Конец этого дня, накануне казни, был проведен в раздумьях. Глупо, но так: один только Влахопулов нашел в себе мужество выдержать перекрестный огонь жандарма. Сущев-Ракуса, Конкордия Ивановна и он сам, князь Мышецкий, наследили вокруг этого приговора. Только великий русский бог сразил старого упрямца…
"Но что это?" – раздумывал Сергей Яковлевич.
Аналогии, самые удивительные, приходили ему на память: развал великой Римской империи и хаос при Капетах во Франции. Вот так, наверное, рушился Вавилон. И даже рука женщины, изнеженная, вся в кольцах и браслетах, она тоже погрелась около чужой крови.
Всю ночь тлетворный запах обоняли ноздри.
"Разложение… разврат… кровосмесительство!"
– Спать! – сказал он себе под утро. – Без працы не бенды кололацы…
7
Сущев-Ракуса вместо себя прислал капитана Дремлюгу, который и встретился Мышецкому первым в это прохладное утро.
– Ваше сиятельство, вы на меня не сердитесь?
– Милостивый государь, впредь извольте не забываться…
Они прошли через тюремный садик. Сергей Яковлевич захватил из дому две сигары и одну из них протянул капитану. Дремлюга с наслаждением закурил, сделался доверчив.
– Князь, – спросил он вкрадчиво, – не кажется ли вам, что политическая ситуация в губернии складывается в нежелательном соотношении?
– Я не думал об этом. И ситуация зависит не от нас – ее диктуют условия действительности. Будем полагаться на опыт и разумность Аристида Карповича…
Дремлюга ответил так:
– Вот и напрасно… Полковник, при всем моем уважении к нему, все-таки человек опасный…
Он осекся и под взглядом Мышецкого закончил:
– Либерал!.. А надо бы – вот так! – И пальцы жандарма медленно стянулись в жесткую пястку. – Не разжимать, – закончил Дремлюга.
Мышецкий сказал – с язвой:
– Надеюсь, вы не будете возражать, если ваше высокое мнение я передам Аристиду Карповичу?
– Ну зачем же так сразу? – смутился Дремлюга. – Аристиду Карповичу это может показаться неприятным.
– Вот и я так думаю… Ладно. Кстати, где это ваше "дитя природы"?
Палача только что разбудили. Это был огромный мужик лет сорока пяти, костистый, худой, с явными признаками нездоровья, точившего его изнутри. В камере его было настоящее свинство: портянки вперемешку с бутылками, гитара закрывала на столе разбросанные объедки.
– Шампуза дайте, – потребовал Шурка. – Душа горит…
– Дело сделай, – ответил Дремлюга, – потом хоть лопни, красавец!
– Жмоты, – огрызнулся Шурка и натянул красную рубаху.
Сергей Яковлевич сразу же вспомнил императора в "Монплезире" – его величество тоже был тогда в красной рубахе, только не в ситцевой, а шелковой.
– Шевелись, Шурка, – торопил палача Дремлюга. – Мы тебе и билет обратный купили. Хватит уже – попил на наш счет…
Шурка втиснул ногу в сапог, тонко заскулил:
– Ы-ы-ы… Мозоли проклятые! Житья моего не стало…
Пришел заспанный Чиколини, за ним плелся представитель прокурорского надзора с портфелем под локтем.
– День добрый, ваше сиятельство.
– Да что вы, Бруно Иванович, – огорчился Мышецкий. – Какой же он к черту добрый.
– Так говорится. А уж какой он будет – не наше дело…
Шурка начал просить об яичнице с колбасой. Дремлюга схватил палача за шкирку и выставил прочь из камеры:
– Не кобенься! Ты не барин… И натощак повесишь!
Палач лениво цыкнул плевком в угол:
– Ладно-кось. Шиш вот теперича к вам приеду! Пошли уж…
Смотритель Шестаков закричал ему в спину:
– Гроб! Гроб-то прихвати, душегуб!
– А што я вам – лакей? – усмехнулся палач. – Сами таскайте. Я человек казенный… Меня беречь надобно!
