Слово и дело - Валентин Пикуль 17 стр.


- Ах вы, изверг окаянный! - отвечала ему Наталья. - Доколе муки терпеть от вас? В чем подозревать меня смеете? Еду я встречать государыню нашу - Анну Иоанновну… Прощайте ж, сударь!

***

Князь Дмитрий Голицын имел ум сухой, желчный, иной раз и мелочный - от такого ума никому тепло не было. Крепко обижался он сейчас на прожектеров шляхетских, которые часто писали в проектах своих: мол, согласны мы быть и рабами, но лишь одного тирана!

- Куда волочитесь? - кричал Голицын, людей обижая. - Я ведь вас, сукиных детей, из рабства темного вытягиваю на свет божий. А вы, рабы, в застенок пытошный сами же проситесь…

Пошел слух по Москве, что скоро кровь прольется. Прожектеры некий от слухов таких дома ночевать перестали. По улицам не ходили. Ночью доску из забора выдернут - и бегут задворками да садами, от собак отбиваясь посильно. Стук-стук - в двери:

- Открой, Никитич, это ты… Говорил тебе: рано мы взялись проекты писать! По трактирам теперь - всухомятку питаюсь!..

Не успели опомниться, как Анна уже оказалась в Клину - почти под самой Москвой… Императрица спешила и 10 февраля сделала свой последний переезд: одним махом лошади домчали ее поезд из Клина до села Всесвятского <Село Всесвятское находилось неподалеку от нынешней станции московского метро "Сокол", в описываемое время в этом селе находился дворец грузинского царя Арчила.>. А далее ехать было уже некуда - впереди курилась дымками первопрестольная, в которой еще не был погребен покойный отрок-император…

Прискакал генерал Леонтьев - запаренный, швырнул краги.

- Ух! - сказал он верховникам. - Ея величество желают быть на Москве в воскресенье, числа пятнадцатого. Где соболя на муфты ея величеству? Да торопитесь с похоронами… Ея величество покойников боятся! Погребсти велят поскоряе!

Москва заторопилась. Выехали на улицы сказочные герольды и протрубили печальную весть о погребении. Еще накануне в соборе Архангельском потревожили древние могилы казанских царевичей Сафаргиреевичей: два дряхлых гроба выкинули - освободили место под новый гроб.

Покойный царь, лежавший в Лефортове, теперь был лишь помехой. Спешили поскорей от него избавиться. А когда собрались для выноса тела, то невеста царева, Катька Долгорукая, всю спешность поломала. Сама не шла, а гонцов от себя слала: мол, желаю в церемонии погребальной места первого, да чтобы почести при этом оказывали мне, как особе дома императорского…

Князь Алексей Григорьевич чуть в обморок не закатился - шутка ли, в такое время такие требования предъявлять!

- Вот сейчас, - сказал, - домой поеду, косу на руку намотаю, приволоку ее сюды, в чем есть… Хоть в сарафане!

Но траурный кортеж уже тронулся. Он тронулся.., без невесты!

Перед самым гробом, неся кавалерию на подушке, плелся князь Иван Долгорукий, фаворит бывый, и два ассистента вели его под руки, чтобы не упал. Волочилась длинная черная епанча, флер на шляпе рвало ветром, без парика - распустил волосы… Страшен!

День был на диво солнечный, ясный, морозный, сверкали панагии иерархов, пели монахи - сладкоголосые… Придворные торопились даже сейчас, в этом скорбном шествии, и мысли вельможные были уже далеки от мертвого царя - порхали во Всесвятском, поближе к милостям нового царствования. Вот и Спасские ворота Кремля.., пора въезжать! Но в воротах лошади-то прошли, а катафалк - тыр-пыр! - ни туда, ни сюда, так и врезался в стены…

- Где плотники? Аршин давай.., мерить станем! Барон Габихсталь (тоже член Печальной комиссии) вышел на площадь и всенародно заявил, что он мерил ворота правильно.

- Куды ж правильно, - кричал Татищев, - ежели ворота во каки, а гроб поперек себя шире, и глазом видать простым: не пролезет.

