Последняя стража - Шамай Голан 3 стр.


Вышла мама и встала в проеме двери, прижимая к себе Ханночку. Откинула задвижку и лицом к лицу столкнулась с молодым красивым немцем, улыбавшимся во весь рот. Мама хотела что-то спросить, но голос у нее сел, и только губы шевелились так тихо, что мальчик едва разобрал мамины слова.

– Варум? Почему?

У мальчика была очень красивая мама. А на руках у мамы была очень красивая Ханночка. Может быть, поэтому Бог явил одно из своих чудес. Немец не стал больше кричать тем своим грубым и злым голосом, которым еще несколько минут назад он возглашал, что евреи должны убираться, а, блеснув красивыми ровными зубами, улыбнулся маме вполне приветливо, потрепал Ханночку за подбородок, показал ей язык и дважды цокнул, как сойка:

– Цо… цо…

Ханночка радостно залилась смехом. Мальчик перехватил мамин взгляд. Этот взгляд словно говорил ему: "Вот видишь. Немцы совсем нормальные люди. Как все мы. А если к тому же говорить с ними на их языке…"

И мама стала говорить что-то молодому красивому немцу по-немецки. Мальчик почувствовал невольную гордость. Вот какая у него мама. Мало того, что красивее ее нет никого, она еще и такая умная. Сразу поняла, чем может усмирить этих страшных немцев – их же собственным языком. Когда все-таки успела она выучиться этому немецкому языку? А теперь у нее есть ключ, которым она может открыть все дверцы к немецким сердцам. Когда он вырастет, решил мальчик, он первым делом выучит немецкий язык, на котором мама сейчас так свободно говорит с красивым немцем, а немец улыбается маме и все щекочет Ханночку под подбородком, так что девочка заливается смехом. Как жаль, думает дальше мальчик, как жаль, что вот так же, как мама, с немцем не может поговорить его папа. Потому что в свое время папа выучил только один язык, иврит, древнееврейский. А знай он, как мама, немецкий, уж он-то наверняка объяснил бы немцу, что за великая книга Тора.

Так объяснил бы, что немцы бы все поняли.

Но немецкого папа не знает. Зато уж на иврите, древнееврейском, он непрерывно разговаривает с Богом. С раннего утра и до поздней ночи. Даже в такие вот дни, когда долгие часы он проводит в тайнике за шкафом – чуть свет он выбирается из этой дыры для прочтения утренней молитвы, закрепляет свои филактерии на голове и руке и начинает раскачиваться, объясняя что-то Всевышнему. Мальчику кажется, что папа, дай ему только волю, разговаривал бы с Богом бесконечно. Но в доме есть мама, и она говорит папе:

– Хватит, Яков. Хватит. Ты не боишься надоесть Господу своими молитвами? Чего тебе не хватает? Ты в большей безопасности, когда без всякой молитвы сидишь за шкафом, чем вот сейчас со всеми своими молитвами.

Когда мама говорит так, а это случается часто, мальчику кажется, что мама не слишком верит в чудодейственную силу папиных молитв. Но – и это едва ли не самое удивительное, папа никак не реагирует на мамины язвительные речи. Он очень любит маму. Потому он и женился на ней, несмотря на возражения родных. А родные возражали, потому что мама была воспитанницей светской еврейской организации "Ха-шомер ха-цаир", в которой без должного пиетета относились к ортодоксальному иудаизму. Доходило до того, что своей Торой они называли "Капитал". Однако, несмотря на то, что общение с безбожниками, по словам папы, "испортило маму", ее красота перевесила все возражения и папа женился на ней, продолжая, раскачиваясь, читать молитвы и жаловаться на непорядок в этом мире "куда-то запропастившемуся" (по словам мамы) Богу. Мальчик, обдумывая все это, вынужден был признать: не исключено, что мама в чем-то права – немец на земле, похоже, сильнее того, что на небесах. Потому что Тот – безмолвствует, а немец тем временем, творит здесь все, что пожелает. Вот, захотелось ему – и нет уже на свете безобидного Шии-попрошайки. Вздумалось ему пострелять – и он без колебаний стреляет в папу, прижимающего к груди священную книгу. Или вот еще – забирает бабушкины деньги, ее доллары, которые ей прислали из далекой Америки. Немец, когда ему вздумается, топает своими сапогами по лестнице, вламывается в дом, кричит "Юден – Раус!" и, улыбаясь маме, щекочет Ханночку под подбородком, в то время, как папа, замерев, прячется в крохотном тайнике за шкафом.

