Мелкий осенний дождь стучался в верх коляски. Дышалось после кабинетного сидежа легко и чисто. Вспомнилось детство: запахи мокнущих осенних садов, печальные ароматы увядания. "Вот и октябрь, – думал князь, уютно покачиваясь, – вот и первая моя уренская осень… Что-то принесет нам зима?"
– Куды заворачивать? – спросил кучер на перекрестке.
– А куда-нибудь, мне все равно… Покатай меня!
Доехали до "кольца" конки. Запаренные лошади мотали головами, струи дождя обтекали мокрые попоны. Впереди рассыпались невеселые домики Петуховки, где селилось мещанство и рабочие. Обжитым теплом веяло от кружевных занавесок, зацветали за изгородями махровые георгины, тяжелые и прекрасные, под струями осени…
Одинокая женщина спрыгнула с вагона конки под дождь, в руке – саквояжик, и он узнал госпожу Корево, которая развернула на ветру бумажку, вчитываясь в адрес и озираясь по сторонам…
– Галина Федоровна, – позвал. – Скажите, куда вам?
– К роженице, князь…
Мышецкий перенял из рук женщины саквояж, прочел адрес на мокром лоскутке бумаги. "Гони", – велел кучеру и пустил бумажку на ветер; торопливо зацокали кони, под навесом возка потеплело…
– Я вам так благодарна, – сказала Корево. – Но не оторвала ли я вас от служебной поездки?
– Сударыня, я совсем не имею маршрута, просто мне надоело сидеть в присутствии. Доблестный мой жандарм обещал зайти, но его нет как нет, и я – свободен! – Он довез акушерку до дома роженицы, сказал, что непременно дождется. – Не спорьте, сударыня… Дождь и ветер! Вы ничем не будете мне обязаны, лишь доставите удовольствие…
Через раскрытое окно он услышал первый писк нового российского подданного. Это было тревожно, и если вдуматься, то даже непонятно, как всякое таинство. Скоро появилась из калитки Корево, бросила в коляску саквояж.
– Я прибыла в самый последний момент, – засмеялась она смущенно. – Здесь, на Петуховке, очень здоровые женщины. Рожают просто в наслаждение. А вот вчера я измучилась…
– Вы устали, – ответил Мышецкий. – Разве вам не надоела эта жизнь – по номерам, по кухмистерским?..
Корево пожала плечом, сказала о другом:
– Борисяк велел кланяться вам, князь. Он отзывался о вас как о честном и добром человеке.
– Благодарю, – растрогался Мышецкий. – Передайте и вы мой поклон ему, когда навестите снова. Я тоже уважаю Савву Кирилловича и хотел бы видеть его на свободе. Вам покажется это смешным, но я ощущаю постоянную нехватку в двух людях: в Борисяке и… и в полковнике Сущеве-Ракусе. Знаете, был тут такой?..
Кучер остановил лошадей на очередном перекрестке:
– Куды теперича, ваше сиятельство?
– Надеюсь, – спросил Мышецкий у Корево, – вы мало придаете значения условностям?
– Не придаю вообще, – ответила женщина.
– Тогда, прошу вас, не откажите пообедать вместе со мною в "Аквариуме". Поверьте: пересуды вас никогда не коснутся, ибо вы, Галина Федоровна, совсем не похожи на всех прочих женщин.
– Отчего же?.. Разве не похожа? Только, ради бога, не надо в "Аквариум", тогда-то меня и коснутся пересуды…
Поехали на вокзал. Сергей Яковлевич почти умиленно смотрел на сырые истоптанные туфли акушерки, на ее полные ноги в сиреневых чулках. Заметил, что она старательно держит руку в кулачке, боясь показать штопанную перчатку. "Как она мила!" – думал он…
За обедом состоялся разговор – весьма откровенный.
– Я знаю, – сказал Мышецкий, – меня за спиной называют "белой вороной". Впервые я услышал такое мнение о своей особе от самого Дурново! А вы… вы такого же мнения обо мне?
