петя. – А… никак. Вот – красота, я пью ее, трепещу, благоговею. И… чего же еще надобно?

– Вы эстет, Петр Тарасович, – сказал ему Беллаш. – Но я претензий к вам не имею.

– Ради бога, – ответил Петя, – и не надо. Зачем вам это?

– Теперь я, – продолжил Беллаш, – позволю себе вернуться к началу духовному, к началу моего старшего коллеги…

– Смирнова? – спросила акушерка Корево. – Так он в буфетной!

– Нет, Галина Федоровна, старшим я назвал господина Хоржевского… А дело в том, господа, что нет культуры мужицкой, как нет и дворянской.

– Прошу прощения, Женя, – заметил Бобр, – наша любовь к народу не может быть подвергнута сомнениям. Мы все любим наш многострадальный русский народ, но… Все-таки о народе лучше говорить так: мы тебя любим, но доверять святая святых – наше искусство – не можем. К тому же мы современники именно дворянской культуры, содеянной столбовыми!

– Да, – в унисон подхватил Беллаш, – мы все знаем, что Толстой – граф, а Чайковский – дворянин. Но искусство-то их – общенародно! Так? Конечно, так…

Петя Попов вздохнул, отвернулся и стал смотреть в окно: подобные разговоры его не касались. "Да и к чему говорить? Надо трепетать. Надо благоговеть…"

– А вы, дорогой Женя, – напористо продолжал Бобр, – выходит, предлагаете нам классовое деление искусства?

И прапорщик рассмеялся:

– Что делать, коли так получается, Авдий Маркович?!

А вокруг шелестели платья дам, щелкали костные веера, слышалось:

– Ну, разве можно так рассуждать о святом искусстве?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Гости потянулись к столу, где в торжественном сообществе блюд и бокалов уже восседал директор депо Смирнов – величественный, как бог Саваоф.

– А буженинка-то – хороша, язва! – И посмотрел, как напротив него присаживается Казимир. – С хреном надо ее, – буркнул…

Петя же пристроился в уголку тихим мышонком, клевал рюмочку за рюмочкой. Под локтем его лежал фолиант – не расставался. За этот последний год, что прожит в Уренске, бедный коллекционер почти уже спился – тихо и неслышно, без буянства. Никто бы не подумал про него такое! Только вот иногда, как сегодня, приоткрывалась его душа – навстречу людям, желавшим испить из того источника красоты, у которого он поселился навеки, – и трепещет теперь, благоговеет (между прочим, верно спиваясь)…

Одна из дам попыталась втянуть его в общий разговор.

– А вот Сергей Юльевич Витте… – начала она.

– Бог с ним, – ответил Петя. – Кому Витте, кому Дюрер!

И дама, обиженная, повернулась ко всему столу:

– А вот Сергей Юльевич, господа, все-таки уплывает в Америку – вести переговоры с японцами…

– Да, да, ужасно, – забеспокоился Бобр. – Такой срам! Неужто его величество, государь наш император, согласен на контрибуцию?

– Витте я хорошо знаю, – произнес Смирнов, перетягивая к себе на тарелку сочные золотистые ломти ветчины. – Витте за Одессой, вроде вас, господин Беллаш, шпалы укладывал. Потом на дистанции долго прозябал. Но вот – повезло человеку: сумел предсказать катастрофу царского поезда в Борках, и… Сами видите! А ну-ка, Авдий Маркович, вот кулебяки-то я еще не пробовал…

Пятница в доме Бобров подходила к концу, гости прощались. Прапорщик Беллаш настойчиво желал проводить акушерку Корево. А машинист Хоржевский только было шагнул в темноту улицы, как истошный вопль Попова остановил его:

– Господин Хоржевский… куда же вы? А меня бросили!

Его нагнал пьяноватый Петя Попов, вцепился в рукав:

– Ради бога, только вы… не оставляйте.

– Что вы, Петр Тарасович? – оторопел Казимир.

– Если бы один шел – ладно, а то ведь… вот: сокровище! Похитить могут. Напасть! А вы, я знаю, не дадите меня в обиду.

