Кочубей - Даниил Мордовцев 5 стр.


- Тату, тату!

Девушка опять заплакала. Мазепа опять начал утешать её.

- Ну, годи-годи, серденько моё, не плачь... Я не буду... Подумаем лучче, що маем робити... Мы ще поживемо... Коли ты хочешь, щоб я жив, я буду жити.

- Хочу, таточко...

- И ты будешь до мене старого ходыти, як теперь прiйшла, рыбочко!

- Буду... хочь кожен день…

- И ты не скучатимешь с старым собакою?

- Ну, яки бо вы, тату!

- Так не скучатимешь?

- Не скучатиму... я таки буду жити з вами.

Опять загадочным светом блеснули старые, помолодевшие глаза гетмана.

- А твои батько й мати? - нерешительно спросил он.

- Та то ничого... вин добрый... А мати, може, й вони ничого...

- А сама ты хочешь до мене?

- Та хочу ж бо! Яки вы!

Мазепа задумался. Он хотел ещё что-то сирость, но не решился.

- Так будемо жити, - сказал си после непродолжительного молчанья. - Ты глени даси и здоровье, и мододiи годы... А я вже думав кинчати мои писеньку... А писня моя тильки ще зводиться...

Куда девалась и подагра, и хирагра! Мазепа бодро заходил по комнате. Седая голова его гордо поднялась, и просветлевшие глаза глядели куда-то вдаль...

- Чи чит, чи лишка?.. Чи Петре, чи Карло, - бормотал он, нетерпеливо встряхивая головою, словно бы на неё садилась докучливая муха. - О, Семёне, Семёне Палию... мы ще не мирялись с тобою... Помиряемось... чи чит, чи лишка... О, моё сонечко весиннее!..

V

Семён Палий... Почему Мазепа вспомнил о нём при воспоминании о Петре и Карле? И почему он желал бы с ним помериться?

Эти вопросы очень беспокойно занимали Мотрёньку после её свидания с Мазепой, да и многие другие мысля наводнили её впечатлительную головку после разговора с старым гетманом, разговора, подобного которому она ещё ми разу не вела в жизни ни с Мазепой, ни с кем-либо другим.

И что сталось с гетманом? То он ищет могилы, говорит, что встосковался на этом свете, не глядел бы на мир Божий в своём одиночестве; то обещает ей, Мотрёньке, всю Украину, как вот эту червоную плахту... И отчею ей не жить с ним, чтоб он не скучал? У него нет детей, никого нет на свете, не так, как у них, у Кочубеев: и братья, и сёстры, и родичи... А он один, бедненький, как былиночка в поле.

Но что ему сделал Палий? И зачем они все четверо сочились: Мазепа, Палий, Пётр-царь и Карл-король? Надо было расспросить кого-нибудь. Но кого?

"Маму хиба? Так мама ни Палия, ни Мазепы не любит... А хиба татка? Татко добрый. Так татко смiячиметься... "Пиди, скаже, в цяцю, пограйся"... От кого спытаю? Стару няню, вона всё знае..."

Так думала Мотрёнька, ворочаясь с боку на бок в жаркой постели... А тут ещё этот "соловейко" не даёт, спать, щебечет тебе под самым окном всю ночь, точно ему, сорокоуст заказали; щебечи да щебечи от зари до зари...

Да и ночь, как на беду, жаркая, тихая, душная, лист на дереве не шелохнёт, воздух куда-то пропал, нечем дышать человеку. Вместо воздуху в окна спальни пышет душный запах цветущей липы, точно и она задыхаемся. А этот "соловейко" так и надрывается, так и стучит, кажется, под самое сердце.

"А той сердючок молоденький що цапа за ногу пiймав... Якiй чудний... Козинячiй лицарь... И яки в его очи чудни... А ну, буду думати про цапа, може й засну... Цапцак, у цапа роги, у цапа борода мов у москаля... Цап... цап... Мазепа... Палий... Петро... Карло... А те молоденько москальча, що весною плакало у садочку? Царськiй, бач, денщик, Павлуша Ягужинский, а плаче мов дивчинка... А що се соловейко всё одно спивае?.. А може й ранок близько... Подивлюсь у викно..."