– Не надо, князь, прислушиваться к мнению врагов народа…
– Я не люблю этих слов, – взволнованно ответил Мышецкий. – Кто придумал их? Как можно быть врагом своего народа? Можно быть врагом своего правительства – это да, мне понятно…
Через громадное окно ресторана было видно, как подали к перрону состав. И, боже, что тут началось: мать Россия кинулась, тряся мешками, громыхая чемоданами, в узкие вагонные двери. Мужики, сплошь одни мужики! Сергей Яковлевич перехватил взгляд акушерки, пытливо на него устремленный, и кивнул, мол, понял.
– Да, бегут, – сказал он. – Гонит бескормица. Бегут не только у нас… Желаете, Галина Федоровна, и я скажу вам то, что известно лишь из министерских отчетов? Доля статистики не повредит…
– Выслушаю вас, князь.
– Война стоила нам два миллиарда, и весь этот чудовищный налог будет разложен нами на несколько поколений. Это – ерунда: Россия выживет! Но зато в этом году мы собрали хлеба на двадцать три процента меньше, чем в прошлые годы. И этот налог не разложить на поколения грядущие! Этот налог навалился сразу вот на этих… – Он показал на окно. – И они бегут от него; им, беднягам, кажется, что в городах все будет: хлеб, заработок, крыша над головой! Но как они жестоко ошибаются…
Корево сделала князю аппетитный бутерброд.
– Ешьте, – сказала кратко, – вы плохо едите, князь! – И ему стало и смешно и грустно: впервые за много лет он ощутил заботу женщины о себе (приятно, когда мужчина сидит за столом не один).
– Раньше, – продолжил он, – я как-то сомневался в близости революции. Но я все-таки – статистик, у меня душа не поэта, а бухгалтера… Недород убедил меня, что революция в России возможна именно сейчас. Осенью, когда цыплят надо считать…
Она задала ему вопрос, который он уже слышал от кого-то:
– И что же вы будете делать, князь?
И так же, как в прошлый раз, Мышецкий ответил:
– Ни-че-го, сударыня… Двумя руками я не подпишусь под революцией. Но пройти через чистилище России необходимо, верю!
Свистнул паровоз, и в окне ресторана проплыли подножки вагонов, с которых свисали сундуки и мешки.
– Вы правы, – сказала Корево. – Как бы наша борьба с голодом не вызвала борьбы с голодающими!.. – И неожиданно призналась с улыбкой: – А ведь я вас, князь, совсем иначе себе представляла…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дремлюга с трудом открыл глаза. Прямо перед ним, на полке, стояла высокая стеклянная банка со спиртом, и в ней плавал какой-то сизо-красный человеческий отросток.
– Вадим Аркадьевич, – жалобно простонал Дремлюга, – ты не у меня ли чего вырезал? Ты же сволочь, я это знаю… а?
Ениколопов встряхнул в руке банку, и ужасный отросток забултыхался в голубом спирте, то утопая, то всплывая снова.
– А что? – спросил. – Узнали свою знакомую кишку? Нет, это не ваша… – Деловито пощупал затем пульс жандарма. – Очень хорошо, – сказал, – и вы не судите меня строго. Если бы я не поступил так с вами, то разговор обернулся бы выстрелами. Но теперь я успокоился, все продумал. Давайте поговорим по душам.
Разговор "по душам" начал вести Дремлюга:
– Подлец… оборотень! Что ты наделал? Дай сюда мои бумаги!
– Что вас смущает, капитан? – спросил Ениколопов, не выпуская доносов из своих пальцев. – Ваши подозрения (да!) справедливы. Я сознаю – подлец и негодяй. Хорошо… Дальше!
Дремлюга, сидя в кресле, расслабший, махал кулаками:
– Ты лезешь в доверие к губернатору. А он, олух царя небесного, уши перед любым развешивает! Ты и князя хочешь перетащить на свой корабль? Не дам… Ты же его предал. Борисяка я поймал благодаря тебе! Куда пойдешь ты теперь, мозгля тамбовская? Куда? Я тебя выведу на чистую воду, ты у меня в кулак насвистишься!
Ениколопов внимательно выслушал жандарма.
– Да, – сознался, – с князем действительно вышло некрасиво. Но, мой любезный голубой господин, что вы можете иметь ко мне? Какие претензии?.. Предупреждаю: вы говорите – как представитель власти, а я буду отвечать – как состоящий под надзором у этой власти. Что я сделал такого, что могло бы преследоваться вами как противоправительственное деяние? Пожалуйста – отвечайте!