Казимир понял – и оценил это доверие. Доверие человека, который вручает не себя, а свою коллекцию – плод многолетних трудов.

– Не бойтесь, – сказал Казимир. – Я драться умею. Смелее!

Петю шатало. В темноте переулков, прыгая через канавы, пробирались они на глухую окраину Петуховки, где едва-едва белели в потемках мещанские мазанки.

– Вот здесь, – сказал наконец Петя. – Здесь и живу. – В темноте он совал машинисту свою пухлую ручку. – А я вас сразу приметил. И вам поверил… только вам… Спасибо!

Скрипнула за Петей калитка. Вот и ночь на Уренском: черная, гиблая, звездная… Казимир вернулся домой, Глаша еще не спала.

Звонко брякался под ладонями рукомойник.

– Ты когда из больницы? – ревниво спросил Казимир.

– Рано сегодня. День выпал спокойный.

– А что новенького?

– Ты не сердись на меня, Казя, – ответила жена. – Мне он не нужен… Но вот – странно: глаза у него опять стали синими! Как понимать – не знаю…

…Из Ениколопова медленно выходил мелинит.

7

Процесс чаепития всегда тесно сопряжен с булкоядением.

Как-то не мыслит истинно русский человек выпить чаю и не съесть булки при этом. Сахар тоже имеет значение. Но это уже особая статья – чай можно и так выпить. А вот булку "вынь да положь". Экономическая связь между чаем и булкой на Руси хорошо всем известна – для этого не надо быть Спинозой…

Потому-то, когда была грандиозная стачка московских булочников, она затронула и чайную торговлю. Две шестеренки одной машины сцепились зубьями и стали поворачивать машину в другую сторону. Москвичи сколотили профсоюз, и он сомкнулся с молодым профсоюзом тех бесстрашных людей, которые от Кяхты до Петербурга гнали бойких лошадей. В пургу, под каторжный свист, через лед Байкала, через пустыни и солончаки безлюдных степей – ехал душистый чаек в мать-Россию…

Сначала Иконников-старший все плакал, приказчику выговаривая:

– Да я ж тебя, поросочья ты рожа, в люди вывел. Или мы с тобой не из одной миски шти хлебали? Что ж ты мне эту пакость чинишь, профсоюзник проклятый! Я ли тебя не баловал…

Потом Иконников затих, смирился. Только ножку волочить стал еще больше. Точь-в-точь – волк, из капкана выскочивший! Сын же Иконникова, Генька, был далек и непонятен. Благости не замечалось. Табак курит, вино пьет, как патока сладкое. Лягушек режет. Теперь вот жену у губернатора со двора, словно цыган лошадь, свел, – совсем запропал в европах там разных.

С горя пошел Лука Никитич в баньку. Раньше-то (до профсоюзов еще) копейку блюл: чужой веничек, бывало, подберет и парится. И не было того, чтобы пивом грешить. Не супостат, чай! Человек еще старой веры – истинной, ветхозаветной, византийской. А теперь махнул старик рукой на все – разделся и рубль выложил.

– Первый класс, – сказал, – давай, жарь!..

В первом классе – благодать, рай. Ковры лежат, зеркала тебя с любой стороны показывают. Тишина да благолепие, как в храме. И бумажки ароматные курятся. Номерной – малый попался ловкач: бутылку "Мум" сразу открыл – хлоп! Потом – пена: пшшшшш…

Хлебнул Иконников шампанского и сказал:

– Кисленько… Оно в теплыни-то хорошо. Быдто квас!

– Девиц прикажете? – спросил номерной, изгибаясь.

– Куды их! Одну вот ежели… А как она – не тае?

– Останетесь довольны. У нас тут писатель один парился проездом, так даже в книгу жалоб статью похвальную сочинил… Ежели хотите – вслух вам прочитаю с выражением и прочим?..

После мытья провели старика в предбанник, подали счет.

Номер с бельем 75 коп.

Бутылка "Мум" 40 коп.

Спину потереть 4 руб. 50 коп.