Катафалк застрял прочно. Лошади - в темноте ворот - не желали назад пятиться, вперед тянули царя. Трещали крашеные доски. Рвалась с гроба дорогая парча. Габихсталь заново измерял аршином землю, а из толпы орали ему:

- Да кто ж по земле мерит? По воротам мерь, дурак! Нашлись умники: вытянули катафалк из ворот Спасских и направили его в ворота Никольские. А когда несли гроб до могилы, небо опоясала вдруг большая радуга, которая и дрожала над Москвой несколько минут. Феофан Прокопович заревел о чуде божием - попадал народ, кликуши забились на камнях:

- Знамение свыше… Крест, крест! Вон, вон… Креста не было, но была в этот день зимняя радуга над Москвой. Из дворца царевны Имеретинской на селе Всесвятском наблюдала эти странные небесные пожары и сама Анна Иоанновна, когда ей доложили, что из Москвы жалуют к ней первые гости.

- Кто? - спросила она, крестясь с тайным страхом.

- Статс-дамы Натальи Федоровны Лопухины, урожденные фон Балк. Может, изволите помнить: Петр Великий ее силком венчал с Лопухиным Степаном, которого потом к самоеди в острог Кольский сослал?

- Изволю помнить, - сказала Анна Иоанновна. - Так проси…

Императрица стояла возле стола, прислонясь к нему широченным задом. На груди могучей лежали огромные красные руки. Лицо Анны, все в глубоких корявинах оспы, казалось смуглым, как у мумии.

Взвизгнула дверь, застучали каблуки. Боком вспорхнула Наталья Лопухина, шлюха знатная. Греховно и томно глядели на царицу ее медовые глаза; на персиковых щеках чернели клееные мушки. Все шуршало, переливалось, сверкало на ней. "Так вот какова любовница Рейнгольда Левенвольде… Хороша чертовка!"

- Ну, - вскинула руку Анна, - целуй же… Лопухина подняла свои прекрасные глаза:

- От Остермана я, матушка.

- Так что? - спросила Анна, опять робея.

- При въезде на Москву вы должны объявить себя полковником полка Преображенского и капитаном кавалергардии.

- В уме ль они там? - попятилась Анна (хрустнул под нею стол). - Да меня верховные со света сживут. Лукич, яко дракон, стережет меня. Кондиции-то подписала. - я. Иль Остерман о том не знает?

- Остерман велел сказать, - зашептала Лопухина, - что кондиций тех не будет. Вы только объявитесь гвардии полковником, а гвардия вас утвердит в самодержавье полном…

Снова взвизгнула дверь - Василий Лукич! Анна схватила Лопухину за голову, помяв ей букли, втиснула в свою грудь лицом: статс-дама задыхалась в объятиях - от пота, молока, румян.

- Иди, иди, Лукич, - сказала Анна. - Хоть в бабьи-то дела не лезь. Дай толковать свободно подругам старым…

***

В доме отчем невмоготу стало Наташе Шереметевой: толклись с утра до вечера родичи - Салтыковы, Черкасские, Урусовы, Собакины, Нарышкины, Апраксины и прочие. Уговаривали:

- Душенька, солнышко, не поздно еще. На што тебе князь Иван сдался? Ведаешь ли, что фавора его не стало и быть ему в наветах опасных… Отступись, золотко! Глянь-ка, сколь красавчиков по Москве бегает, так и ширяют под окошком твоим. В омморок их по красе твоей так и кидат, так и кидат!

Наташа вдевала нитку в иглу, топорщила губку:

- Спасибо вам, миленькие, что печетесь. Но высокоумна я! И слово свое выше злата ценю. Нет у меня привычки такой глупой, чтобы сегодня одного любить, а другого завтрева.

С тех пор как сбросил князь Иван Долгорукий золотую придворную сбрую, стал Иван похож на крестьянского парня: лицо круглое, щекастое, губы толстые, нос широкий, глаза с косинкой малозаметной… Простоват стал Ваня!

- Пропали мы с тобой, - говорил. - Принуждать к супружеству не смею: вольна ты, ангел мой, отстать от меня! Небось сама не малая, чуешь, каково с куртизанами бывает на Руси…

- А вам бы, сударь, - отвечала Наташа, - и постыдиться меня должно. Перед вами боярышня, которая слово дала вам. Быть ей матерью детей ваших, а вы ей гибель злую пророчите…

В санях Ивана поджидал Иоганн Эйхлер:

- Плакал никак, князь?