– Нет, – осунулся Дремлюга, – такого ты ничего не сделал…
– Так чего же ты, хам, пришел сюда в скрипящих сапогах, с пробором на глупой башке? Уж не кажется ли тебе, что ты умнее меня, Ениколопова?
– Ты… провокатор, – сказал Дремлюга.
– Все в этом мире объяснимо, – ответил Ениколопов. – Да не будь таких, как я, на чем бы вы, жандармы, свою карьеру делали? Вы же – глупцы, вам ли было поймать Борисяка? Он хитрее вас…
Дремлюга вытянул широкую мужицкую лапу:
– Дай сюда! Верни… слышишь?
Ениколопов швырнул свои доносы в огонь печи, помешал кочергой, и они разом вспыхнули, быстро испепеленные.
– Липа! – вздохнул эсер. – Ты, куманек, бумаги опасайся… Однако в одном ты прав: князю будет неприятно, ежели он узнает, что Алиса Готлибовна была застигнута по моей вине. А потому, как близнец близнеца, прошу: не надо делать резких движений. Каждое свое движение прошу отныне согласовывать с моим, капитан!
– Да провались ты… Завтра же, – пригрозил Дремлюга, – я все расскажу Борисяку, и посмотришь какую из тебя сделают котлету деповские товарищи!
– Завтра?.. – усмехнулся Ениколопов. – Надо еще дожить до завтра. Вы знаете, капитан, что я слов на ветер не бросаю. И не я, так другие, стоит мигнуть только, – взорвут!.. Что еще?
Дремлюга задумался – тяжело, безысходно.
– Тогда, – решил, – оформим договор. Как и положено. Сто сорок рублей помесячно я готов платить. Никто не узнает. А больше – не могу: мы же не Москва, а Уренск, сметы у нас не жирные!
Опираясь на кочергу, как на стек, Ениколопов ответил:
– А вам не приходила такая мысль, что я могу быть бескорыстным? Мне ли драть с вашей богаделенки по сто сорок? Сами-то вы зубами на каждую полушку щелкаете. Я не провокатор! – крикнул Ениколопов, замахиваясь кочергой. – Я все делаю ради идеи…
– Ври, ври, – ответил Дремлюга. – Идеи могут быть у Борисяка, я это знаю, а у тебя их и не ночевало… Ты же – наш!
Ениколопов отставил в угол кочергу, побледнел.
– Разговор закончим, – сказал он спокойно. – Я выпускаю вас живым отсюда при одном условии…
– Ну? – спросил Дремлюга, потянувшись в карман.
– Да нет, – ответил Ениколопов. – Ваш револьвер у меня. Вот он… возьмите, капитан! Мы же не дети… Повторяю: выходите от меня живым при одном условии. Можете травить большевиков, как вам угодно. Но никогда не мешайтесь в мою борьбу, в борьбу междупартийную! Иначе… Вы меня извините, Антон Петрович, но иначе для вас кончится очень плохо. А меня не трогать… Взорву!
Дремлюга шагнул к дверям. Сорвал с гвоздика свою фуражку.
Его бросало от стенки к стенке.
– Двести! – крикнул он от порога.
Иди к черту, – ответил Ениколопов. – Я не провокатор…
Ночная темнота едва-едва светилась редкими фонарями.
Ничего не было решено, но зато все было решено. Бот так! Это верно: революция, как алмаз, имеет много граней, и одна из них вдруг вспыхивает небывалым цветом – черным…
2
– Господин Иконников, – начал Мышецкий официально, – я знаю вас как человека, мыслящего шире вашего почтенного папеньки, и, несомненно, вы прислушаетесь к моим словам. (Геннадий Лукич покорно кивнул – весь внимание.) Двадцать шесть губерний Российской империи, – продолжал князь, – в число коих входит и наша область, испытали страшный недород. Теперь, когда опубликованы отчеты, видно катастрофическое положение внутри России. По всей стране земства хлопочут о снимании рогаток перед частной благотворительностью и частными пожертвованиями…
– Вы угадали мои мысли, князь. Нужды народа всегда были близки моему сердцу, и… Кстати, – спросил Иконников, – во сколько сейчас оценивает министерство пуд хлеба?
