Папа-Баламутов лупил ее как сидорову козу. А в глазах непокоренной Зиночки все еще стояли канкан на столе, брызги шампанского и великий князк Сергий Александрович.
"Противный Борька!" – И она заснула. Но ссора в ресторане закончилась плохо…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ениколопов открыл дверь: на пороге стоял бледный Боря Потоцкий – рукав шинели в крови, глаза в тоске и боли.
– Помогите, – сказал, падая внутрь ениколоповского дома.
Лежал на полу, всхлипывая. Сущий младенец!
Вадим Аркадьевич перешагнул через него, как через полено…
Равнодушно – его удивить было трудно.
– Ну, хватит, – сказал эсер. – Будьте мужчиной…
Боря поднялся. Сел, прислонясь к теплой печке:
– Помогите. Кажется, пуля застряла… не вышла.
– Кто? – кратко спросил Ениколопов.
– Ивасюта… из браунинга.
– Значит, – усмехнулся Ениколопов, – без меня лучше ладите?
Боря начал стягивать намокший в крови рукав:
– Вадим Аркадьевич, я истекаю кровью… помогите!
Ениколопов показал пальцами на свой локоть:
– Ерунда! Зажмите вот здесь… видите? И перестанет…
– Но вы хоть посмотрите… – умолял Боря, отчаявшись.
Ениколопов отвернулся от него – встал задом к гимназисту:
– Я лечил, никогда не отказывая, революционеров. Но я еще никогда не лечил и не буду бандитов!
Боря смотрел на затылок создателя партии "безмотивцев". Курчавились там жесткие завитки – Ениколопов теперь отращивал пышные волосы, как театральный рецензент, угодник молоденьких актрис.
– Неправда! – выкрикнул Боря в этот затылок. – Врач не имеет права отказать в помощи. Обещаю, что больше не вернусь к Ивасюте!
– А – куда? – спросил Ениколопов.
– К вам, – тихо ответил Боря, – я тоже не вернусь.
– Тогда… чего вы пришли?
– Мама ведь не выдержит, когда увидит меня в крови…
– А я, – сказал Ениколопов, – я тоже не выдерживаю!
Он сел за стол. Грохнула дверь. Боря ушел.
– Вот так, котята, – сказал Вадим Аркадьевич. – Без меня вам будет плохо. Вам казалось, что я вас обделил? Решили сами добычу дуванить? Ничего, еще прибежите… молочка попить! Из моего блюдечка с красной каемочкой… Ишь вы, расшалились!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Начались странные дела на Руси: приходит в сберкассу старушка, каких много, и забирает из кассы скудные сбережения.
– Только, пожалуйста, прошу золотом, – говорит она, – будьте уж вы, молодой человек, столь любезны к просьбе старухи…
Является в Государственный банк отменный господин.
– Мне золотом, – говорит он.
Выписывают жалованье рабочим на заводе.
– Долой бумажки – гони золотом! – требуют рабочие.
Приходят чины министерства финансов к домовладельцу.
– Пора, – заявляют они, – пора, сударь, налоги платить.
– Налоги-то? Ну как же, понимаю… Только не дам!
– Товарищи! – выступали ораторы на митингах. – Не признаем никаких займов царизма у Европы; эти займы идут на борьбу с народом. Забирайте свои деньги из банков! Никогда не храните своих денег в сберкассах! Этим вы укрепляете строй самодержавия, и пусть царь обернется перед лицом Европы злостным банкротом…
Россия накренилась – граф Витте подставил свое могутное плечо, удерживая империю от обвала. Золото утекало из царских сейфов – миллион за миллионом, правительство было в панике. Никто не знал, что делать. Каждый ведь россиянин вправе потребовать золотом, как это и подтверждено на бумажных деньгах, по курсу! И вот после войны, стоившей России два с половиной миллиарда рублей, – вдруг катастрофа полного банкротства империи… Витте решился.
