– Правильно, – сказал он. – Я и сам хотел попросить Сергея Яковлевича, чтобы он сопутствовал мне. Все-таки, согласитесь, господа, я власть карающая, а здесь нужен миротворец!..
В дорогу захватили три бочки вина и полный вагон чуреков. Неслись, пренебрегая опасностью, со скоростью семьдесят верст в час.
Два вагона позади паровоза, вперед тендером, лихорадило от вибрации. Стонали под колесами рельсы, звенели в окнах стекла.
Два человека на паровозе – два человека в вагоне.
Вино, чуреки, деньги…
А вокруг – степь, степь, степь.
Дымно, пыльно, жарко.
Сущев-Ракуса прикуривал одну папиросу от другой, его болтало от тряски, как тряпичную куклу. Он спросил Мышецкого совсем о постороннем:
– Что вы там задумали с Иконниковым? Журнал издавать, что ли?
Сергей Яковлевич, пригнувшись к уху жандарма, в грохоте и вое летящего поезда, втолковал ему свою мысль о сборнике в пользу голодающих.
– А что за писатели? – так же крикнул жандарм.
Мышецкий назвал несколько имен: Ясинский, Соколова, Каплунов-Уманский, Винницкая, Кауфман, Оглоблин, Дорошевич…
Состав, проскрежетав тормозами, остановился. В тишине, прерываемой шипением пара, Сущев-Ракуса ответил:
– Писателей стало – как собак нерезаных. В навоз плюнь – попадешь в писателя. А пишут – читать не успеваешь. И все какие-то новые…
Начальник дистанции, растерянный и жалкий, поднялся в вагон. Жандарм наорал на него безо всяких предисловий:
– Милостивый государь! Что у вас тут творится? Так нельзя вести дела с рабочими. Всю губернию мне взбаламутили… у вас хоть один духанщик есть сейчас под рукою?
– Один найдется.
– С головой его мне, – велел Сущев-Ракуса. – Выдайте… Без крови на этот раз не обойдется. И срочно созывайте рабочих. Чтобы переводчик был… Быстро все!
Начальник дистанции кубарем выкатился из вагона, а Сергей Яковлевич спросил:
– Зачем вам этот духанщик?
– Выпорю, – кратко ответил жандарм. – Выпорю и отпущу с миром: иди, миляга…
Вокруг поезда с начальством собралась громадная толпа голытьбы. Пожалуй, тут не триста с чем-то, а побольше… Русских лиц Мышецкий почти не различал в этой толпе – характерные скулы, глаза щелками, рваные халаты и тюбетейки. В руках – мотыги, похожие на оружие. Где-то в отдалении бойко пересыпалась птичья речь китайцев.
Аристид Карпович подсказал сбоку:
– Начинайте! Быка за рога – и дело с концом. А я покачу бочки…
Мышецкий поднялся на груду шпал:
– Произошло обидное недоразумение, – сказал он, резко сдернув пенсне, словно опуская забрало. – Губернское управление, учитывая требования дороги, сочло своим непременным долгом…
Сущев-Ракуса взбежал на шпалы, почти грубо оттолкнул вице-губернатора в сторону.
– Что вы, князь? – сказал он ему. – Разве же так надо разговаривать? Уступите уж мне…
Полковник выгнулся над шпалами, словно его переломили пополам, и вдруг злобно рявкнул в это скопище халатов, тюрбанов и тюбетеек:
– Сволочи! Вешать буду…
Мышецкий вздрогнул – что он, с ума сошел? Толпа глухо зароптала. Острые мотыги, отточенные в земле до слепящего блеска, сверкнули над людьми клинками.
– А ты давай не галди! – продолжал полковник. – Я точно сказал: вешать буду всех духанщиков, как собак. Пусть только попробуют обидеть вас – честных бедняков, которые в поте лица своего… И вот, пока я не кончил говорить с вами, ребята, духанщика Мамукова буду сечь за все плохое, что он сделал дня вас…
Оказывается, у жандарма все было наготове. Взмахнул он рукою:
– Начи-най!