Два стражника с матюгами взвалили на себя гробовину, наскоро сколоченную из плохо оструганных досок. Впереди них, отломив по дороге ветку черемухи, вышагивал сам Шурка Чесноков в лакированных сапогах со скрипом на московском ранту.
– Пошли и мы, господа, – предложил Чиколини.
Все стали креститься и тронулись в конец двора, где стояла, слезясь смолою, свежесбитая виселица. Сергей Яковлевич поймал себя на том, что страха не ощущает. Обыкновенное, как всегда, утро. Скрипят по улицам водовозы, от реки деловито гудит пароход.
"Только бы поскорее", – думал он.
– Ведут, – сказал Дремлюга, подняв перчатку.
В конце двора, с другой стороны его, показался священник, на плече которого почти повис приговоренный к смерти. Священник что-то быстро-быстро говорил юноше на ухо, а тот кивал головою, словно соглашаясь.
На преступнике была та же куртка семинариста, в которой он и был схвачен при экспроприации в банке. Мышецкий заметил, что одна нога Никитенко была отставлена вперед и не гнулась.
"Били?" – подумал Мышецкий, поворачиваясь к Дремлюге, который поспешно докуривал сигару.
– Капитан, а что у него с ногою?
– Да не знаю, – увильнул тот.
Сергей Яковлевич подошел к полицейскому врачу:
– Запротоколируйте, что казненный был повешен с сильно поврежденной ногой.
– Зачем это вам, ваше сиятельство? Ему все равно.
– Ему все равно, но мне-то не все равно!
Священник подвел Никитенко к виселице. Шурка взял семинариста за локти, как ребенка, и с неожиданной силой поставил его на помост эшафота.
– Оп-пля! – сказал он, играючи.
Никитенко осмотрелся с высоты, задержав свой взгляд на Мышецком. Очевидно, он подсознательно вспомнил его. Сергей Яковлевич подошел к нему и спросил:
– Что у вас с ногою?
– Это безразлично, – ответил семинарист.
Сзади мгновенно вырос Дремлюга:
– Ваше сиятельство (и жандарм отвел Мышецкого в сторону), не будем портить ему последние минуты. Обычно в подобные моменты преступник любит заглянуть внутрь себя. Священник – это еще куда ни шло…
Все замолкли. Началось чтение приговора. Налетел с реки ветер и качнул над забором черемуху. Вспорхнула птица. Никитенко долго следил за ее полетом, пока она не растаяла в синеве неба.
Представитель прокурорского надзора шагнул к эшафоту.
– Что вы имеете сказать перед смертью? – спросил он.
Никитенко молчал. Шурка тронул его за плечо:
– Ну скажи, сладкий!
Никитенко снова обвел глазами людей, столпившихся вокруг, и опять задержал свой взгляд на Мышецком.
С издевкой он сказал ему по-латыни:
– Авэ Цезарь! Моритури тэ салютанг…
Мышецкий вздрогнул и пожал плечами.
– Дюра лэкс, сэд лэкс! – оправдался он.
Снова подскочил Дремлюга:
– Это по-каковски, ваше сиятельство! Что он сказал? А вы что сказали?
Врать было нечего, и Сергей Яковлевич перевел жандарму с латыни на русский. Дремлюга, очевидно, усомнился.
– Еще раз, – выкрикнул он, – ваше последнее слово!
Никитенко вдруг плюнул на него с высоты эшафота:
– Не крутись ты здесь! Падаль…
Прокурор из надзора повернулся к секретарю:
– Милейший! Занесите в протокол, что казнимый не выразил перед смертью никаких пожеланий и оставил последнее слово за собой.
– Я приду за ним! – крикнул Никитенко. – Я приду за своим последним словом!..
Мышецкий глянул сбоку на Чиколини: полицмейстер стоял серый, как тюремный забор, его пошатывало.
Шурка сделал петлю пошире.
– Сладкий мой, – сказал он, – ты воротничок-то сыми… Так тебе поспособнее будет!