Всего 6 руб. 85 коп.

– Жулики! – сказал Иконников. – Гляди, пес худой: рази же так считают? Семь да четыре – девять. Да еще пять. Четырнадцать. Одну наверх кидаем, копейки – вниз… Сколько получается?

И червонец перед собой – тресь.

– Задавитесь, – сказал. – Потому как ныне я сам себя не помню от профсоюзов этих… И ничего мне теперь не жалко. Пролетарии, слышь, сулят все народы и все деньги в один котел свалить!

Тут и знакомцы из номеров повылезли, в простыни завернулись: Веденяпин, Троицын, Будищев – субботние люди, свободные. Сели они, а лакеи на ногах им ногти стричь стали.

– Что деется, Федор Палыч? – сказал Иконников Веденяпину. – Ведь эдак-то сожрут нас и даже спасибо не скажут.

– Откупиться надобно, – хмуро ответил Троицын.

– Да за што я откупаться должен? Или не я им, супостатам, экий храм возвел? Молитесь, чтите! Иди не так?

– Не так, Лука Никитич. Ныне обстоятельства таковы, что имеющие капитал, ежели он им дорог, должны по мере сил стараться быть прогрессивными. Хорошо, например, газету бы выпускать. В помощь молодым писателям жертвовать. Или картину Врубеля купить и на стенку у себя дома повесить…

– Мне не Врубель, а рубель дорог! – сказал Иконников.

– Ну, пеняйте на себя, – вздохнул Веденяпин. – Однако ваш сынок, Геннадий Лукич, человек иного толку: он бы, не думая, пожертвовал… Вот я, например, сунул учителю Бобру пятьсот в рыло. Он лекцию по Струве отбарабанил, зато теперь я спокоен…

– Пятьсот? – задумался Иконников. – До чего все эти революции, яти их мать, дорожать стали! Ранее, бывало, приказчик у меня недоволен – я ему сапоги с гармошкой куплю, так он так и сияет. Да еще в ножки кланяется. И революции – как не бывало!..

– Иной народ пошел, Лука Никитич, – мудро заметил Будищев. – Ты ему не супротивься. Иначе ко всем тебя хересам пустят на небеси! И даже в поминальник не запишут…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сейчас Ениколопову особенно были нужны деньги. Мелинит уже почти вышел из него, и снова поголубевшими глазами смотрел эсер на старого чаеторговца-миллионера.

– Решился я, – тягуче говорил Иконников-старший, – в революцию запись сделать. И уже в "Ведомости" наши объявление учинил; мол, так и так, на дело народа, задавись он, жертвую…

– Сколько? – спросил Ениколопов.

– Погоди. Дай с духом собраться. Ведь впервой в жизни противу бога иду… Триста тебе не много ли будет на лекции?

– Вы понимаете, что говорите? – воскликнул Ениколопов. – Сейчас, чтобы лекция сделала ваше имя прогрессивным, надобно социально заострить вопрос… Социально – понимаете?

– Понимай сам. Я только деньги даю, а ты и расхлебывай.

Ениколопов хлопнулся обратно в кресло:

– Вот именно: мне же и расхлебывать! А всякое такое социальное ныне карается как политическое преступление. Да на ваши триста я только-только до Иркутска дотяну. А мне еще надо жить на каторге. Кандалы носить. Табак курить. Побег устроить…

Иконников прищурился – хитренько:

– А ты, Вадим Аркадьевич, не будь дураком: лекцию-то обломай скоренько, да тут же и сматывайся из Уренску. Они, глядишь, и не поймают… Ты же у нас – шустрый!

– Ну, нет, – загордился Ениколопов. – Послужить делу социализма готов, но… за триста рублей – никогда! Жертвы самодержавия, дорогой Лука Никитич, ныне дорого обходятся…

– Сколько же тебе, окаянный? – сказал Иконников, убиваясь.

– Тысячу.

– Фулиган ты, а не революционер… Нате, жрите!

Ениколопов тут же позвонил в редакцию: мол, давайте объявление о лекции поскорее – в первом же номере.

Назад Дальше