Мамин вопрос: "Варум?" Все еще висит в воздухе. Поскольку мама спросила по-немецки, немец отвечал ей тоже на своем красивом, четком языке, как-то особенно подчеркивая звук "р".

"Юденрейн" – улыбаясь, сказал немец. Мама начинает бледнеть. Мальчик глядит на ее шевелящиеся губы и угадывает это слово – "юденрейн". Он чувствует, что мама смертельно испугана. Из-за одного только слова? Наверное, оно означает что-то важное.

Да, скорее всего. Важное и… хорошее. Мальчик судит по улыбке, с которой было произнесено это слово. Улыбка предназначалась не то маме, не то Ханночке, которую немец непрерывно смешил. А человек, который так хорошо относится к маленькому ребенку и слова произносит соответствующие. Успокаивающие слова, в которых ничего плохого не может быть. И совершенно непонятно, чего так испугалась мама.

Вот о чем думает Хаймек.

Когда за немцем и сопровождавшими его солдатами захлопнулась дверь, отец как-то неожиданно и быстро выбрался из своего убежища за шкафом и заметался по квартире, что-то бормоча, а мама положила Ханночку на кровать и стала заламывать пальцы. Она не металась, как папа. Она монотонно шла вдоль стен, натыкаясь на все подряд, и мальчик слышит, как раз и другой и третий она говорит без всякого выражения одно и то же:

– Что… что… что делать, что теперь делать, что мы будем делать, что теперь будет со всеми нами, куда мы пойдем, как мы все это бросим? Ведь это же наш дом, это наш дом… наш дом…

А папа носится по квартире, мечется по комнатам, словно он сошел с ума, не произнося ни слова, хватает то одну вещь, то другую, не переставая шевелить губами и кивать. Вот папа схватил тонкое серое одеяло и стал бросать на него какие-то вещи, в то время, как мама все вышагивала вдоль стен, повторяя свои бесконечные что… что… что… и пальцы ее трещали в такт ее шагам. Хаймек нерешительно спрашивает у мамы:

– Мама! А почему мы должны куда-то идти? Ведь этот немец никого не ударил, он не стрелял, он только улыбался тебе и играл с Ханночкой. А, мама?

Мама смотрит на Хаймека, но такое впечатление, что она не видит его. И не слышит.

– Мама…

– Что… что… что… – снова начинает было мама и только тут вспоминает про мальчика.

– Хаймек, – говорит она так, как никогда не говорила. – Бедный ты мой… Ты же слышал, что сказал этот немец? Слышал?

– Он сказал "юденрейн". А что, это плохо?

Мамины пальцы вот-вот сломаются.

– Плохо? – говорит она. – Плохо? Это, Хаймек, так для всех нас плохо, что хуже некуда.

– А что это значит, мама?

– Это значит, что немцы хотят очистить от нас город.

Мальчик ничего не может понять.

– От нас?

– От евреев. "Юденрейн" это и обозначает "очищенный от евреев". Город должен стать "заубер", чистым, – говорит мама, и по лицу ее ползет какая-то кривая улыбка, раньше Хаймек никогда ее не видел.

Он обводит взглядом всю свою семью, словно ожидая, что кто-нибудь скажет ему, что все происходящее просто шутка. Но никто ничего не говорит. Мама стоит, сжимая руки. Папа судорожными движениями продолжает упаковывать вещи. И бабушка молчит. Значит то, что сказала мама – не шутка?

И мальчик начинает принимать всерьез то, что происходит. Но это означает, что они – все, вся семья, должны куда-то уйти, уехать. Тогда почему бы им не поступить иначе? Не спрятаться, к примеру, в тайнике за шкафом? Он задает этот вопрос взрослым, но вопрос падает в пустоту. Вот что значит быть маленьким, с горечью думает Хаймек. Никто не слушает твоих советов.

