На задворках Великой империи. Книга первая. Плевелы - Валентин Пикуль 5 стр.


Утро было жестко-холодное, лужи хрустели под ногами. Сергей Яковлевич пожалел, что оставил шубу в вагоне, надев только крылатку. Ехать было недалеко, но мужики заломили с него немало по случаю… овса (как водится, опять подорожавшего).

– Ладно, поехали. До Заручевья и обратно…

И в тряской телеге, пока еще не совсем рассвело, он больше дремал, прислушиваясь к раннему пению петухов. Но вот туман расступился, кобыленка внесла телегу на угорье, дробно простучал под колесами настил моста, повеяло в воздухе чем-то утешно-сладким, родным, полузабытым…

Заручевье встретило его пустотой и навозной прелью. Был еще ранний час, и князя, конечно, никто не ждал. Да и забыли – кому он нужен теперь? Дряхлый священник на паперти церкви долго тыкал ключом в замок – сослепу промахивался.

– День добрый, батюшка, – сказал князь, подходя к нему. – Как на кладбище – целы ли могилы?

– Ну сударь! Человек цел не будет, а могилам что станется? Об этом не печальтесь…

Сергей Яковлевич оглядел тоскливую, словно выбитую гладом и мором, панораму бывшего родимого имения.

– А ведь тут была раньше аллея столетних вязов и кленов, – машинально вспомнил он. – Где же она, батюшка?

– Вырубили, сударь. Мужики вырубили.

– Зачем же?

– Поначалу так просто, чтобы продать. Но миром не поделили и миром пропили. В брюхе ведь не видать – кому больше, кому меньше досталось… Нету, сударь, аллейки!

– Жаль, – вздохнул Мышецкий.

К ногам его упали тяжелые засовы с дверей, распахнулась перед ним мрачная утроба бедной сельской церквушки.

– Зайдете, сударь? – спросил священник.

– Нет, – раздумывал Мышецкий, – мне тяжело молиться на этом месте. Я помолюсь про себя…

Прибежал откуда-то староста, спросонья принявший его за исправника. Вдвоем они добрели до разрушенной усадьбы. Двери были забиты досками, и Мышецкий с хрустом отодрал их напрочь. Ногой выбил двери, сказал старосте:

– Не входи. Я один…

С трепетом, на цыпочках, словно боясь разбудить кого-то, он вошел внутрь дома, и дом сразу отозвался на приход хозяина скрипами и плакучим воем ветра под сводами.

Где-то взвизгнула умирающая дверь. Сергей Яковлевич снял шляпу, как над покойником, едва приучил глаза к полумраку. Дневной свет дробился через щели заколоченных окон, жирная пыль таяла под пальцами.

– Ваше сиятельство, – заголосил староста снаружи, – не ходите дале: пол может провалиться!..

– Убирайся прочь, – ответил Мышецкий. – Подо мною он не провалится…

Сергей Яковлевич вошел в высокое зало, хлопнул в ладоши, и ему вдруг послышался аромат бабушкиных духов, почудились шелесты платья Лизы Бакуниной, слабые перестуки ее бальных башмачков. Здесь, в этом доме, рождались и умирали его прадеды и деды, здесь же родился он сам, здесь он встретил свою первую любовь.

Он глотнул в себя затхлую сырость и спросил со слезами:

– Лиза, Лизанька! Почему вы меня разлюбили?

Из мрачной пустоты глядели на него с потолка облупленные пухлозадые купидончики, тускло отсвечивала позолота плафонов, расписанных неизвестным крепостным мастером. Мышецкий смахнул рукавом пыль с камина и посмотрел на себя в зеркальную поверхность каминного мрамора – заглянул глубоко-глубоко, как в другое столетие.

Это было не его лицо – лучше не смотреть: страшно…

– Заходи сюда! – крикнул он старосте. – Посветишь мне.

Староста чиркал спички, освещая стены. Пожухлые от времени, в черноте древних красок, в пыльной коросте и трещинах, ожили перед ним портреты сородичей: вот пиит Г.Р. Державин, вот композитор Львов, вот декабристы Муравьевы, книголюбы Полторацкие, инженеры Мордвиновы…

Все они прошли по земле, как тени, и совсем случайно волосатой зверюгой глянул из угла неистовый анархист Бакунин.