– Для начала, – сказал, – арестуйте все редакции газет, опубликовавших "Финансовый манифест", хотя бы даже в выдержках…
Удар пришелся и на большевистскую газету "Новая жизнь", и не было еще короче резолюции царя, которую он радостно начертал на докладе о разгроме редакций. "Наконец!" – написал Николай.
Третьего декабря Совет петербургских рабочих депутатов собрался на свое пятьдесят второе совещание.
Двери Вольно-экономического общества, где происходило это совещание, раскрылись – закатилась в них мощная грудь исправника.
– Спокойно, господа, спокойно. Прошу всех встать и следовать на выход…
Всех членов Совета – двести шестьдесят семь человек – арестовали. Руководил этой операцией лично Дурново, который в эти дни натиска на революцию засыпал губернаторов строгими приказами об аресте в провинции всех вожаков движения. "Власть исполнительная да действует решительно, без колебаний…"
– Провокация, – сказал Мышецкий. – Не отвечать!
6
А 6 декабря – праздник: день святого Николы (все Николаи – от царя до дворника – пребывают в именинниках). Фабрики и заводы не работали, вывешивали повсюду царские флаги.
Утром уренчане услышали звяканье шпор – это появился на улицах жандармский капитан. Дремлюга понюхал воздух, прошелся по Влахопуловской, отогнул доску в заборе, застрял на минутку толстым задом в проеме, вильнул фалдами шинели и… скрылся!
Сергей Яковлевич с утра совершил прогулку по Уренску в санках. Запахнувшись полстью, прокатился по главным улицам. Пусть все видят: власть на местах – и озирает. Оком недреманным!
День предвещал быть обычным: базар был велик, много понаехало подвод из уездов. Торговали, как всегда, лавки и питейные заведения.
Одно не понравилось князю: на перекрестках быстренько распивали водочку типы, на которых уже пробы ставить негде. Рвань и голь, опухшие от пьянства и холода синие морды, заплата на заплате, блоха через вошку скачет. Заметив губернаторский выезд, некоторые кричали Мышецкому – хрипло, но дружелюбно:
– Привет, начальничек! Ты уж, родима-ай, не выдавай…
Потом к Мышецкому подлетел какой-то дядя, вполне приличный, и подмигнул, как рыбак рыбаку (ноготь у дяди на пальце был изъят кем-то или чем-то, он этим пальцем под носом водил).
– Не узнаете? – спросил. – Вот где довелось встретиться…
– Постойте, постойте… – припоминал Сергей Яковлевич.
– Как же! – помог ему тот. – Кафе Бауэра в Берлине помните? Вы меня еще вином угощали, потом ученик Бутлерова подсел. Вы своего товарища подхватили, и вот… С Николиным днем, князь!
– Сударь, – построжал Мышецкий, – что за фокусы?
Берлинский шпик раскланялся перед санками губернатора:
– Теперь по долгу службы могу признаться, что мы, честные филеры, ведем не оседлый, а кочевой образ жизни. Чтобы не примелькаться… К тому же и революционеры тоже кочуют. Сегодня Берлин, а завтра Уренск: шансы для уловления их возрастают!
– Кто вас сюда направил? – спросил Мышецкий.
– Департамент. За границей мы по тридцать рублев с головы имели. Высокий стиль! Опять же и знание языков ценится.
– Трогай! – крикнул князь кучеру. – Что стал?
– Я думал – знакомца встретили… Пошто бы не поговорить?
В кухмистерской князь купил пышный торт, поехал домой.
А шпик проследил машинально за Ениколоповым, остро завидуя эсеру: "Ишь, барин какой! Небось, как привилегированный, рублев одиннадцать кажинный месяц от казны имеет… За что, господи?"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С утра Дремлюга, проверив посты, засел дома. Топил печку и читал газеты. Адмирал Дубасов, кавалер георгиевский, был назначен в Москву генерал-губернатором. Газета никак не комментировала это назначение, но Дремлюга и сам был мастак по этой части.
– Дубасов? – задумался. – Ну, этот покажет. Адмирал еще в Курске по "кровям" плавал… Однако к чему бы это? Видать, на Москве что-то готовится… Адмирал человек твердых правил!