Блеснул под насыпью зад духанщика, свистнули два ремня, и дико вскрикнул человек под первым ударом.
– Но мать в вашу… – погрозил Сущев-Ракуса толпе, – вы русского царя не обижайте! Он уже скорбит сердцем, когда я рассказал ему по проволоке, что вы бросили насыпь… Царь, он – добрый султан и желает добра всем – и русскому, и калмыку, и киргизу. И тебе, ходя-ходя!
Истошно орал под насыпью духанщик, простеганный до самых печенок, и Аристид Карпович с хохотом показал на него с высоты штабеля:
– Эва, как его разбирает… Будет помнить, обормот окаянный! Это не я, сам мудрый аллах наказывает его… А ну вот ты, – позвал Сущев-Ракуса русского деда с лопатой. – Чего ты едало там свое разеваешь? Иди-ка сюда, кривая харя!
Вышел дед с одним глазом (да и тот с бельмом), тряхнул колтуном волос.
– Ну и кривой, – согласился дед. – Так и што ж с того, ежели крив? Выходит, и жрать не надобно?
– Иди сюда!
Воткнул дед лопату в землю, шагнул на шпалы – бесстрашно встал рядом с жандармом.
– За слова – спасибочко тебе, служивый. А деньга? – спросил он. – С середы самой-тко не жрамши сидим… Эва, гляди-ка!
Мужик задрал рубаху, обнажая впалый живот с подтянутым пупком, показал его жандарму. Потом развернул живот на толпу.
– Рази же это закон такой есть? – спросил он зычно. – Чтобы человеку усохнуть дали…
Сущев-Ракуса мигнул, и перед ним легли мешки с деньгами.
– Сколько тебе… Цицерон лыковый?
Дед затолкнул под штаны рубаху. Прикинул:
– Да с остатней недели, почитай, осьмнадцать копеек. Отдай и не греши!
Полковник протянул ему двугривенный, развернул мужика спиной и коленом треснул его под зад. Только сверкнули босые пятки, и дед покатился под насыпь, взбивая пыль.
– Подходи, ребята! – выкрикнул жандарм весело. – Всех оделим, подходи только…
Толпа радостно загоготала. А прямо вниз, навстречу голодным оборванцам катились, подпрыгивая, пузатые бочки с винищем. Из раскрытых дверей теплушки гребли под насыпь круглые, как колеса, чуреки. Полковник был в ударе – почти вдохновенный, он пересыпал свою речь скабрезными прибаутками, просаливал игривою матерщинкой.
Мышецкому тоже поднесли кружку с теплым вином.
– Пейте, – сказал жандарм. – Не обижайте их…
Сергей Яковлевич глотнул вина; толпа подхватила его на вытянутых руках, подбросила в небо:
– Уррра-а… Алла… Алла-а… У-ааа!..
Рядом с ним взлетел губернский жандарм. Болталась его длинная шашка. Мышецкий падал на крепкие рабочие руки, снова взмывал в высоту и видел то блестящие носки своих ботинок, то далекое марево степей, куда убегала жидкая насыпь.
Когда "усмирение" было закончено, Сущев-Ракуса смахнул со лба пот и дружески улыбнулся:
– Вот так-то, мой милый князь! А то придумали: войска, ревизии, плетки… Выдрать всегда можно, да надо знать – кого драть в первую очередь.
Они покатили обратно. Аристид Карпович снял пропотелый мундир, отцепил шашку.
– Надоела, проклятая, – сказал он.
Мышецкий тоже скинул сюртук, почесал волосатую грудь. Отдыхали после нервного напряжения. Полковник ногою выдвинул из-под полки ящик с пивом, выбил пробку. Достал откуда-то один чурек, сдунул с него пыль:
– А я вот… разжился по бедности.