– Кончай измываться, – сказал Чиколини. – Вешай…
Шурка связал руки семинариста, качнул доску.
– Оп-пля, – произнес он.
Со скрипом натянулась веревка, хрустнула поперечина виселицы. Никитенко повис и два раза перевернулся вокруг, дрыгнув поочередно ногами, словно отталкиваясь: левой, правой.
– Смири! – велел Дремлюга. – Не видишь, что ли?
Шурка обхватил ноги висельника и потянул его вниз. Тот перестал дергаться, задрал лицо кверху. На черемуху снова уселась птица, запела в душных благоуханных зарослях.
– Отметьте время, – распорядился Дремлюга.
Прокурор из надзора щелкнул крышкой часов:
– Пять часов двадцать семь минут…
– В протокол!
– Отмечаю, – бойко ответил писарь.
Бруно Иванович Чиколини, озлобясь, саданул палача по ногам концом задранных от пояса ножен:
– Да отпусти его, клещ худой! Что ты его обнимаешь?
– Нельзя-с, – ответил Шурка с улыбкой. – Они еще доходят.
– Врача! – позвал Дремлюга.
Мелкими шажками приблизился врач. Мышецкий задержал его перед виселицей:
– Так не забудьте записать о повреждении ноги.
Он подхватил Чиколини за рукав и повлек к выходу:
– Идите, Бруно Иванович, долг исполнен.
Чиколини через плечо свое еще долго кричал палачу:
– Да отпусти ты его… Слышишь? Отпусти…
На выходе со двора полицмейстер метнулся за угол, и его тут же жестоко вырвало. Он вернулся обратно, жалкий и растрепанный.
– Не могу я, – признался он, страдая.
– Эх, Бруно Иваныч! Как же вы оказались в полиции?
Сергей Яковлевич подсадил его – расслабшего – в коляску:
– Садитесь… совсем раскисли!
Лошади тронули легкой рысью.
– Да я же рассказывал… Был я в Липецке! Хороший, доложу я вам, городок. Обыватели – чистое золото…
Мышецкий почти не слушал. Он был поражен, что убийство человека не произвело на него должного впечатления. Это открытие было для него отчасти неприятно. Страдания Чиколини казались естественнее для здорового человека…
"Впрочем, – оправдывал он себя, – здесь виновно мое воспитание в буквенном духе исполнения законности…"
– Хороший городок, говорите? – переспросил он.
– Куда тут нашему Уренску!
Глава восьмая
1
Россия того времени повально страдала эпидемией собирания денег – по копеечке, по копеечке, все собирали да собирали, благодарили подаятелей – устно и печатно, сугубо и трегубо.
Публика уже привыкла жертвовать, втянулась в это, как в повинность: то мужики голодают, то авиатор опять разбился, то глухонемых некуда пристроить, то – вот ужас! – в Эфиопии плохо обстоит дело с народной грамотностью.
Однажды в Никитинском цирке акробат поднялся под самый купол, отцепил себя от лонжи и честно заявил с высоты, что ему позарез нужно сто четырнадцать рублей, иначе… – и он показал рукой вниз: просто и понятно. Нужные сто четырнадцать рублей тут же собрали, пустив шапку по кругу, после чего акробат счастливо завертелся под куполом шапито.
Уренские дворяне выколотили из мужиков губернии немалую толику для украшения портретной галереи персоной князя Мышецкого. В один из дней дворяне собрались на дому у предводителя, чтобы обсудить творческий замысел. Здесь были: сам Атрыганьев, Боровитинов, Алымов, Петрищев, Каськов, Батманов, князь Тенишев, Отребухов, Уваров и прочие.
– Итак, господа, – начал Атрыганьев, – в нашей кассе имеется две тысячи сто восемь рублей. Из названной суммы и следует исходить в выборе талантливого живописца. Бесспорно, каждый из нас понимает, что лицом в грязь наша Уренская губерния не ударит… Выберем так выберем!
Все притихли, словно завороженные.
– Так сколько там всего? – спросил Боровитинов.
– Две тысячи сто восемь, – повторил предводитель.