Без стука распахнулась дверь – Додо:
– Капитан, меня обмануть трудно. Да и к чему?.. Заранее ставлю вас в известность, что я снимаю с себя всякую ответственность за дальнейшее. Мы и так зашли далеко… Не хватит ли уже?
Дремлюга бросил газету в печь, и она, потемнев, вдруг тихо хлопнула, враз охваченная быстрым и жарким пламенем.
– О чем вы, голубушка Евдокия Яковлевна? – удивился жандарм.
– У нас ничего не было, – заговорила Додо поспешно, – и ничего не нужно. Разгром пусть довершает правительство!..
Выкатился горячий уголек из печи. Дремлюга подхватил его и, подбрасывая в пальцах, вкинул обратно в печь.
– Евдокия Яковлевна, – сказал капитан, – машину уже не остановить. Да и запущена она не мною, а – пардон – вами же!
Додо поняла: жандарм все сваливает на нее, и весь грех грядущего кровопролития перекинула с себя дальше – на других.
– Атрыганьевым, – сказала она. – Прошу не путать…
– Не все ли равно? – ответил Дремлюга. – Но пора заявить…
– Я заявок не делаю. С меня – довольно! Хватит, капитан!
В руках жандарма звякнул графин.
– А кокаинчик где достаете? – спросил.
Додо округлила красивые печальные глаза. Не созналась:
– Кто вам сказал подобную глупость, капитан?
– Ликер, – предложил жандарм. – Не угодно ли?
Закрыв глаза, Додо жадно впитала в себя пахучий спирт.
– Уберите людей с улицы, – продолжала жестко. – Я же все вижу. Я – опытная! Другие того не заметят, что замечаю я…
– Уберите вы, если можете, – ответил жандарм, снова наклоняя графинчик: тягучая, булькающая струя ликера благоухала мятой.
– Наконец, это… насилие! – сказала Додо, снова окуная губы в ликер. – Это свинство. Извините, но – увы – это так…
– К чему пафос речей? – спросил жандарм наигранно возмущенно, и тут в прихожей зазвонил телефон. Дремлюга подошел. – Кто меня беспокоит? – спросил приглушенно.
– Начальничек, – ответил ему телефон, – ты только не выдавай. Знаем мы вас, жандармов: сами подзудят, а нам расхлебывай…
– Я же ручаюсь! – рявкнул жандарм. – Делай!
– Ну-ну, – ответили, покорно притихнув. – Тогда начнем с очкариков. Да еще вот с тех, что шляпы носят на волосах длинных…
Дремлюга вернулся в комнаты, сел напротив Додо.
– А вас, капитан, не поймешь, – сказала ему женщина.
– Такая уж должность, – вздохнул Дремлюга. – Собачья, конечно, и спорить не буду. Да что поделаешь? Служить надо…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бобр отправился в Народный дом, чтобы посвятить весь Николин день общению с трудовым народом. Конечно, всегда приятно снисходить до простого народа и быть авторитетным и добрым малым. Вот жаль только, что гимназисты не кланяются, как раньше.
– Господа, – сказал Бобр по-латыни, – вита синэ либер-татэ, нихиль, но нужна же во всем и ауреа медиокритас! Даже в дни свободы, господа, надобно почитать старших…
Гимназисты его поняли: жизнь без свободы ничто, но нужна золотая середина и в дисциплине. Они поклонились Бобру, и латинист пошел дальше с облегченным сердцем. "Учить надо, – думал он, – воспитывать… Ежемесячно!" Тут с него сбили очки, спорхнула с головы шляпа. Бобра завалили в снег, а сверху на него обрушили торговку блинами. Горячие блины шипели на снегу, попахивая льняным маслом. Один блин прилип ко лбу, раскаленный, прямо со сковородки, и Бобр от страха заорал:
– Как вы смели, хулиганы? Меня, общественного деятеля…
Торговка, воя, собирала блины. Пальцы ее, жирные и красные, тянулись к блину, налипшему на чело латиниста.