- Молчи, рыло чухонское, а то по зубам тресну… Завернули на Мясницкую, где велел Иван остановить лошадей и вытолкал Иогашку прочь из саней, - замигал тот поросячьими белыми ресницами.

- За что меня изгоняешь? - спросил жалобно.

- Иди, поцелуемся напоследки, - ответил ему Долгорукий. - От добра тебя изгоняю. Куртизаны на Руси с господином гибнут. Вот так… А ты куртизан при куртизане! Потому есть тебе каши березовой! Ступай от меня подалее… Пошел!

И рванули кони. С раскрытым ртом, держа флейту под мышкой, остался посреди Мясницкой крестьянский сын из провинции Нарвской. Запахнул он воротник шубы. "Ну, - подумал, - шубу я проем, а что потом есть буду?" Огляделся Эйхлер по сторонам и решил: на Мясницкой не пропадешь. Эвон какие хоромы стоят. Живут себе бояре да шляхетство знатное, щиплют мужиков по деревням и нужды не ведают. А много ли надо Иогашке Эйхлеру?

От церквушки святого Евпла, через Коровью площадку, мимо подворья Рязанского, где под землей пытали раскольников, неустрашимо зашагал Иоганн Эйхлер - забил кулаком в ворота первого же дома, который попался, - дома князей Жировых-Засекиных.

- Не нужен ли вам, - спрашивал, - человек вольный? Умею на флейте играть и за собачками ухаживать. Ранее состоял у господ Долгоруких, и патент на чин имею.

- В шею его! - кричала княгиня. - Гоните прочь со двора…

Следующий дом по Мясницкой. Тут живет касимовский царевич Иван Бекбулатович, пьет чаек с сахарком, глаз большой, выпуклый, как у лошади, царевич этим глазом Иогашку всего оглядел.

- Ты чей? - спросил.

- Я вольный.

- Врешь. Вольных людей на Руси не бывает… Не вор?

- Могу от Долгоруких диплом в честности представить…

- Эй, люди! - обжегся царевич. - Где вы? Вышибли Эйхлера прочь, и шубенку, какая была, в воротах жадная челядь с него сдернула. Стало зябко Иогашке. Вот еще дом - Милютиных, в сенцах астраханскими осетрами пахнет. Промышленники. Богато рыбой торгуют. Выслушали они степенно, как флейта гудит, на судьбу жалуясь, и сказали основательно:

- Баловство одно… Драть бы тебя, парень! А из калитки собачонка выскочила - шустрая, все штаны изорвала. Но тут хоть не побили, и на том спасибо. Пошел Иогашка далее - вниз по Мясницкой, улице столбовой, знатной.

- Эй, - кричал, озябнув, - кому человек нужен? На флейте играет, собачек выводит, а сам по себе честен…

Соковнины (пятеро братьев) какое-то зло на Долгоруких имели. "Ах, попался!" - сказали, узнав Эйхлера, и били тяжко. Степан Лопухин ногой его выпихнул; у князей Кольцовых-Масальских дворня нищая отняла шапку у Иогашки, сама же дворня смеялась…

Под вечер ярился морозец, тер Иоганн Эйхлер уши, от холодной флейты озябли пальцы. Кричали от рогаток стражи ему:

- Эй, ходи да мимо проходи… Не то худо тебе сделаем! Иогашка от холода подпрыгнул, сколько мог, повыше и приударил в бега - по Мясницкой, через Лубянку, да прямо в Неугасимый кабак, где от свечей тепло: рай, а не жизнь. Тут он отогрелся и заиграл снова. Угостили его люди гулящие, себя не помнящие, и до утра играл Иогашка - чухляндский дворянин, чина титулярного, куртизан отставной при фаворите бывшем…

А утром опять пошел по Москве, у домов флейтируя отчаянно.

- Знаю также, - объявлял о себе, - искусство куаферное, пудрить и букли взбивать умею. И фокусы с двумя шариками показываю!

Под вечер, околев от холода и голода, просился скромнее:

- Не надо ли, хозяюшка, дрова поколоть? Пусти погреться…

- Выползок из гузна Долгоруких, ступай ты прочь!

