- Понял… Так-так… Так-так… - такал Курица, ничего не видя, ничего не понимая.
Его увела стража.
- Приведите этого… как его… Товарищ Васильев! Приведите другого Зыковского партизана.
В комнату, в раскорячку и сопя, ввалился безобразный человек.
Блохин исподлобья взглянул на него, брезгливо сморщился и звеняще крикнул:
- Имя!
Отец же Петр, кушая с квасом толокно, говорил жене:
- Пока что, обращенье вежливое… Надо, в порядке дисциплины, предложить свой труд по гражданской части. Интеллигенции совсем не стало, - и громыхнул басом на Васю, сынишку своего: - Жри, сукин сын! Жулик…
Вася, худой, как лисенок, давится слезами, тычет ложкой в миску, давится толокном, чрез силу ест. После горячей порки ему очень больно сидеть.
Вот весной Вася угонит чью-нибудь лодку, уедет к Зыкову. Отца он ненавидит и на мать смотрит с презреньем: с толстогубым партизаном эстолько времени валандалась. Толстогубый парень, как спускался с лестницы, подарил Васе будильник и еще бронзовую собачку, очень красивенькую: "На, кутейничек. Я на твоей мамке вроде оженившись". Так и сказал парень, ноздри у парня кверху, и глаза, как у кота, Вася это хорошо запомнил. Вася совсем даже не жулик, раз подарили… А к Зыкову он уедет обязательно. Зыков по лесам рыщет, а в лесах медведи, черти, лешие… Вот бы сделаться разбойником. Ну, и занятная книжка - Разбойник Чуркин. Книжку эту и другие разные сказки он добывал у Тани Перепреевой. Вася очень любит сказки.
Любит сказки про богатырей и купеческая дочка Таня. Ха, быть любушкой богатыря, ходить в жемчугах, в парчах, спать в шатрах ковровых среди лесов, среди полей, будить рано поутру своего дружка заветного сладким поцелуем.
И от страшной кровавой были Таня Перепреева, большеглазая монашка, едет в голубую неведомую сказку, чрез седой туман, чрез белые сугробы, чрез свое девичье сказочное сердце… "Зыков, Зыков, миленький".
Зыков, сам сказка, весь из чугуна и воли, с дружиной торопится в поход. Но вот задержка: надо отправить жену, Анну Иннокентьевну, в дальнюю заимку, здесь опасно, да и с глаз долой… Анна Иннокентьевна плачет. Как она расстанется с ним? Но пять возов уже нагружены добром, и ямщики откармливают коней.
- Знаю… С девченкой снюхался… Эх, ты! - корит его Анна Иннокентьевна.
Зыков топает в пол, стены трясутся, Иннокентьевна вздрагивает и под свирепым взглядом немеет.
А по гладкой речной дороге едут всадники: Курица и два красноармейца. Они нагоняют подводу. В кошеве мужик, баба и два парня. Один глазастый и такой писаный, ну, прямо - патрет. Только ничего не говорит, немой… рукой маячит, а сам в воротник нос утыкает, будто прячется.
- Путем дорогой! - кричит Курица, он норовит завести разговор, но красноармейцы подгоняют.
Едут вперед и долго оглядываются на отставшую кошевку.
- … Здорово, Зыков!… Вот бумага тебе от начальника…
Курица потряс конвертом, голос его был с злорадным холодком.
В горнице пусто, как в обокраденном амбаре. Хозяйки нет. За пустым столом, среди голых стен, сидели четверо.
- Начальник тебя в город требует… Немедля… Теперича, брат, новая власть, а ты так себе… - говорит Курица, часто взмигивая глазом.
Красноармеец сказал:
- Нам желательно выяснить вашу плацформу, товарищ Зыков. Кто вы, большевик или не большевик?.. Вашу тактику?.. Начальство желает…
У Зыкова грудь, как наковальня, и руки, как сваи. Он молча вскрыл конверт и близко поднес к глазам бумагу. Два раза перечел, потом неторопясь, разорвал ее на двое: - Что ты делаешь! Зыков! - разорвал вдребезги и бросил на пол:
- Писал писака, - сказал он, громыхая, - а звать его - собака. Так прямо ему и передайте.