– Семьдесят пять копеек.
– Тысячу пудов, князь, вы уже имеете!
– Мало, – ответил Мышецкий. – Не забывайте, Геннадий Лукич, что близятся выборы в думу, а вы, ссудя Уренскую губернию хлебом, сядете в кресло Таврического дворца… Не так ли?
Иконников-младший слегка поморщился:
– Цинично, князь, но зато откровенно… Благодарю!
– А что делать? – даже не смутился Мышецкий. – Ведь не для себя же я прошу. Приду в "Аквариум", и Бабакай всегда нарежет мне хлеба, сколько хочу… Конкордия Ивановна имела неосторожность угробить Мелхисидека. Извините, но мне более занять негде! Одолжите хоть вы… для народа! Для нашего несчастного россиянства!
– Две тысячи пудов, – поклонился Иконников. – Сегодня обед в Купеческом клубе, и я объявлю об этом… Но, князь, хочу внести некоторую поправку: сейчас хлеб отодвинут на край стола, а в солонке лежит вопрос о демократии. Проблему с хлебом вы разрешите, я знаю вашу настойчивость. Но вот каково-то будет в Уренске, когда все кинутся с ножами резать каравай свобод?
Мышецкий оценил шутку и махнул рукой – огорченно:
– Боюсь, что мне останутся одни корки. Причем – обгорелые и совсем невкусные. Ладно, как-нибудь пережую…
Проводив Иконникова, Сергей Яковлевич велел Огурцову соединить его с редакцией "Уренских губернских ведомостей".
– От вас требуется сейчас, – наказал он редактору, – передовая статья, почти официоз. А смысл таков: никаких волнений, ибо местная власть прилагает все старания к удовлетворению нуждающихся хозяйств. Частная благотворительность начеку!
В ответ – поразительная новость:
– Все ушли, князь. На типографии – замок… Забастовка!
Сергей Яковлевич заметался возле аппарата:
– С чего бы? Издание официальное. Работа хорошо оплачивается. Какие могут быть требования у бастующих?
– Забастовка не ради личных нужд, а ради солидарности с бастующими типографиями Москвы, – пояснил редактор.
– Когда же она кончится?
– Кончится в Москве – кончится и у нас…
Стало скверно. Только было развернул доброе начинание на благо народа… И вот – нб тебе! – эти господа повесили замок. И ничего даже не требуют: так, ради солидарности. Пошли домой и пьют себе чай. "Пролетарии, – хмыкнул князь, – и в самом деле, кажется, объединяются…" Солидарность – хоть куда!
На пышном обеде в Купеческом клубе Иконников скромно (он был скромным молодым человеком) призвал передовых людей сплотиться в эту трудную для народа минуту. Хотел сказать, что дает "две тысячи", но Таврический дворец был столь ослепителен, столь далек, что язык не повернулся на "две", и он размахнулся пошире:
– …пять тысяч пудов хлеба я, со своей стороны, обещаю торжественно! Прошу поддержать меня своим мнением и капиталами…
Ответом был звон бокалов. Но губернатор все-таки прицелился точно, на двух зайцев сразу: и хлебушко будет, и в думе засядет не последний дурак. Был призван к долгу службы и Атрыганьев.
– Господин предводитель, – сказал ему князь, – погасим раздоры прежнего перед лицом общественной опасности. Что вы делаете сейчас для того, чтобы расшевелить сонное дворянство?
– В каком аспекте? – спросил Атрыганьев.
– В самом примитивном… Пусть дворяне приудержат продажу хлеба на рынок, отсыпав толику для нужд голодающих. Ну, например, лично вы – сколько пожертвуете?
Атрыганьев долго обжуливал князя своими глазами:
– Да ничего не жертвую… Почему я должен жертвовать?
– А что было у вас на полях?
– Гречиха.
– Вот и дайте гречихи. А солома у вас найдется?
– Видите ли, – растерялся предводитель, – я бы и дал, конечно, да вот беда, уже… отправил все!
– Куда?
– В Самару, по Волге… на ярмарку, – соврал неумело.