Глава 8

Генерал-аншеф Иван Ильич Дмитриев-Мамонов был женат на родной сестре императрицы - Прасковье Волочи Ножку. Теперь же, с восшествием Анны Иоанновны, Иван Ильич в большую силу войти бы должен…

Однако генерал был не увертлив, говорил прямо:

- Я креста бабе целовать не стану, пущай ей бабы и целуют. По мне, так и вобче царей бы не надобно: сами с усами…

Он этих царевен Ивановных уже насмотрелся - издали и вблизи, всяко. "Дин-дон!" - говорил о них, пальцем у виска показывая: мол, не все в порядке у царевен. Иван Ильич был человеком образованным, книгочейным; "Воинский регламент" и "Табель о рангах" составлял; знаток в делах судейских. А самодержавию - противник! Ох, не возрадуется царица такому зятю…

Рано утром дымное вставало солнце. В изморози. В слепоте. Каркали вороны с берез оголенных. Подморозило за ночь крепко. Иван Ильич видел в окне, как сигает босиком по сугробам юродивый из села Измайлова - Тимофей Архипыч; колотятся на нем, бряцая, ржавые погремушки-вериги; велел дворне блаженного к себе звать. Явился тот, бородою тряся, понес ахинею. Но Иван Ильич, опытом умудрен, легонько его по зубам стукнул.

- Проще будь! - велел. - Босиком-то по снегу и я бегать умею. А в святость твою чуждо мне верится… Сядь к печке, погрейся!

Сел Архипыч к печке спиною, вериги на себе оттаял и заговорил исправно, как человек разумный:

- Ныне на меня все валят. Будто я невестушке вашей корону российску предрек. А я, покеда она еще молода была, другое ей пел: "Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!.."

Дмитриев-Мамонов в спальню прошел, где с царевною почивал, из-под подушек пучок человеческих волос вынес.

- Твои патлы? - спросил строго. - Меня чаруешь?

- То сударыня ваша, царевна Прасковья, меня, будто овцу, стригла вчера. Вестимо, для волшебства! Потому как понести желает, а я по волосам своим на Москве сдуру святым почитаюсь…

Генерал покрестился на икону письма дивного.

- Вот иконы, - показал, - ты мастер писать. А ворожбою меня не возьмешь. Сударушка моя не понесет, хоть ты всю бороду ей подари. Забери патлы свои обратно… А теперь - брысь!

Пришел из лейб-регимента поручик с рапортом: кому из кавалергардии быть в драбантах на селе Всесвятском. Иван Ильич, по должности своей, подмахнул бумагу обкусанным пером.

- Лошадей держать под вальтрапами, - велел. - Супервесты иметь парадные. Барабаны украсить занавесками. Палашей не отпускать - пущай тупыми побудут: не драться же ими в карауле!

После чего на половину царевны прошел. Через кухни следуя, выпил ковшичек водки царской, закусил пряникам мятным. А в гостях у Прасковьи - Феофан Прокопович, на пальце бороду в кольца навинчивает, меж ними часы с амурами, и музыка в часах венские канты играет. Подошел генерал под благословение.

- Занятная редкость, - сказал, дверцу на часах тронув.

- Постой, генерал, - удержал его руку Феофан. - Зачем крышечку трогаешь? Часы - вещь нежная…

- Оно и верно, что нежная, - ответил Дмитриев-Мамонов, уже заметив, что часы изнутри письмами набиты. - На Руси таких не бывает, чтобы письменным заводом часы двигались…

- То не мои, - ответил Феофан, покраснев. - Царевна-голубушка во Всесвятское едет сестрицу навестить, вот и пущай музыка дивная им там играет.

- Сударыня, - сказал генерал, к жене обратясь, - будто бы и не сказывали вы с вечера, что на Всесвятское сбираетесь?

Царевна показала на Феофана:

- Вот владыка упросил, часы отвезть надобно…

- Дин-дон! - сказал генерал и пальцем у виска покрутил, потом к Феофану обратился:

- А ты, владыка, тоже дин-дон хороший…

***

Кто не знает на Москве Анну Федоровну Юшкову? Все знают, да и как не знать: боярыня знатная… Тихо текли годы в древнем доме, и все как-то за стеной проходило: бунты стрелецкие, петровские ассамблеи, машкерады по случаю викторий. В смирении да постности тянулись годы. Вечерком ляжет Юшкова на печную лежанку, девки ей перышком гусиным пятки ласкают, а странницы чмокают сахарком:

- А то вот, боярыня, был еще такой Феофил-старец. Чуден был в святости! И так от молитв проникался, что плакал. А чтобы недаром плакать, он корчагу под себя ставил. И теи слезки евонные в корчагу капали. Тридцать лет сердешный не пил, не ел - только плакал. И слезки свои копил. Чтобы предъявить их на Страшном суде… Но только, боярыня, на том свете-то слезки его отвергли. А корчагу обратно на землю из рая свергнули!