Три груди усиленно дышали. Торопливо проскрипели под окном шаги.
- Тогда мы вас должны арестовать…
- Так арестуйте! - Зыков разом опрокинул вверх ногами стол и поднялся головой под потолок.
Красноармейцы схватились за винтовки, Зыков за безмен. Курица сигнул к печке, кричал куриным криком:
- Ребята, не трог его, не трог!.. В смятку расшибет.
- Начальство?! - чугунный Зыков швырял, как ядра, чугунные слова.
- Над Зыковым нет начальства! Зыков сам себе царь!
- Товарищ Зыков, товарищ Зыков… - стучали зубами красноармейцы: - нам велено…
- Положить винтовки, - властно приказал Зыков, и по-орлиному глянул им в глаза.
Послушно, как напуганные дети, сразу обратившись в детей, оба молодых парня выпустили из рук ружья и стояли во фронт, каблук в каблук.
Зыков не торопясь зашагал к двери. Им показалось, что прошел мимо них поднявшийся на дыбы конь, и горница враз стала тесной, маленькой.
- Эй! - крикнул Зыков за дверь и - вбежавшим людям: - Этих двух взять под караул. Напоить, накормить. Утром отправить в обратный путь. С Курицы чалпан долой… Чтоб другой раз не попадал в руки, кому не следует. Башку показать мне.
Курица взвизгнул и, лишившись чувств, пластом растянулся на полу.
Глава 16
Меж тем ударила весенняя ростепель, с круч бешено поскакали водопады, и проснувшиеся горные реченки пьяно взбушевали, срывая трухлявые мосты.
Горные дороги рухнули, и семейство Перепреевых надолго осело в глухой заимке верного сибиряка-старожила Тельных.
Родные глаз не спускали с Тани, по ночам караулили ее. Таня караулила весенние ночи: Господи, сколько в небе звезд, и как по-новому, напевно и страстно, шумят в ночи сосны! Нет, не укараулить Таню: сосны влекут куда-то, манят Таню в голубую сказочную даль.
А в голубой дали, не в сказке, там, за горами, у белых стен монастыря, бесшабашная дружина Зыкова дружно выбивает из монастырских закоулков, как тараканов из избы, остатки карательного белого отряда.
Не одна уже была стычка, Зыковская дружина поредела - кто убит, кто бежал, кто умирает, но и вражеских трупов, вперемежку с партизанами, немало чернеет на посиневших снегах, средь остроребрых скал, меж стволами хвойных, пахучих по весне лесов.
И сосны, как свечи, аромат их - надгробный ладан, ветер панихидно шуршит в густых ветвях, и от'евшееся коршунье важно похаживает средь поверженной рати мертвецов. Вот коршун на груди безглазого, безносого, бесщекого офицера, на груди золотятся под солнцем пуговицы и сверкает под солнцем золотой погон, коршун повертывает голову вправо-влево, блестит бисером любопытствующих глаз, любуется на золотые кружечки: - кар-кар! - и - клевать… Нет, не вкусно.
Но вкусно ли было отважным силачам переть на себе за сорок верст грузную, когда-то отбитую у чехо-словаков пушку - по горам, по сугробам, чрез кручи, ущелья, чрез убойный надрыв и смерть?
А все-ж-таки приперли, вкартечили в гнездо двадцать два заряда, ухнули бомбой, и белые стены выкинули белый капутный флаг.