– Отдай, хвороба! – взывала она. – Ты денег не платил…
Громилы кинулись на гимназистов. Но в этот момент к Бобру, онемевшему от ужаса, подошел сам Ферапонт Извеков и вручил ему портрет царя на длинной палке:
– Неси, учитель! Нам телегента-то как раз и не хватало!
Бобр взялся за палку с портретом Николая II, поверх которого колыхалось расшитое петухами деревенское полотенце.
– Сударь мой, но свобода совести… но мои принципы…
– Чо? Чо? – спросил Ферапонт и так двинул по спине, что Бобра вынесло с панели на мостовую – вместе с принципами и с портретом.
Гордо реяло над челом латиниста петухастое полотенце.
– Песню! – сказали ему, и Бобр затянул: "Боже, царя храни…"
Подхватив гимн, шли по улицам. Впереди – Бобр ("телегент").
Кто-то звонко крикнул ему с панели:
– Как вам не стыдно? А еще Струве читали…
– Здесь не Струве, а господин Извеков… Видите, не отпускает?
На базаре быстро свернули торговлю. На бочку с селедками подсадили Сеньку-Классика.
– Сказывай речь! – велел ему Ферапонт Извеков.
Приводим здесь речь, как она сохранилась в нашей памяти:
– Мужики, айда политику лупить! Всех тунеядцев да болтунов мозгами качать! Что они вам? Только хлеб зазря переводят да в неволе мужика держат… Вперед, за царя! Вперед, за истинную свободу! Вперед, за думу, которая даст вам хлеба и земли… Ура!
Толпа погромщиков обрастала, заполняя улицы. Попутно громили квартиры подозрительных. Вдрызг расхряпали уренскую аптеку.
– Спирт! – кричали. – Без "ликвы" – чистенький…
Потом подошли к зданию острога, – затрещали ворота под напором тел, заухали топоры, ослепительно сверкала свежая щепа.
– Открывай! – кричал, буйствуя, Извеков. – Амнисия, так она всем должна быть… Доколе в рабстве станем томиться?..
Шестаков с утра собирался в баньку. Он уже и бельишко в узелок повязал. И веник похлеще приготовил. И пива собирался выпить на пять копеек. Застегивая на животе ремень, смотритель тюрьмы метался между воротами и телефоном:
– Барышня, барышня, да где же ты? Скорей полковника Алябьева!
Топоры погромщиков уже раскидывали тюремные ворота.
– Стреляй! – кричал Шестаков часовым. – Чего вылупились?..
А внутри глухо рокотала тюрьма, словно зверь ворочался в берлоге. Раздались первые выстрелы часовых и тут же замерли. Шестаков наспех заталкивал в барабан желтые головки патронов, считал их на ошупь толстыми мужицкими пальцами:
– …четыре… пять… – Выскочил потом в мундире нараспашку, сразу шлепнул одного: – Назад! Всех перебью, как собак…
Железный лом опустился над ним, и все сразу померкло. Прощай, уренский острог, прощай и ты, шантрапа несчастная… Сверкала на груди убитого медаль – за героическое сидение на Шипке!..
– Гайда, гайда! – разносился над городом вопль опричнины…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пряча под гимназической шинелью простреленную руку, Боря Потоцкий явился в Народный дом пораньше. Осмотрел выставку, потолкался в библиотеке, где сидели с газетами в руках пожилые рабочие.
– А как здесь Совет найти? – спросил он.
Ему показали. Боря постучал в двери, спросил:
– Простите, а товарищ Хоржевский – что, разве в отъезде?
– Придет еще. А вам, молодой человек, зачем?
– Поговорить надо.
– Личное? Или общественное?
– У меня сложно, – ответил Боря. – И то и другое, все вместе!