– Ну, так, – думает мальчик дальше. Значит, взрослые уже что-то решили. Наверное, они решили, куда все поедут. И тут он широко улыбается, этот умный еврейский мальчик, Хаймек. Потому что он понял – куда. Они едут к дедушке.

Эта догадка утешает его.

Дедушка живет в Варшаве. У него густые широкие брови. Если положить на них ладошку, волосы щекочутся, словно мухи.

Если они едут к дедушке, ничего особенно плохого в этом "юденрейн" нет. И тут он вспоминает о Цвии, своей подружке. Ведь если все евреи уедут, значит, он уже не сможет подолгу играть с ней в доктора и больного или в папу и маму?

Мама Хаймека увидела, что мальчик чем-то расстроен. Положив свою руку ему на голову, она произносит:

– Немцы нас не любят. Они считают, что мы пачкаем это место.

Мальчик поражен. Это просто какая-то глупость!

– А разве Стефан, наш дворник, не убирает каждое утро весь двор? – с недоумением говорит Хаймек. Он мог бы добавить к этому еще, что Стефан совсем недавно просмолил дегтем всю уборную и побелил ее известью снаружи, а, кроме того, каждый вечер он берет большую метлу и подметает улицу.

И снова Хаймек видит на маминых губах эту странную улыбку.

– Этот немец, – говорит мама, – имеет в виду совсем другое, Хаймек. Город грязен, потому что в нем живут евреи. Живем мы, все мы. И мы этим самым его загрязнем. Загаживаем.

Ну, нет! Хаймек с этим абсолютно не согласен!

– Ох, он и врун, этот твой немец, – горячо говорит мальчик. – Правда, папа? Я только раз видел, как Шмулик нагадил возле орехового дерева, что во дворе хедера. А я не делал так ни разу. А у Шмулика в тот раз схватило живот…

Мама положила мальчику ладонь на губы и сказала:

– Ты еще маленький, Хаймек. Если бы это было так, как ты говоришь. Но немцы… раньше они были другие. А теперь они уверены, что евреи… все евреи очень-очень плохие только потому, что мы есть, что мы ходим, разговариваем, просто живем.

– Но почему? Почему?

Мама начала что-то объяснять, но чем больше она говорила, тем меньше понимал ее Хаймек. В чем он ей и признался.

– Я ничего не понимаю.

И он горько заплакал. Это происходило с ним всегда, когда он чего-нибудь не мог понять. Так было и в хедере, когда раввин объяснял главу Торы, повествующую об исходе из Египта. И, в особенности, о "казнях египетских", которыми Моисей и Аарон покарали фараона. Хаймек сидел, раскрыв рот, и следил по книге за чтением раввина. Когда тот добрался до фразы: "и отяжелил он сердце свое"… мальчик вдруг ясно увидел, как вода превращается в кровь – и кровь эта течет везде; и в реках была кровь и в прудах и даже в бочках, в которых египтяне хранили питьевую воду; а потом точно так же он увидел нашествие жаб, бесчисленные количества огромных мерзких жаб, заполонивших всю землю. И как он ни старался, он все равно не мог понять, что ж это все-таки такое "и отяжелил он свое сердце", и как все это связано с реками крови и жабами, заполонившими всю землю, хоть умри, не мог. Как ни старался Хаймек – а он старался изо всех своих сил, понять этого он был не в состоянии – как сердце может стать тяжелым. Ему почему-то очень важно было узнать именно это. И он собрался, было спросить у раввина, но тот объяснял уже следующее наказание, постигшее непонятливого фараона, нашествие вшей, которые кишели на людях и на скотине и везде, где только можно. И Хаймеку почудилось, что маленький раввин в эту минуту превратился в огромного исполина, каким он представлял себе Аарона из Торы, своим посохом совершающего чудеса и насылающего на египтян совершенно немыслимые кары, чтобы не упрямились. И вот теперь, вспомнив о раввине, мальчик произносит громко вслух:

– Были бы сейчас здесь Моисей и Аарон, никто не выгнал бы нас отсюда…

Отец замер и перестал паковать вещи. Потом подошел, ущипнул сына за щеку и сказал:

– Увы, сынок. Хотя истинную и святую правду изрек ты сейчас. Нет у нас сейчас здесь ни Моисея, ни Аарона. Нет и пророков наших и великих коэнов.