- Ой, ой, ой, - вздыхала Анна Федоровна Юшкова, переживая.

- Да, милая боярыня, так и шваркнулась корчага на болото. Только лягушки по сторонам - скок-скок! А небесные анделы тут слетелись. Да Феофилу бо-ольшой горшок показали. Куды как больше корчаги евонной… Заблагоухало тут! А в горшке том - слезы, кои Феофил-старец мимо корчаги пролил. Вот так и выплакал он себе царствие небесное!

Анна Федоровна (по родству с Салтыковыми) приходилась родней царевнам Ивановнам, но судьбы своей не ведала. Не стемнело еще над Москвой, как она велела ворота на шкворень заложить, собак с цепи сбросить да сторожей расставить. Только было собралась Юшкова на лежанку завалиться, тут и забарабанили в ворота, выпал шкворень, завизжали собаки, взвыли сторожа…

- Хосподи, не худые ль люди жалуют? Разбойником ворвался Семен Андреевич Салтыков, сгреб родственницу с лежанки, стал в шубы кутать:

- Облачись скоро, да езжай до Всесвятского… Тебя ея императорское величество с утра до особы своей требуют!

Так и обмерла Анна Федоровна… Неслись над головой яркие звезды, стреляли по бокам деревья. Закидало ее снегом, рвали царские кони в темноту, в ярость, в морозную стынь. Приехали. Даже встать не могла. Видела только из саней дубовый дворец царицы Имеретинской, чернавки Арчиловой, а в сенях приятный "маркиз" Лукич распеленал Юшкову от шуб и платков, подивился:

- Это и есть дура? Ну, так несите наверх ее! Двое дюжих молодцов, князья Цициановы, подхватили безгрешную девицу под локотки, повели вверх по лестницам. Стучали об ступени белые ноженьки. А в пустых палатах стояла царица престрашного зраку.

Сверху глянула, и князьям Цициановым махнула:

- Отпустите дуру. Пущай отойдет… Понемногу отошла Анна Федоровна, дерзнула и глаза поднять. Тогда Анна Иоанновна спросила ее:

- А что? Неужто я тебе столь грозна кажусь? Юшкова, чтобы страх доказать, в подпечек головой сунулась.

- Не приведи бог! - отвечала. - Экая святость-то от тебя, государыня, так и прет, так и шибает в меня, будто пар от каменки!

Тут Анне Иоанновне стало так хорошо, так приятно от чужого страха, что она смилостивилась над бедной девицей:

- Ну, встань! Наслышана я, что слава идет на Москве такая, будто никто лучше тебя не умеет ногти стричь. Вот и позвала: отросли у меня ногти в дороге…

Юшкова снова - бух в ноги, умилилась:

- Да недостойна я к тельцу-то твоему прикоснуться! Разулась Анна Иоанновна, пошевелила большими пальцами:

- Вишь, отросли-то как.., мамыньки! Ножни где? Юшкова подползла к императрице и вдруг - мелкомелко, словно мышонок, - обкусала все ногти на ногах Анны Иоанновны.

- Ишь ты как, ишь.., недаром слава идет! Мастерица… Юшкова огрызки ногтей в тряпочку собрала:

- Храни, матушка-государыня, не выкидывай.

- Да на што они мне? - хмыкнула Анна Иоанновна.

- Всех нас ждет час господень. Как же ты без ноготочков на Сионскую гору полезешь? В царствие небесное труднехонько залезать… Я и свои ноготки не выкидываю - коплю!

- И много ль их у тебя? - спросила Анна с интересом.

- Да уж скоро полный чулочек наберется.

- Ну ладно. - Анна Иоанновна поднялась. - Повелеваю тебе, дура, всегда при нашей особе состоять. И ногти мои царские стричь и копить. А чтобы не пусто тебе было, получишь кажинный день пива по шесть бутылок да рейнвейну по бутылке…

- Доброта-то! - умилилась Юшкова, снова заползав.

Назад Дальше