И Мотрёнька осторожно сползла с кровати, чтобы пробраться к окну, выходившему в сад. Она была в одной сорочке, босиком и с распущенной косой, потому что не любила спать ни в чепчике, ни с заплетённою косой... А теперь же так жарко!.. Вот она идёт к окну, а в окна кто-то смотрит. Ох! Да это белые цветы липы, это они так п-пнут...

- Оце вже! Чи не коров доити? - послышался вдруг голос из-за угла спальной.

- Ах, няня! Як на мене злякала. - Это была старуха нянька Устя, спавшая. У панночки на полу.

- Де злякати! Сама злякалась... Думала, видьма йде розхристана, простоволоса...

- Еени, няню, жарко, не спится...

- Може, блишки кусают?

- Ни, няню, блох нема... А так жарко. Я всё думаю про Палия…

- От тоби на! Чи тебе не сглажено часом?

- Ни, няню. А ты бачила Палия?

- Бачила, панночка... Що се вин тоби приснився?

- Не приснився, няню, а я так думала… Якiй вин, няню?

- Та старый, дуже старый. Такiй старый як ота тополя у перелазу… От, сказать бы, я стара: ще коли жив був старый Хмиль-Хмильницкий и мене замиж отдавали, так и тоди Палий був уже старый-старый, аж сивый… От уже я семый десяток по земли вештаюсь, симсот, може раз на мене смерть косою замахувалась, симсот, може молоденьких дубкив, що мини на домовину росли, посохло й позрубавано, а я всё, мов бовкун-зилля, бованiю на свиси, а Палий Семён так и передо мною такiй ветхий, як я перед тобою, моя зеленька ягидка.

- А якiй вин, няню, из себе?

- Великiй та понурый, а очи оттаки, а вусы орераки, сиви та довги, мов ретязи...

И старуха, сидя на полу, показывала, какие огромные глаза у Палия и какие длинные усы.

- Що ж вин робе, няню?

- Татар, та ляхив, та жидив бье. Яму так вид Бога наказано.

- А сам вин добрый?

- Такiй добрый, рыбко моя, такiй добрый, що и сказали неможно... Бo вин од святой золы уродивсь...

- Як от святой золы, няню?

- Так, от золы... В его й батько не було, тилько мати...

- Як-же-ж се, няньцю, я не розумею.

- А от-як, рыбко моя... Оце був собчи чоловик та жинка, а в их дочка Олёнка. От и поихав той чоловик у поле орати. Оре та й оре, коли хрусь! Щось, хруснуло пид плугом у земли... Дивиться чоловик, аж то голова чоловича, та така велика голова, мов казан... От и дума тот чолович: "Се мабуть великого лицаря голова, такого лицаря, що вже давно перевелись"... От вин и взяв ту голову, дума: "Нехай, батюшка пип над нею молитву прочитае, та помьяне, та водою свячёною скропить, та но христiянськи поховае..." Прiихав до дому той чоловик и голову с собою привиз та й положив iи на лаву, а сем сив вечеряти... Повечеряв, а голова всё лежит на лави. А жинка, глядючи на голову, и каже: "Мабуть голова ця на своим вику богато хлиба переила". А голова й каже: "Вуде вона ще исти…"

- Ох, няню! Се мертва готова сказала? - с испугом спросила Мотрёнька, поглядывая на окно.

- Та мертва ж, рыбко.

- Ох, як страшно!

- Чого страшно, рыбко? Се од Бога.

- Ну, няню?

- Ну, голова й воже: "Буду я ище исти..." От жинка та як злякаеться, та у пич ту голову й кинула... И стала та мертва голова белою золою... Выгрибли золу у горщик, поставили на лави, щоб москалям на поташь продати... А дочка того чоловика, що найшов голову, не знала, що то зола, думала, що силь, та й посолила соби кусочек хлиба, так маленькiй шматочок, и зъила. Та важкою ото и стала…

- Важкою, няню! Як се-б-то?

- Важкою, рыбко. Ты сего не знаешь ще... Бог iй сына дав... од золы...

- Ну, няню, се казка…

- Яка казка?

- Та казка ж, няньцю!

- А Палий казка?

- Ни, няню, Палий не казка.