Постоял, подумал и добавил:

– Это все наша вина, сынок. И ее мы сами должны искупить. – Наклонившись, он зашептал мальчику в самое ухо:

– Ах, если бы отыскался сейчас среди евреев святой человек, мудрец, хахам, цадик, который был бы достоин предстать перед Всевышним, чтобы взять и возложить это бремя на свои плечи.

– Какое бремя? – не понял Хаймек.

– Бремя Торы, – сказал папа. – Вот в чем наша вина. Мы – поколенье, захотевшее жить легко. И мы сбросили со своих плеч бремя обязанностей, налагаемых на человека Торой. Мало ли среди евреев таких, что курят в субботу, едят свинину, да мало ли еще чего… Такое вот поколенье…

– Ты чего это пристал к мальчику?– железным голосом сказала мама. Другого времени для своих проповедей не нашел? Оставь ребенка в покое и заканчивай лучше с упаковкой…

Но папа на этот раз не спешил выполнить мамино указание. Он притянул сына к себе и увлек его в дальний угол. Обернулся по сторонам, убедился, что отсюда его никто не услышит, и снова зашептал Хаймеку прямо в ухо:

– У женщин, сынок, в голове всегда полная каша. Ты слушай, что говорю тебе я, твой отец. Ты уже большой. Тебе пошел уже восьмой год. Мне тут пришла в голову одна мысль… как раз в то время, когда я прятался за шкафом. То, что я скажу тебе сейчас, очень важно. Так вот сынок, в Торе сказано, что перед приходом Мессии нас ожидают несчастья. Так может быть это они уже и начались сейчас? В Торе есть все, поверь мне. Приближается круглая дата, ты знаешь это? По нашему, еврейскому календарю. От сотворения мира – пять тысяч семьсот лет. Ой-вавой, сынок, ведь это – "год сотни", и, скорее всего именно про это время сказано в Книге: "на пятый год стали воскресать умершие, сблизилась кость с костью своей…", и все это произойдет вот-вот, через пять лет, в 5705 году. Об этом сказал великий пророк Иезекииль…

Хаймек слушал, пораженный до глубины души доверием отца, у которого от вдохновения горели глаза. В эту минуту, как никогда раньше, мальчик чувствовал, как он восхищается им. А тот продолжал, уже не умеряя голоса:

– Теперь ты понимаешь, сынок, что происходит и куда это идет. Все идет к несчастьям перед приходом Мессии. К войне Гога и Магога. После чего и наступит 5705 год. Нам, взрослым, погрязшим в многочисленных прегрешениях, уже вынесен смертный приговор. Нам… но не тебе, сынок. Ты должен жить… и ты доживешь до этого пятого года, ибо ты свободен от грехов и не нарушил заповедей.

– Ты оставишь ребенка в покое, или мы уйдем из дома, так и не собравшись, а, Яков?

Отец посмотрел на маму. Потом приложил палец к губам, как бы заключив с сыном союз вечного молчания.

– Я пойду, скажу Стефану, чтобы он присматривал за домом, пока мы не вернемся, – сказала мама. – Если вернемся…

– Мы вернемся, – сказал папа каким-то торжественным голосом. – Если господь Бог захочет, мы вернемся целые и невредимые. И я обещаю тебе… если с этим домом что-нибудь случится, я построю тебе другой дом, еще красивее этого.

– А если не вернемся?

– Если не вернемся… Папа широко развел руками и ничего не добавил.

Потом папа и мама сообща принялись за работу. Упаковывали, укладывали, связывали. Все делали споро и молча.

Хаймек стоял и смотрел. Папа разглядывал маленький сверток, перевязанный посередине, а потом еще крест накрест.

– Вот это понесешь ты, Хаймек, – сказал папа. – Возьми, попробуй. Не тяжело?

Хаймек взял сверток. Подержал. Потом сказал с обидой в голосе:

– Такое может и Ханночка донести. Я ведь уже большой, папа. Ты сам сказал.