Разломил чурек на колене, протянул половину Мышецкому:
– Не побрезгуйте… Ехать-то еще далеко!
И совсем неожиданно прозвучало признание жандарма:
– Смолоду я скверно жил. Годам к тридцати только отъелся. Батюшка-то мой при Муравьеве-вешателе за восстание был сослан. Я и родился в Сибири… Жуть, как вспомню!
– Как же вы попали в корпус жандармов? – спросил Сергей Яковлевич, удивленный.
И с предельной ясностью ответил полковник:
– Как?.. Да купили, батенька вы мой…
Мышецкий был поражен откровенностью признаний. Но жандарм не понял этого или просто не хотел понимать. Спокойно высосал пиво из бутылки, а пустую посудину выкинул в окно.
Глянул на вице-губернатора посветлевшими глазами.
– А вы, – сказал он, – совсем не умеете разговаривать с людьми, ниже вас стоящими.
Мышецкий пожевал чурек, скривил губы.
– Может быть, – согласился. – У кого же мне было учиться?
Сущев-Ракуса сфамильярничал, подмигнув ему:
– Виктор Штромберг – вот кто умеет говорить с темнотой разума нашего! О-о, князь, вы бы хоть раз послушали, как поет этот соловей, выпущенный из клетки Зубатова!
5
Выездной прокурор быстренько смотался из губернии обратно в Москву, и теперь Влахопулов должен был подмахнуть свою подпись, чтобы человека вешать не как-нибудь, под горячую руку, а по всей законности. Время военное, скорые дела отлагательства не терпят, а пост высокий, почти генерал-губернатор, – так что подпиши и не греши. Формальность, и только!
Но случилось невероятное: Симон Гераклович отказался утвердить исполнение приговора.
– Я, полковник, – заявил он жандарму, – еще никогда не душегубничал. Поймали вы с Чиколишкой этого масона – ну и вешайте себе на здоровье. А меня в это дело не впутывайте.
Никогда еще не видел Мышецкий полковника таким растерянным, даже погоны на его плечах повисли наклонно; жандарм худел и таял на глазах.
– Ваше превосходительство, – пытался убедить он губернатора, – это же глупая формальность. Но без вашей подписи приговор не имеет той силы, которая необходима для…
– Бросьте! – остановил его Влахопулов. – Я, полковник, и не настаивал на этом приговоре. Сами вы его вынесли – сами и обтяпывайте…
Захоронив свирепость в глубине души, Сущев-Ракуса собрал бумаги и ушел. Мышецкий тоже собирался уходить из присутствия, заранее откланялся губернатору.
– Поймали мальчишку и вешать! – бурчал Влахопулов.
Сергей Яковлевич прошел к себе, накинул свой легонький пальмерстон. Случайно сунул руку в карман пальто, нащупал в ней какую-то бумагу.
Вынул, развернул – и пальцы его затряслись.
На бланке под эпиграфом "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" был отпечатан на гектографе текст:
"Уренский Боевой Комитет Социалистов-Революционеров доводит до сведения всех приспешников монархии, что ему известно о смертном приговоре, вынесенном нашему товарищу. Комитет считает своим кровным долгом предостеречь исполнителей приговора: они в полной мере испытают на себе весь гнев Социал-Революционной Партии".
В дверь без стука вошел Влахопулов:
– Можно к вам, Сергей Яковлевич?
– Да, пожалуйста.
Симон Гераклович прошел за стол своего помощника и сел, сложив перед собой красные клешни рук.
– Вот что, батенька мой, – сказал он, – вы получали какие-нибудь угрозы?
"А-а, вот почему ты не подписываешь приговора!" – подумал Мышецкий и честно сознался:
– Вот только что получил… Подкинули!
– Я так и знал. Мне подкинули прямо на дом. Еще вчера.
Лицо Влахопулова вдруг передернуло тиком, один глаз его почти не открывался, только желтый зрачок глядел на Мышецкого – прищуренно и недоверчиво.