– С такими-то деньгами… – вздохнул Алымов.
И опять долго молчали, прицениваясь к наличности.
– Ну, господа, – напомнил Атрыганьев, – приступим к выборам русского Рафаэля… Прошу назвать, кого вы знаете из великих мастеров кисти в России?
– Две тысячи, – повторил Алымов, – мать честная!
– Петр Алексеевич, не отвлекайтесь, – внушал ему предводитель. – Итак, господа… прошу!
– Айвазовский, – подсказал Уваров.
– Покойник. Да и не то: состоял по морскому ведомству.
Батманов откинулся в кресле и уверенно начал:
– А я, господа, Бабакая Наврузовича видел…
Дворянство оживилось:
– А что он? Говорят, повара из Нижнего вызвал?
– Да хвастал, подлый, что ему двух осетров из Астрахани привезли…
Атрыганьев призвал собрание к порядку:
– Господа, господа! Не следует отвлекаться… Давайте сначала изберем художника.
– Худого не надобно, – предложил Каськов.
– Репина! – подсказал Отребухов.
– Это какой же Репин? – спросил Алымов.
Каськов возмущенно фыркнул:
– Да тот, который траву жрет. Стыдно не знать, батенька!
Алымов смущенно покраснел:
– А-а… А то ведь со мною в лейб-гвардии Финляндском служил один Репин. Да только – нет, шалишь! Его, брат, травкою не прокормишь…
Нервный князь Тенишев сверкнул черными глазами:
– Какие вы глупости говорите, господа! Разве же поедет Репин, профессор Академии, чуть ли не тайный советник, почти генерал, сюда к нам – в Уренскую губернию?
– А почему же не поедет? – возмутился Уваров. – Сам щи лаптем хлебал, а мы, столбовые, зовем его да еще и деньги платить собираемся.
– И немалые деньги, – снова опечалился Алымов. – Дай их мне, так я бы… без кумы обошелся!
Атрыганьев опять стал призывать собрание к порядку:
– Господа, так мы не решим вопроса… Вносите дельные предложения.
Петрищев робко спросил:
– Простите, Борис Николаич, а сколько там собрано?
– Повторяю: две тысячи сто восемь… Решайте, господа!
Батманов вытащил свое грузное тело из кресла.
– Вот что я скажу! – заявил он решительно. – Ежели ехать, так ехать надо сейчас… Потому как уха из осетров бывает хороша только с пылу да с жару!
– Слов нет, – загалдели дворяне, – в "Аквариум"… Чего там? Бабакай ждет… По дороге обсудим!
Князь Тенишев рассудил за верное прихватить с собой и всю кассу для написания портрета.
– Репин, – нервно заявил он, – все равно к нам не поедет. А другие берут и дешевле…
– Вы думаете, князь?
– Клянусь! Едем, господа…
Поехали. Взяли отдельный кабинет, уютно расположились. Бабакай Наврузович быстро распорядился. Шампанское потекло рекою. Поговорили еще немного о художниках.
Пришли к общему убеждению, что хороших живописцев на Руси не стало.
– Упадок, господа, упадок! – горячо толковал князь Тенишев. – Мы живем в эпоху упадка святого искусства…
Отребухов прослезился и вынес предложение, что по случаю упадка не мешает позвать арфисток. И арфисток позвали.
Одна из них, оказывается, была близка к художникам.
– Вот-вот, – обрадовался Каськов, – а мы как раз этим и занимаемся…
Выяснилось, что арфистка позировала самому Семирадскому. После чего Батманов попросил ее раздеться.
– Эка! – ответила та басом. – Да мне Генрих Ипполитович по сотенной платил за раздевание.
За этим дело не стало: Атрыганьев выложил сто рублей, не прекословя. Другие арфистки тоже оказались близки к русской живописи. Но им дали только по четвертной.
– Извините, – сказал Отребухов, – но нам еще портрет писать надобно… А так берут, так берут!
Всю ночь в "Аквариуме" играл румынский оркестр и навзрыд плакали скрипки. А когда над Уренском всходило солнце, дворянский комитет разбредался по домам, чтобы встретиться завтра снова.