Папа улыбнулся Хаймеку, сверкнул глазами, хотел что-то сказать, но не сказал, просто произнес: "Ну-ну…" И снова вернулся к своему занятию. Отбирал вещи, укладывал, уминал. И связывал в очередной тюк. Похоже было, что к нему вернулось хорошее настроение. Занимаясь своим делом, он легкомысленно напевал, мурлыкая, Бог знает что. Звучало это так:

"И сказал Господь Аврааму, бим-бам, бим-бим-бам, из земли твоей уйди, от родства твоего, бим-бим-били-били-бам, и из дома… из дома отца твоего, йо-хо-хо, в землю, которую укажу тебе, бим-бим-бам, бим-бара-бим, ой-вэй…"

Мальчик ощутил, как волна радости заливает его. Он понял, о чем поет отец. Он пел о том, что давно было описано в Торе, об исходе их далекого предка, праотца Авраама, которому Господь повелел вот так же бросить все и отправиться в неведомые края. Его, Хаймека, папа, так и понял замысел Господа, и в конце концов все будет, как в Торе – хорошо и прекрасно.

Он смотрел на своего отца, и слушал его мелодичный голос, в такт которому двигались его проворные крепкие руки, завязывавшие очередной узел перед тем как покинуть дом и землю, где они родились…

Глава вторая

1

Да. Крепкой и тяжелой была рука у отца. Виной тому была его работа. Папа Хаймека был портным. Ну-ка попробуй, кто не пробовал! В обычные дни отец часами работает без перерыва, не щадя себя – наносит на материале линии плоским куском мела, а затем одним движением режет его широкими портновскими ножницами, похожими на клешни огромного рака. Ткань на месте разреза угрожающе шипит, но отец тут же отпаривает ее тяжелым чугунным утюгом, работающем на угле. Мальчик очень любит наблюдать за волосатой смуглой рукой, так ловко орудующей всеми этими предметами – мелом, ножницами, метром и утюгом. Надо сказать, что рука у отца не остается всегда одного цвета. Природно-смуглая она только в будничные дни. А по вторникам и пятницам, когда на площади вовсю шумит базар, она временами становится красной, и, даже темно-красной.

Происходит это так. В базарные дни папа чуть свет натягивал палатку в портновском ряду впритык с другими такими же мастерами. Внутри палатки он развешивал пальто и матерчатые костюмы, а у входа – самые разнообразные брюки. По пятницам, едва только раввин отпускал своих учеников чуть-чуть пораньше, (из уважения к наступающей субботе), Хаймек, не теряя ни минуты, мчался к отцовской палатке, чтобы в который раз убедиться, насколько крепка рука его отца.

Многое, конечно, зависело здесь от покупателя. Как только таковой появлялся, мама тут же приходила на помощь и, не теряя достоинства, принималась расхваливать выставленный товар. "Посмотрите сюда, – говорила она своим мелодичным голосом… а теперь посмотрите сюда". Покупатель, обычно польский крестьянин, недоверчивый, медлительный и молчаливый, как бы нехотя оглядывал товар. Он стоял настороженно, не высказывая ни к чему явного интереса, сунув под мышку свой кнут. Он мог простоять так, не произнося ни слова и пять минут, и десять, а то и полчаса, больше всего интересуясь кнутовищем. Но не сомневайтесь – он уже углядел то, что ему надо, допустим, пальто, но пройдет еще не менее получаса, а то и целый час прежде, чем кнутовище отправится в сапог, и он, как бы совершенно случайно спросит о цене – вот того пальто… и вот этого… и того, что висит рядом…

Это – не дело само, а лишь подход к делу. Действие начинается спокойно, даже вяло, совсем неспешно и словно бы даже нехотя. Потом обе стороны разогреваются, голоса становятся громче, температура в палатке поднимается, а дальше уже дело идет всерьез, когда воздух начинают сотрясать проклятья, божба и клятвы. Но заканчивается все тогда лишь – и только тогда, когда продавец и покупатель начинают битву за цену, для чего они должны рано или поздно ударить по рукам. Вот здесь смуглая папина рука становится иногда темно-красной. На самом последнем этапе крестьянин берет папину правую ладонь, кладет ее на тыльную сторону своей левой руки и бьет по ней правой своей ладонью со всего размаха.

– Пятнадцать злотых, так? – говорит крестьянин.

Папина рука чуть покраснела и припухла, но ведь это только начало. Он не остается в долгу. Он берет свою правую руку и с размаху бьет ею по левой руке покупателя.

Назад Дальше