– Сергей Яковлевич, – спросил он, – не обижайте старика, скажите… Вы, наверное, думаете, что я с испугу боюсь подписывать? А?
Мышецкий быстро ворошил свои мысли, чтобы ответить поделикатнее.
– Так нет же! – опередил его Влахопулов. – Не потому, голубчик, что боюсь, а просто… не могу! Не хочу уходить из губернии, наследив тут кровью. Был солдатом – убивал, сие верно, но палачом быть не желаю.
"Вот ведь как бывает!" – невольно поразился Мышецкий.
Казалось – роковая дубина, заматеревшая в раздавании ударов направо и налево, а вот – на ж тебе: не может послать человека на смерть. В хамской душе его, черствой и грубой, как солдатский сухарь, еще теплится где-то огонек жалости и справедливости…
– Вы мне верите, что это так? – спросил Влахопулов.
– Верю, Симон Гераклович!
– Ну и спасибо вам, уважили старика…
В этот момент Мышецкий даже зауважал Влахопулова.
Он вернулся домой, и Алиса встретила его в дверях – жалкая и потерянная от страха.
– Serge, Serge! – взывала она к мужу. – Ты посмотри, что мы получили по почте…
Сергей Яковлевич только глянул на череп и кости, скрещенные внизу бумаги, и отстранил ее от себя.
– Не надо, Алиса, – сказал он, – я уже знаю… Только приговор подписывает Влахопулов, а я пока что лишь "вице"!
Самое смешное, что подобную же угрозу получила и Додо. Она появилась в доме брата, аккуратно расправила перед ним смятый листок бумаги.
– А ты – в кусты? – спросила она. – Ну как же, я понимаю. Ты и не можешь иначе: у тебя жена, сын, казенные дрова… Дай мне! – вдруг выкрикнула Додо. – Дай мне этого негодяя, и я задушу его вот этими руками! Вы все – ничтожества, жалкие людишки, позор России… Боже, куда делся век рыцарства? Век Орловых, Потемкиных и Аракчеевых?
Сергей Яковлевич спокойно досмотрел ее истерику до конца и так же спокойно заметил:
– Додо, а ведь ты пьянствуешь! Бедная, бедная… Сначала конфеты с ромом в Смольном институте, потом ром с конфетами во фрейлинской, а теперь – ром без конфет!
– Молчи, брат… Я совсем одна!
– В одиночку или же с Атрыганьевым, но ты – пьешь…
– Ну что ж, – согласилась Додо. – Но мы не только пьянствуем. Борис Николаевич – единственный человек, который понимает, чту нужно сейчас для России, и я стала понимать тоже…
Мышецкий спросил ее с иронией:
– Что же ты поняла, Додо?
Евдокия Яковлевна потрясла подкинутой ей бумажкой:
– О-о, я не стала бы раздумывать над этим… Угроза – на угрозу, террор – на террор. Они – бомбу, мы – десять бомб!
– Это разврат крови, – сказал Мышецкий.
– Россия покачнулась бы от взрывов, но она бы – выстояла. Это великая страна, самая великая из всех, и она сумеет подняться даже из праха!
Сергей Яковлевич ничего не ответил на это, но испытал чувство опасности, которая надвигается откуда-то из темноты, тихая и липкая, – так выходят на блуд, так выходят на преступление.
– Оставим это, Додо, – примирительно сказал Мышецкий. – Я не хочу с тобою ссориться…
Так он только сказал, но поступил иначе: на следующий же день вызвал к себе Чиколини.
– Установите негласное наблюдение за господином Атрыганьевым, – наказал князь полицмейстеру.
Бруно Иванович всплеснул руками:
– Как можно? Предводитель дворянства всей губернии… Такие связи! Камергер двора его императорского величества…
– Чиколини, – тихо досказал Мышецкий, – я вам плачу за это деньги. Влахопулов не сегодня, так завтра уберется отсюда. А кто-то будет его заменять… Вот и подумайте об этом на досуге!