– И ты здесь? – подмигнул ему Сергей Яковлевич, и ему даже стало немножко весело…

Когда он выходил из дома, на крыльце уже собрались сбежавшиеся из деревни ребятишки. Князь заметил, что многие из детей были босы и зябко переступали пятками по талому снегу, и он спросил их:

– Почему вы не обуты? Где же валенцы?

– А мамка отняла…

– Так вам же холодно?

– Не, барин. Сейчас горазд теплее…

– Забивай снова! – велел Мышецкий старосте и, не оглядываясь, пошел прочь от этого места.

Шагал, прыгая через лужи, и думал о России: "Босая, нищая, наполненная преданиями, с могилами в березовых рощах, красуется она какой-то особой увядающей прелестью старины. Но что останется от нас… от меня? Неужели тоже лягу вот здесь на погосте и – всё?.."

Сергей Яковлевич неожиданно вспомнил слова сестры: "Все рушится, все трещит… Как спасать – не знаю!"

"Я тоже не знаю, – признался себе Мышецкий. – Да и что нам спасать с тобою, сестра?.."

Мужик-возница терпеливо поджидал его возле телеги. Сергей Яковлевич еще раз глянул в сторону кладбища. Над крестами древних могил уплывали куда-то белые облака.

И только теперь он истово начал креститься.

– Спите с миром, – сказал он. – Вы ни в чем не повинны, а я буду служить честно. Мне же за все и расплачиваться. За все, за все!..

Когда он вернулся, в вагоне еще спали. Мышецкий велел начальнику станции прицеплять вагон к первому же поезду.

"С глаз долой – из сердца прочь".

Но ему еще долго виделись печальные перелески, что разбегаются по увалам, пестро чернеющая зябь за рекою да плывущие в небо дымки далеких деревень.

2

За крикливой, машущей халатами Казанью понеслись под насыпью первые вешние воды. Черноземной сытью парило над подталыми пашнями. Мышецкий исподтишка наблюдал за все возрастающим удивлением Алисы: жена не привыкла к грандиозным просторам, ее глаза открывались все шире и шире.

– Боже мой, – твердила она, – когда же кончится Россия?

Впрочем, Сергей Яковлевич и сам не переставал удивляться: Россия представала в этом пути каким-то удивительно сложным, но плохо спаянным организмом, и мысли князя Мышецкого невольно возвращались назад – в тесную комнатку "Монплезира", где неумный полковник в красной рубашке, лениво почесываясь, скучно толковал ему об икре и дворниках.

"Конечно же, – раздумывал Мышецкий в одиночестве, – где ему справиться одному? Тут нужна армия образованных, смелых и честных людей, свято верующих в величие своего государства!.."

Дыхание войны ощущалось в провинции сильнее, нежели в Петербурге. Пути были забиты эшелонами. Россия рыдала на вокзалах, плясала и буйствовала. В гармошечных визгах тонули причитания осиротевших баб.

В одном уездном городишке вагон министерства внутренних дел был задержан из-за волнений запасных, не желавших ехать далее – умирать на маньчжурских равнинах. Впервые в жизни Сергей Яковлевич увидел открыто выброшенный лозунг: "Долой самодержавие!".

Станционный жандарм успел предупредить Мышецкого:

– Не подходите к окнам! Сейчас отцепят…

Сергей Яковлевич все-таки подошел. Перед ним ворочался серый ежик солдатской массы, шевеля острыми иглами штыков. Пожилой запасный заметил в окне барственную фигуру Мышецкого и что-то долго орал ему. Через стекло не было слышно его голоса, только широко разевался зубастый рот солдата, выбрасывавший брань по адресу князя.

Мышецкий не знал, как отреагировать, и помахал рукою:

– Чего ты орешь? Я-то здесь при чем?

Булыжник рассадил вдребезги стекла. Вагон сразу наполнился гвалтом и руганью. Снова вбежал запыхавшийся жандарм, и пульман тихо тронулся.