– Тогда подождите, юноша…
До комнат Народного дома из соседнего собора доносилось стройное пение церковного хора – Николин день на Руси издавна посвящен благолепию. Боря спустился в буфет, пил шипучий лимонад, курил дорогую папиросу с золотым ободком на мундштуке, ощущал в кармане привычную тяжесть оружия (без которого – ни шагу) и думал о предстоящем разговоре… Конечно, Казимир – после всего – может послать его ко всем чертям и будет прав. "Червяк!" Но лучше все-таки поговорить: повинную голову и меч не сечет…
Двери в буфет распахнулись, влетел парень:
– Боевиков здесь нету случайно? – Обвел людей бешеными глазами, убежал.
Медленно и тягуче, словно пухлое тесто, наплывал из громадной бадьи города слух – слух о погроме. Слышались песни и вопли. Уже слышались! Но ласково светило яркое зимнее солнце, в инее и серебре стыли под окнами тонконогие березки, закарканные черными воронами. Боря допил лимонад, снова поднялся в Совет: нет, Казимира еще не было. Советчики глянули хмуро, спросили:
– Молодой человек, оружия нет?
– Нет, – соврал Боря на всякий случай (чтобы не отняли).
– Жаль, – ответили ему…
Народный дом наполнялся людьми. Боря, как посторонний, приткнулся к стенке, покуривал. Ему нужен был Казимир, только Казимир: он приобщил его к партии, пусть он и рассудит…
С треском разлетелось зеркальное окно, – потянуло морозцем.
В проеме дверей показался Извеков:
– Ребята! Во где она… политика-то! Прямо груздочком…
Боря скинул с плеча шинель. Левая рука его болталась на перевязи материнской косынки. "Бедная мама! Как она плакала…"
– Товарищи! – крикнул Боря. – Все наверх!.. Я останусь один! Быстро, товарищи, укройтесь… А я приму их на шпалер!
Первый выстрел, второй… Безбожно, без жалости, как в бою.
Жизнь снова обретала мотив, – мотив революции, и кто-то дружески встал за спиною Бори: товарищ.
– А тебе чего? – спросил Боря, не оборачиваясь.
– Не сердись, – ответил товарищ, – может пригожусь…
Стройный и юный, в гимназическом мундире, узком в талии, Боря стрелял и думал о Казимире:
"Примет? Или… отвергнет?.."
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Серебристый от инея рысак вынес губернаторские санки на площадь. Чиколини почти свалился с запяток:
– Но при чем здесь я? Почему один я? А где же капитан Дремлюга?
– Сбегайте в собор, – велел князь. – Пусть прекратят службу. И никого из собора! А духовенство – сюда, на площадь…
Чиколини убежал. Сергей Яковлевич, не отходя от саней, наблюдал издали, как занимается пламя над Народным домом. Горело сейчас нечто новое – не министерство, не трактир, не жилище… И погибали, корчась в жаре, драгоценные Петины листы. Всю жизнь собирал! Человек собирал человеческое! От Рембрандта до Дюрера. Теперь все это – прах и пепел… Ветер сорвал с кровли красный огненный лист железа, понес его над городом с тонким воем и свистом.
– Где пожарные? – кричал Мышецкий. – Где Дремлюга?
На площади, среди искр, бегал Иконников-младший – гласный.
– Люди! – голосил он. – Там еще остались люди…
Сергей Яковлевич пихнул кучера с козел:
– Позови мне гласного города…
– Там люди, князь, – подбежал Иконников, – они лезут из огня по трубам, их убивают… Мы же – люди, где жалость?
– Я слышу выстрелы, – сказал князь. – Кто это стреляет?
– Говорят, какой-то гимназист… Наверное, из боевиков!
Путаясь в длинных рясах, бежали священники с крестами, развевались длинные бороды, строго глядели на пожар их скорбные лики.
– В Николин день, – плакал один, – в Николин-то день…
Мышецкому было не до церковного календаря.
– Усмирите словом! – категорически велел князь…
Но черносотенцы священников отшибли, одному проломили голову. Умные да хитрые делали так: брали из Народного дома мебель и выходили под видом обираловцев. Таких погромщики не трогали, приняв за жуликов; остальных добивали крючьями и палками…
Возле саней губернатора появился Борисяк.
– Сейчас, – сказал, задыхаясь от дыма, – сейчас все кончится.