Чиколини покорился. Расчет был таков: в сферу наблюдения за Атрыганьевым, несомненно, попадет и сама Додо, вся мерзостная банда "истинно русских людей", а сейчас – это самое главное!..
Первые дни наблюдения ничего не дали. В доме предводителя шло тихое патриотичное пьянство, в котором принимали участие местные крезы и крезики (владельцы кожемячных и красильных мастерских).
– Сестрица моя тоже пирует?
– Да, ваше сиятельство, и ей – внимают!
Совсем неожиданно в этот список попал и Ениколопов.
– А ему-то что нужно в этой своре? – удивился Мышецкий.
– У предводителя хороший погреб, – ответил Чиколини…
– Это уж совсем глупо!
В один из дней Чиколини собрался с духом и выложил:
– Не имейте на меня сердца, князь! Вчера ваша сестрица, ея сиятельство Евдокия Яковлевна, изволила провести ночь в доме Вадима Аркадьевича…
Мышецкий треснул кулаком по столу, было стыдно поднять глаза на полицмейстера.
– Вот что, – решил он, – снимите пока наблюдение с этой компании, Бруно Иванович.
В этот момент он просто испугался, что похотливое неистовство Додо станет известно в городе. "Черт с ними, – подумал Мышецкий, – пусть варятся в грязи, как им угодно…"
Приехал и Петя, которого Сергей Яковлевич встретил на вокзале. Петя осунулся, постарел, поплакался, как всегда в жилетку.
– Петя, – сказал Сергей Яковлевич, – слезами горю не поможешь. Додо рвет и мечет: ей надобен от вас развод.
– Развода… не дам, – ожесточился шурин.
– Но, поймите меня правильно, дорогой Петя, вы будете смешны в своем упорстве. Может, и лучше освободить себя и Додо от сплетен?
– Какие вы жестокие люди, – укоризненно ответил Попов. – Человеку дается в жизни всего одна любовь, одна женщина… Как же я отпихну от себя эту любовь? Нет, лучше я прощу ей все, и… Нет, только не развод!
Разговоры на вокзалах – несерьезные разговоры. Сергей Яковлевич усадил Петю в коляску, отвез в Петушиную слободку, где заранее была снята для него квартира. Туда же подвезли на еврейской балагуле и Петины сокровища – коллекции офортов (эту последнюю связь Пети с прошлым).
– Вы задорого продали мельницу? – спросил Мышецкий.
– Может, и продешевил. Да только не нужно мне никаких мельниц. Вижу для себя утешение в восторгах искусства. Я смешной и жалкий человечек, но я не одинок, пока великие мужи прошлого укрепляют мой дух. Как-нибудь проживу…
Сергей Яковлевич решил сразу же отгородиться от этих разводных дрязг. "У меня свои дела, – рассуждал он. – Не разорваться же. Пусть разбираются сами".
Нарочно, чтобы его не трогали, Мышецкий на целых два дня укатил в степи, зарылся в душные ковыли. Не желая выделять себя, оделся попроще. Борисяк одолжил ему свои высоченные сапоги; в мятой дворянской фуражке и сюртучишке он больше походил на уездного землемера.
Кобзев из каких-то соображений отстранился от Мышецкого, выдвинув вместо себя на передний план старосту поселенцев – Федора Карпухина.
– Ты сам-то из каких краев? – спросил его Сергей Яковлевич однажды.
– Мы воронежские.
– Хлебороб, значит. Так, так… – Говорить как-то было не о чем. – А я, брат, в этом не разбираюсь. Однако вот видишь, взялся!
Он понял, что самопохвала здесь не уместна, и тут же поправился:
– Землю я отвоевал для вас – живите. А чего мне это стоило – один бог знает. Никогда не болел, а теперь вот здесь, – Мышецкий потер висок, – вот здесь ломит, брат…