– Ваше сиятельство, – сказал жандарм, – надобно бы замазать знаки министерства внутренних дел. Иначе дорога не может гарантировать вам безопасность движения…

"Боже, – подумал Мышецкий, – какая глупая история с этой дурацкой войной… Хотели умники отсрочить революцию, но она, наоборот, приближается! Однако каково мне-то?.."

Он прошел в купе Алисы, чтобы успокоить жену.

– Дорогая, – сказал, посверкивая стеклами пенсне, – сосредоточь свои помыслы на воспитании сына, и пусть все остальное тебя не касается. Россия – страна острых контрастов. Здесь нам выбили стекла, а в Уренске – вот увидишь! – нас встретят цветами…

Всю дорогу Сергей Яковлевич много, неустанно читал. С вожделением смаковал таблицы с пудами, рублями и десятинами. На полях книг ему встречалось множество отметок, чьи-то жирные вопросы.

– Не сердитесь, – признался Кобзев, – это моя рука… Не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с авторами!

С того памятного разговора, когда они проезжали Лугу, началось сближение Мышецкого с Иваном Степановичем. Да и с кем, спрашивается, он еще мог беседовать в дороге? Алиса – славная женщина (он будет ее любить всегда), но последнее время она больше говорит о толстых немецких сосисках, жалуется на свое малокровие. Сана – вот, действительно, разумный человек, крепкий бабий ум, как и все крепкое в этой женщине. Но… она ведь только Сана, у которой большая молочная грудь, за что ей и платят деньги.

А вот – Кобзев!.. О-о, этот человек казался отчасти загадочным для Сергея Яковлевича, и это тревожило чиновный ум, мысль Мышецкого иногда скользила, как по льду. Ходили они поначалу вокруг да около…

Вот и сегодня, например.

– Знаете, князь, – усмехнулся Иван Степанович, – а ведь в одной из ваших книг (дрянь книжонка) я встретил упоминание даже о себе!

– Очевидно, – догадался Мышецкий, – вы имеете в виду лекции охранного отделения?

– Именно так, князь…

За стенкой, в соседнем купе, яростно зашумели: это близнецы фон Гувениусы спорили, как правильнее "кофорить по русский": стригивался или стригнулся?

Мышецкий в раздражении забарабанил кулаком в стенку:

– Да замолчите вы, шмерцы!

– Эти лекции вы прочли тоже? – напомнил Кобзев.

– Да, я просмотрел их. Но вашего имени, простите, я там не встретил.

Иван Степанович не сразу дал понять:

– Поищите меня в "болоте", там есть такой раздел для нашего брата, партийность которого не определена. Впрочем, жандармы, может, и правы, свалив меня в "болото". Я больше присматриваюсь в последнее время. Идеалы прошлого народовольчества еще слишком сильны для меня. И – обаятельны!

Мышецкий осторожно спросил:

– Скажите мне честно: Кобзев – это ваша настоящая фамилия?

В ответ – уклончивые слова:

– Безразлично, князь, как назвали человека при рождении. Имя человека – такая же условность, как и герб, который я видел на фронтоне вашего особняка в Петербурге…

Мышецкий выждал и спросил, что означают его многочисленные пометки "КМ" на полях некоторых книг?

– Карл Маркс, – суховато ответил Кобзев. – И мне было бы занятно знать, каково ваше отношение к этому выдающемуся мыслителю?

Сергей Яковлевич не был готов к подобному вопросу.

– Видите ли, – начал он, – было бы стыдно, если бы я не читал его… Но это скорее прекрасная утопия, никак не приложимая к нашей жизни. Сказанное Марксом было сказано и до него. Новое есть всегда чуточку повторение забытого старого. Я нахожу в нем преемственность идей, выдвинутых когда-то еще Фомой Аквинским. Теория об отдельном товаре представляется мне такой же древней и такой же трагической для человечества субстанцией, как для схоластики участие каждого человека в "первородном грехе"…

Он заметил усмешку, затерянную в бороде собеседника, и это охладило Сергея Яковлевича.

– Вы молчите? – спросил он. – Вы не согласны или же просто не желаете спорить?

– Я думаю, – ответил Кобзев, – что это попросту бесполезно. Впрочем, если бы вы оказались учеником Карла Маркса, то – смею вас заверить – вас и не назначили бы вице-губернатором!