- Так то, бач, рыбонько, и був сам Семён Палий, от золы родився... Тоди вин ще не був Палий, а просто Семеиик Гурченко, бо его мати була Гурченкова... Той чоловик, що найшов мертву голову, був Гурко.

- Якiй Гурко? Що в Борзни?

- Та вин-же-ж борзеньскiй, рыбко... Ото Гурки в Борзни, то его родичи по матери та по дидови, а сам вин од золи родився, вид попилу... Ему б, бачь, треба було бути Золенком, або Попилченком, а вин сам себе зробив Палием...

- Як-же-ж се, няню?

- А от-як, рыбко... Як той Семёник, що вид попилу родився, став парубком, от и захтив козакувати: "Пиду, каже, мамо, а та пиду в Запороги". От и пишов. Йде-йде, дивиться, Запороги стоят, горы страшенни. На горах тих запорозци стоят та й дивляться, смiются: "як-то вин, молоденькiй хлопчик, на гору страшенну злизе... Бо посередини гори, рыбко, на великому камини сидит, не к ночи будь сказано, сидит сам..." - старуха остановилась.

- Хто сам, няню?

- Та чёрный, рыбко.

- Якiй чёрный?

- Та нечистый, сказать бы, чертяка...

- Ну? Се впьять казка, няню.

- Ни, не казка, рыбко. От сидит та козинячими нижками тупотить та рогами в гору бье...

Мотрёньке вспоминается козел, который сегодня шёл на неё, потрясая бородой и рогами, и ей становится смешно...

- Так у его, няню, роги як у цапа?

- Як у цапа, рыбко... От вин сидит та нижками тупотить, та рогами в гору бье... А Семёник як стрелит из мушкета, як загуркотить по горах, дивляться козаки, аж там, де сидив нечистый, одно поломья паше та смола пекельна кипить... Се, бач, Семёник, чорта убив, спалив его. От запорозьци й кажуть: "Оце так козак! Оце так Палий, самого чорта спалив. А кошовой и каже: "Ну, брате, будь же ты Палием, та йди на Вкраину, та пали оттак усяку нехристь, як ты дидька лисого спалив". И с того часу став вин Палием.

- Ах яка-бо ты, няньцю, - возразила Мотрёнька, - та се ж не про Палия розсказуют, а про святого Юрия, як вин чёрта спалив.

- Эге, рыбко, то таки святый Юрко, а се Палий... От и пишов Палий за Днипр на Вкраину. Иде та и иде. Як оце побаче татарина, так зараз из мушкета лусь! - и вбив татарина. А як побаче ляха, то зараз шаблюкою брязь - и стяв головку у ляшка. А як побачить жидовина, то зараз на аркан его, та на осину и повисить, як собаку... Так од самого Запорожка до Вкраниы и проложив великiй шлях: зараз знати, де йшов Палий, оце тут татарин застреленный валяеться у степу, а тут лях порубанный лежить, а тут жидовин повишенный висить, так и знати Палиеву дорогу... А сам вин, Мати Божа! Такiй, що его ни пуля не бере, ни шабля не вруба, мов зализо. А оце як начнуть козаки с татарами або з ляхами битись, то Палий сам гарматы заряжае навхресть и бье за двадцать вёрст, а чужи гармати до его не достают. А кинь у его такiй, що ледве земля его держит, а на простого коня вин только руку положит, так то кинь на землю пада. А шабля в ёго в пьять пуд, така важка. Як оце якiй козак провиниться, то Палий и дае ёму свою шаблю нести, так тон бидный аж стогне, не пидниме нести, а други козаки с ёго смiються... Оттакiй-то, рыбко, тот Палий...

А "рыбка" между тем, слушая болтовню старушки, спала крепким сном. Упав горячей головой на руки, положенные на подоконник, она долго прислушивалась к щёлканью соловья и к монотонному говору старой няни; перед нею проходили, словно в тумане, образы Палия и Мазепы, которые сливались как бы в одно лицо, и только у Мазепы старые глаза искрились слезою, и Мотрёньке стало его жалко-жалко... То выступал этот молоденький белокурый сердючок с пышною розою на шапке, то шёл на неё никогда не виданный ею москаль Пётр в виде огромного "пана"... И сон неслышно подкрался к ней под щёлканье соловья, так что когда няня подошла к ней, то увидала только белую спину, до половины прикрытую белою сорочкою, да чёрные косы, густыми прядями лежащие на подоконнике... В окно уже заглядывала заря чудного, просыпающегося утра…