– Семирадского! – решили на прощание. – Семирадского, и дело с концом…
На следующий день Атрыганьев в комитет не явился и передал кассу Боровитинову. Князь Тенишев, Батманов и Уваров тоже блистали отсутствием.
Остались мелкотравчатые.
– Итак, господа, – скромно начал Боровитинов, – в активе у нас числится пятьсот шестьдесят рублей…
Алымов сказал:
– Это все князь Тенишев – он первый начал. А уж как мне Репина-то хотелось…
– Репина, – кашлянул Боровитинов, – мы, конечно, вызывать не будем. Говорят, он зазнался. Что же касается Семирадского, господа, то инспектор женской гимназии Бобр сообщил мне, что Семирадский волею божией недавно помре.
– Не повезло, – взгрустнул Петрищев.
– А потому, – продолжал Боровитинов, – надо исходить из реальных возможностей… Прошу, господа!
– Тогда… в "Лондон"? – сказал Каськов.
– Ну-у, – протянул Алымов. – Нашли, куда ехать!
– Почему? Там ведь кулебяки неплохие бывают…
Боровитинов затряс колокольчик:
– Помилуйте! А на что же портрет писать?
Петрищев возмутился:
– Разврат один! Вот читал я в "Вестнике знаний", какие дачи художники строят… Зажрались, супостаты! Не след, господа, поощрять их! И за две красненьких намалюют. Не посмеют отказать, потому как мы – дворянство…
Поехали в "Лондон" и ели кулебяки. Строго осудили современное искусство.
– Нет, понимаете, нету, – говорил Петрищев, волнуясь. – Вот смотрю, бывает, и думаю: "Нет того, что было на полотнах прошлого. Исчезла красота, совсем исчезла…"
На следующее собрание Петрищев уже не явился и кассы от "заболевшего" Боровитинова не принял. Деньги перешли к Алымову.
Он пересчитал их и заявил, честно глядя правде в глаза:
– Осталось сто восемнадцать. Так дальше не пойдет, господа! Отложим сразу полсотни, чтобы не истратить, и даже брать их с собою не будем. А остальные…
– Теперь, – взбодрился Отребухов, – только "Дивертисмент" остался. Ладно уж, как-нибудь. Соляночку закажем. Коньячком согрешим по бедности нашей!
И – поехали. Соляночкой не ограничились, послали на вокзал за устрицами. Об искусстве в этот вечер уже старались не говорить.
– Ну его к бесу! Не дай-то бог…
– А коньячок – гадость, – жаловался Алымов. – Да и ладно. Перегорит до завтра. Дышать буду от жены к стенке…
Назавтра пришли в комитет только двое – Отребухов и Василий Иванович Куцый (дворянство последнего доказано не было и шестнадцатый год разбиралось в герольдии).
Отребухов пересчитал кассу.
– Ну что, Василий Иванович? – спросил он мрачно после похмелья. – Куда мы с тобою двинем?
– А много ли там? – полюбопытствовал Куцый.
– Да вот… С четвертную будет!
Куцый крепко задумался.
– Ежели, скажем, дворника послать? – предложил он.
– На предмет чего?
– Да он полсобаки из трактира притащит.
– И то дело, – согласился Отребухов. – У меня как раз огурчики есть. Пикулечки с укропцем… Не пропадать же нам в одиночестве!
Дворник слетал мигом. Полсобаки распили, послали еще за половиною. Дворника угостили тоже. Он был парень на ногу легкий: так и летал, так и порхал всю ночь от дома Отребухова до трактира.
Василий Иванович Куцый даже к жене не пошел – здесь же и выспался.
Наутро он проснулся, показал остатние семь рублей и два рубля тут же отбавил.
– Это на пиво, – сказал он. – Ничто так не споспешествует облегчению, как пиво.
Разбудили дворника и послали его за пивом.
– Как быть-то? – спросил Отребухов, сдувая пену. – Нехорошо получается… Это все князь Тенишев начал!