Мышецкий слегка обиделся, но русская жизнь, дикая и путаная, пробегая за окнами вагона, давала столько интересных тем для споров, что обижаться долго не приходилось.

Однажды они наблюдали, как вокруг лопнувшего мешка с сахаром вороньем кружили дети и бабы: они хватали сахар горстями, сыпали за пазуху, тут же тискали его в рот. Городовой махал над ними своей "селедкой", но – куда там! Люди со смехом отбрасывали от себя и городового и его "селедку"…

– Вот, – подсказал Кобзев, – как государственный человек, вы должны запомнить эту картину. Когда-то вы писали о чаевом налоге – так напишите о налоге на сахар, который продается внутри страны пуд по четыре рубля шестьдесят копеек, а вывозится за границу стоимостью в один рубль двадцать девять копеек… Разве же это не преступление перед бедным русским народом?

И князь Мышецкий (вице-губернатор и камер-юнкер двора его императорского величества) был вынужден признать: да, это преступление.

– А кто узаконил сие преступление? – продолжал Кобзев.

Он выжидал ответа…

И ничего князю не оставалось, как снова подтвердить, что это преступление узаконено (посредством тайных премий сахарозаводчикам) самим правительством.

– Только, пожалуйста, – смутился Сергей Яковлевич, – не допытывайтесь у меня далее, кто стоит во главе этого правительства. А то ведь мы с вами договоримся черт знает до чего!

– Я вот так и договорился, – грустно улыбнулся Кобзев. – И не черт знает до чего, а вполне конкретно – до рудников в Сибири! Вас это не пугает, князь?

Мышецкий беспечно рассмеялся.

– Честно скажу: мне более по душе быть губернатором. Хотя, если говорить откровенно, то я… сторонник парламентарного правления!

– Я так и думал, – кивнул Кобзев. – Конституция – это сейчас очень модно… А мужик толкует о земле!

– Земля – народу, я согласен, – ответил Мышецкий, – и пусть будет так. Но власть – нам, свежим образованным силам. Нет, нет! Не подумайте, что я склонен признать компанию господ-погромщиков Богдановича и Дубровина. Ставку следует делать на таких людей, как тверские земцы Родичев и Петрункевич, как наши почтенные академисты Трубецкой и Ольденбург…

Вскоре, после одного, казалось бы незначительного, события, собеседования спутников приобрели определенную цель.

Однажды вышли они прогуляться перед вагоном в каком-то заштатном городке.

Вдруг послышался могучий бабий рев. Толстая, грязная бабища лет шестидесяти облапила и навалилась на двух тщедушных солдат, изнемогавших под бременем непосильной ноши. Раскисшие от водки, потные, все трое отчаянно рыдали перед разлукой.

Толпа в страхе шарахалась перед ними в стороны, а баба время от времени стукала солдат головами, чтобы они поцеловались, а потом, вывернув мокрые, жирные губы, сама подолгу обсасывала их поцелуями.

При этом она басовито причитала:

– И на кого же вы меня, соколики, спокидаете? Землячки вы мои приглядные! И на што ж это я вас кормила, поила, уся истратилась?.. Сколько винища-то вы у меня повылакали, сердешные! А тапереча, што же это и выходи-и-ит?..

Мышецкий и Кобзев пропустили мимо себя эту не совсем-то пикантную картинку русского житья-бытья, а близнецы фон Гувениусы в один голос сказали:

– Фуй-фуй…

– Но-но! – прикрикнул на них Мышецкий (в этот момент, перед этой мразью, он готов был защищать даже дремучее, как сыр-бор, русское пьянство).

Поздно вечером, докуривая последнюю папиросу, Мышецкий стоял в коридоре вагона.

А за окном пролетала тьма, пронизанная дрожащими огнями деревень, что навсегда затеряны в этом мраке. Вспыхивали, как волчьи глаза, костры на заснеженных пожнях. Придвинутые к самым рельсам, стояли могучие дебри и таинственно шевелили медвежьими лапами.