- А воно вже й спить... От дурна дитина! - тихо бормотала старуха, качая головой. - От дурне! Як-же-ж я ёго теперь положу на лижко, вже мене его не пидняти на руку: слава Богу, выросло... Он яке-спасиби Богови, ввгодовалось: здоровеньке та повнотиле та кругленьке мов яблочко червоне, и не вщипнешь его... А де ж его подняти! Мене, стару, переросло... О-о-хо-хо! А чи давно ж ёго на руках носила, кашкою, мов горобчика, годувала?.. Молоде росте, як твой мак цвите, та як мак и опадае: сонечко пригрie, витрець повiе, весь цвить розвiе... Поки дитина, поти й горя не знае, писни спивае та в косу стрички заплитае... Спи-спи, дитятко, пока кисою свитешь, горенька не знаешь... A прiйде час, и его пизнаешь...

- У могилы темно-темно, - слышится сонный лепет девушки.

- Господь с тобою, рыбонька, яко могила...

- Гетман могилу шукае...

- И нехай шукае... Можа й могила его шукае давно, та не найде... А ты, дитятко, лягай спати...

- Я, я, няню, сплю...

Старушка тихо приподняла голову панночки. Та не сопротивлялась...

- Иди же, рыбко, лягай...

- Иду, няню... нехай соловейко щебече…

- Спи, спи, моё золото черноне...

Девушка, поддерживаемая старухой, улыбаясь сквозь сон, перешла на кровать.

- Нехай соловейко щебече, а ты кажи про Палия, - бормотала она в полусне.

VI

Недаром занимал Палий и Мазепу, и Мотрёньку. В одинаковой мере он занимал и царя Петра, когда он, твёрдо ступив своею пятою на берег Невы и воткнув трезубец в пасть Швеции, мечтал уже поразить этим трезубцем и турецкую пасть в устьях Днепра.

Что же был Палий для Петра и Пётр для Палия?

Палий, действительно, был борзенский казак, как уверяла и Устя, старая няня Кочубеевны. Родовая фамилия его действительно была Гурко, а уже после, по народному обычаю, он получил проявите Палия, с которым и перешёл на страницы истории, как последний представитель исторически вымиравшего казачества "тогобочной", Правобережной Украины, хотя сам родился в Левобережной Украине.

Тихим, добрым, ласковым "хлопчиком" рос Семёник в своём родном городидшке. Хлопчик этот всегда казался робким, застенчивым, а если его и любили товарищи-хохлята, то именно не за казацкие качества, а за то, что он был добрый и деликатный, "як дивчина". Обыкновенно эти качества нравились сверстникам; таких они называют "мизями", "плаксами" и другими подобными укоризненными "дражненiями". Но Семёника Гурченка, напротив, любили за эти качества, потому что с восковою мягкостью характера в нём амальгамировалась необыкновенно стойкая честность, самоотверженность и беззаветная доброта. Не умея плавать, он бросался в воду вытаскивать утопающих товарищей; голодный сам, он отдавал свой кусок голодной собаке, и чем существо, взятое им под покровительство, было жальче и беззащитнее, тем более убивался над ним Семёник. Под внешней робостью и застенчивостью в нём крылись поэтические инстинкты, и он любил степь больше, чем обработанное поле, горы и леса предпочитал садам Борзны, а пустыню его воображение населяло целым миром таинственных существ.

Когда Семёника отдали учиться в Киевскую коллегию, он показал необыкновенные способности, и здесь он уже начинал проявлять себя так, как потом проявлялся всю жизнь: он становился нечувствительно центром и головою кружка, в котором вращался; он всегда знал больше всех, успевал делать больше всех; все товарищи, пугаемые латынью и всеми школьными чудовищами, прибегали к Семёнику, и Семёник разгонял эти чудовища с такою лёгкостью и скромностью, что товарищи невольно преклонились перед этою ласковою "дивчинкою".