– Весьма печально, – призадумался Мышецкий. – Но в предводители вас, очевидно, более не выберут…
– Отчего вы так решили, князь? – напыжился Атрыганьев.
– Да просто так, не выберут… за косность! Вы уж не имейте сердца, что режу правду в глаза. Не выберут…
Вскоре министерство финансов отпустило 25 миллионов на пострадавшие от голода районы. Сергей Яковлевич взял карандаш и поделил эту сумму на 20 миллионов населения голодающих губерний. Получилось, что помощь правительства заключается в 1 рубле и 25 копейках на одну голодную мужицкую душу. И, отбросив карандаш, князь понял, что за ужас ожидает впереди Россию в этом году.
Отовсюду – через печать – сыпались призывы спасти государство.
– Машину, – ругался Мышецкий, – они хотят спасать не государство, а его машину… До понятия государства надо еще дорасти!
Но и сама "машина" разваливалась на глазах. Сияющий мир департаментов, где пишут длинные бумаги, вдруг померк, как при заходе солнца. На "машину" наваливалось "государство" – все эти рабочие заставы с красными знаменами, все эти деревни, вспотевшие от мужичьего и бабьего пота. Россия перла в революцию нещадно, словно в Драку, и "машина" засбоила, как фаворит-жеребец, на которого любители скачек имели несчастье ставить высокие ставки…
Скоро появился Такжин, председатель казенной палаты:
– Скотину-то до самого снега гонять на выпасы станут?
– Станут, – согласился Мышецкий. – А что?
– Да начали мужики гонять ее на казенные земли. Беззаконно!
– А в имениях? – спросил Мышецкий.
– Тоже выпускают на помещичьи угодья, имею сведения.
– А ранее они имели право гонять скот на казенные земли?
– Только по билету! – ответил Такжин.
– Так выдайте им билеты, и тем самым мы подтвердим согласие власти. А, спрашивается, что еще я могу вам посоветовать?
Через день Такжин приплелся снова:
– Мужики, князь, билетов не берут.
– На основании?..
– На основании того, что скотине все едино, как траву жрать: по билету или без билета! Она же – неграмотна!
– И они – правы, как и сама скотина. А значит, господин Такжин, и билетов никаких не нужно… Пусть пасутся себе!..
Не зная, куда деть себя, князь отправился вечером к Бобрам.
Ох уж эти Бобры, – не люди, а замазка, и так мять можно и эдак. Любую щель ими заклеишь. Но сейчас они напуганы, не этого ждали.
– А чего вы ждали, господа? – спросил Мышецкий.
– Мы получили письмо от сестры, – сообщил Бобр. – У них забастовали водопроводчики. И теперь, пардон, сделав, что надо, бедной женщине приходится сливать из ведра.
– Господи, я согласен – это ужасно! Но нельзя же примеривать происходящее в России к масштабам нужника… – Выискав глазами Смирнова, князь осведомился: – Как в депо? Спокойно ли?
– Пока меня на тачке не вывезли. Но вот в Москве железные дороги уже что-то намечают… Как бы не аукнулось нам в Уренске!
– А что вообще слышно, господа? – огляделся Мышецкий. – Получил только "Ведомости Санкт-Петербургского градоначальства", да и то – старый нумер… Закончилась стачка типографий или нет?
– Из Петербурга, – ответил Беллаш, – тоже вскоре газет не ждите: питерские типографщики примыкают к стачке московских.
– Удивительно! Ведь это паралич страны, как можно?
– Надо, – буркнул Смирнов, – выписывать те газеты, которые выходят исправно. "Ведомости Московские", ну и "Русский листок".
В говорильне Бобров стало напряженно…
– Что вы так на меня смотрите? – запыхтел Смирнов сердито. – Неужто в России не найдется легиона благомыслящих?
– Они, конечно, есть, – согласился Мышецкий. – Но благо ли вдохновляет их? В любом случае, кто бы ни служил панихиду павшим, слева или справа, я не встану. И я не сниму шляпы! Да, ибо эксцессы были учинены с обеих сторон. А я не сторонник разрешения социальных проблем с помощью кастета. Так уж воспитан!..
За ужином Беллаш выпытывал у губернатора:
– Не знаете ли, князь, что-либо об амнистии?
– От вас впервые слышу, прапорщик.