От этого жуткого мира, что глухой стеной стоял за окнами вагона, веяло чем-то беспробудно диким, ветхозаветным, издревле-языческим. Чудились во тьме частоколы славянских городищ, священные огни на плёсах, пение стрел на лесных опушках, перестуки мечей в отдаленных битвах.

И было как-то странно ощущать себя – в пенсне, с папиросой в зубах, вылощенного – причастным к этому загадочному миру.

"Россия, – печально, почти с надрывом, вздохнул Мышецкий. – Что-то еще будет с тобою?"

И вдруг неожиданно для себя вспомнил он толстую бабу и ее проспиртованный голос: "А таперича, што же это и выходи-и-ит?.."

Можно соглашаться или не соглашаться, но в этом возгласе было что-то трагическое.

3

Вот с этой бабы они и начали. На следующий день Кобзев спросил Мышецкого – между прочим:

– Знаете ли вы человека, который больше всех сделал на Руси для борьбы с пьянством и который…

– …также умер от пьянства? – засмеялся Мышецкий.

Кобзев посмотрел на него очень внимательно:

– Да, угадать не трудно. Он и умер от водки.

– Нет, простите, не знаю. Кто это?

– Иван Гаврилович Прыжов, – пояснил Кобзев, – автор очерков о "Кормчестве" и сочинитель почти подпольной книги "История кабаков на Руси"… Ныне эти книги забыты, но придет время, когда потомство перелистает их заново. Перелистает – и ужаснется!

– Отчего такая печальная судьба у этих книг?

– Не менее печальна и судьба автора: он умер в ссылке, одинокий и полный отчаяния… Я могу не оправдывать эту бабу, – добавил Кобзев, – но пьянство Прыжова я оправдываю. Ему больше ничего не оставалось, и он – пил! Такова жизнь,

Мышецкий неожиданно призадумался:

– Иван Степанович, у меня сейчас в голове возник любопытный вывод…

– Слушаю вас.

– Пьянство в стране усилилось, когда на мировом рынке наступило падение цен на зерновые товары… Так могло случиться? – спросил Мышецкий, не совсем доверяя себе.

– Вполне, – подтвердил Иван Степанович.

– Постойте, постойте, – соображал Мышецкий. – В этом кроется что-то новое для меня. Новое и весьма занятное…

На помощь ему пришел Иван Степанович.

– Нового тут ничего нет, – растолковал он. – Падение цен на зерно, как таковое, заставило наших помещиков выискивать для себя наиболее выгодный способ реализации своего урожая. Тогда они и стали перегонять зерно в спирт, что оказалось весьма доходно!

– Нет, – разволновался Сергей Яковлевич, – я так не могу. Это следует сразу же закрепить на бумаге…

Притеревшись один к другому в спорах, незаметно они перешли к написанию статьи на тему: спаивание русского народа правительством. Пьянство на Руси, как ни странно, зародилось в Московском Кремле – именно там цари учредили первый кабак, люто презираемый поначалу русскими людьми.

Государственный кабак – явление чисто иноземное, пришлое, внедренное в русскую жизнь путем насилия со стороны правительства. Потребовалось не одно столетие, чтобы вовлечь русского мужика в пучину пьянства…

Теперь, встречаясь по утрам, князь говорил:

– Итак, на чем же мы с вами остановились вчера?

Расставив ноги на тряском полу вагона, летящего в глухие просторы России, Мышецкий витийствовал:

– И вот я вас спрашиваю, дорогой коллега: при каких же обстоятельствах винная монополия может считаться явлением прогрессивным?

– Только при условии, – рассуждал Кобзев, – когда правительство, обеспечив себя колоссальной прибылью от продажи вина, отменит в стране все другие налоги!

– Но как же вы мыслите борьбу с контрабандным винокурением? – дискутировал Мышецкий.

– По принципу профессора Альглова, вино следует продавать в особых "фискальных" бутылках, которые можно опорожнить, но без помощи казенного завода никак нельзя заполнить…

Однажды Мышецкий вдруг резко залиберальничал.

– Странно! – сказал он. – Почему ныне царствующий император согласился стать в стране главным кабатчиком?

– Вот и название следующей главы. Пишите, – диктовал Иван Степанович: – "Возникновение монополии в России…"

Назад Дальше