Но вот он выучился, вырос, стал "козакувать"... Застенчивая "дивчинка" встречает другую, более бойкую "дивчину" с "довгою косою" и "бровями по шнурочку"... Начинаются свиданья "у вишнёвому садочку", по ночам, чтоб не стыдно было, "щоб не соромно бело дивчину обнимати"... Целовались-целовались, и доцеловались "до рушников"… Вот и руки поп связал "рушниками"... А всё Семёнику и в церкви "соромно" было при людях взглянуть на свою невесту...

Оженился Семёник и овдовел... Где утопить горе великой потери, где размыкать тоску одиночества? Такие робкие, застенчивые натуры не скоро забывают "своё"... Где этот омут забвения? В степи в пустыне, где от Украины осталась одна "руина", за Днепром, далеко от родины...

И Семён Гурченко пропадает словно в воду канул...

Вынырнул он в Запорожье: это уже Палий, "такий казак, якого в роду-вику не видано"...

Но и в Запорожье заскучал он. Не такого простора искала душа его, не по сердцу ему была собачья жизнь: или сидеть сторожевой собакой, или ловить в поле татар, словно волков, Душа его искала дела живого, творческого... И затосковал он…

Нередко казаки и рыбаки видели Палия бродящим по берегу Днепра и об чём-то думающим. То сядет он на горе и смотрит куда-то своими добрыми глазами...

- Кто даст мне криле, яко голуби не и полечу? - часто шептал он молитвенно.

И он улетел из Запорожья. Видели его истом на той стороне Днепра, в польской Украине.

Что же он там делал? Его неудержимо влекла к себе "руина" Украины, пустынная местность, бывшая когда-то цветущею страною, а потом свидетельницею кровавейших войн казачины с поляками, местность, на которой Хмельницкий добивал господство ляха над украинцем и где потом преемники его добили самую казачину... Местность эта была разорена, разорена самым безбожным образом, как не разорена была когда-то даже Палестина, посыпанная римскою солью. Западная Украина была залита кровью, и над ней произнесено было проклятие земных владык: вывести из неё на левый берег оставшееся в живых население, и пусть она навеки останется "руиною".

Среди этой-то "руины" и явился Палий. Что он нашёл там, этого он не мог забыть всю жизнь!

Страна лежала в развалинах; но и развалины уже перегнивали окончательно, прорастали травой и могильною плесенью... На мосте обширных, цветущих некогда сёл - кучи мусора, золы, разносимой ветром, и обуглившихся брёвен... Кое-где уцелели трубы от домов, размытая дождём глина и кирпичи от печей, да какой-нибудь покосившийся одинокий столб, свидетельствовавший, что здесь когда-то стояли дубовые казацкие ворота, которые вели во двор, полный детьми, стариками, "дивчатами" и "молодицями", и ничего этого не осталось, ничего, кроме следов старого кладбища с торчащими кое-где крестами... Старики померли где-то в пути в новый казацкий Иерусалим, дети повырастали вдали от родины, "дивчата" и "молодицы" похоронили своих женихов и мужей под "руинами" дорогой Украины... Бурьяном позаросли обширные сельские площади, а следы улиц ещё хранят намять о прошлом в кое-где сохранившихся колеях от железных ободьев тяжёлых возов чумацких... И поля, вместо пшеницы, поросли бурьяном, среди которого кое-где белеются кости человеческие, кости казаков, павших за эту дорогую "руину", когда она ещё не была "рунною".

Заплакал Палий, когда увидал эту пустыню, усеянную сухими казацкими костями, и долго плакал он, припав лицом к крутой шее своего любимого коня...

- О чём плачешь ты, сын мой? - раздался вдруг голос позади его.

Палий вздрогнул... Кому быть в этой пустыне, проклятой Богом и людьми?.. Оглянувшись, он увидел старика, седая борода которого спускалась до пояса. На голове у него была скуфейка, нечто среднее между восточной фесой, только чёрной, и монашескою шапочкой. В руках у него был большой дорожный посох, а за плечами кожаная сума. В лице старика было столько доброты, а в чёрных глазах столько искренности и какой-то детской незлобливости, что Палий сразу узнал в незнакомце человека не от мира сего...

- О чём слёзы твои, сыне мой по благословению? - повторил незнакомец, осенняя крестом Палия, у которого на груди блестело большое серебряное распятие.

И вид, и благословение незнакомца расположили Палия к полной искренности.

Назад Дальше