Спервоначалу крестьяне были рады: - "Зыков, батюшка… Избавитель наш, заступничек"…
Осада длилась две недели. Зыковские кучки обирали купцов по богатым алтайским селам: надобен фураж, надобна жратва людям, надо всякой всячины, конь храмлет, - коня давай. Потом добрались до богатых крестьян и, в конце, уж стали щупать средняков. Бедноты же, как известно, в Сибири мало, поэтому зароптал на Зыкова, озлился без малого весь Алтай, имя Зыкова стало пугалом, и толстомясые бабы стращали ребятишек:
- Ужок тебя, поскуду, Зыков-то… ужо…
Старушенки же шипели:
- Антихрист… Церкви рушит. Эвот в Майме колокольню, сказывают, сковырнул. Жига-а-ан такой!..
И все как-то случилось быстро, непонятно, глупо. Шмыгал всюду какой-то вислоухий черный, обросший щетиной, карапуз, черкес не черкес - должно быть, чех, - а может и русской матери ублюдок. Шмыгал, нюхал, шушукался с крестьянами, с бабьем. Ага! Зыков победу справлять намерен.
И какие-то галопом проносились нездешние всадники из пади в падь, из тропы в тропу, а то и по большой дороге кавалькадой в вечерней мгле. Им вдогонку, в спины, летят от сторожевых костров партизанские пули. Эх, дьяволы-ы-ы!..
И вот широкое, сибирское разливное гулеванье. Мужики радехоньки, пивов наварили, - Зыков уходит, так его растак… Ребята, чествуй!
И к концу гулеванья, в тот час, когда особенно тосковало сердце Зыкова, - вдруг на улице: стрельба, гик, сабли, грохот, треск ручных бомб, вопли, стоны, матершина.
Зыкова брали в избе. Вломилась целая орда морд, криков, блеснули стволы направленных в грудь револьверов, блеснули погоны, закорючились черные усы и сотни глаз выкатывались от ярости:
- Стой! Ни с места! Руки вверх!!.
Зыков мигом загасил огонь. Сразу тьма. Хозяева с гвалтом опрометью вон. Затрещали выстрелы. Зыков поймал, рванул от пола трехпудовую, из кедрача, скамью:
- Богу молись, анафемы!! - и, круша головы, как горшки, взмахивал скамьей с сатанинской силой. Был смрадный ад. Пахло порохом, бесцельно трещали перепуганные выстрелы, теменьская темь качалась, ойкала, визжала, плевалась кровью, кричала караул.
Все смолкло, всех уложил Зыков, спаслись лишь те, что залезли в печь, под шесток, или упали своевременно на брюхо.
Он вышиб обе рамы, выскочил на улицу и под выстрелами, в одной рубахе, бросился бежать чрез огороды в лес.
Погоня сначала потеряла его из виду, но в небесах выутривал рассвет, и Зыков, стоя на скале, бросал вниз, как ядра, чугунные слова:
- Врешь! Врешь, белая сволочь! Я еще вам покажу-у…
"Жжу-жжу!" - жухали возле его головы десятки пуль.
- Врешь!.. Меня пуля не берет… Завороженный! - и тряс кулаками и еще громче кричал на весь Алтай.
Он лазит по горным тропам и бомам, как горный козел-яман. За ним покарабкались было трое, но страх магнитом потянул их вниз.
Солнце встало и снежные вершины были все в крови.
Зыков спустился в долину речушки, добежал до стога и забился в сено, в самый низ. Ему показалось, что он не озяб, он был внутренне спокоен, до конца владел собой, но вот, когда уж обогрелся, его проняла такая дрожь, он так трясся и подпрыгивал, щелкая зубами, что стожище сена дрожал и щетинился, как огромный еж.
Глава 17
- А ты, Зыков-батюшка, Степан Варфоломеич, на трахт не выезжай, горами дуй… Поди, возле Турачака чрез Бию и по льду переберешься. Поди, коня-то вздымет… Все-ж-таки, поостерегись.
Зыков сидел верхом на буланом жеребце. Черного своего коня он потерял. Одет он был в нагольный овчинный пиджак, на голове черная папаха с золотым позументом наверху. Папаху он стащил с какого-то мертвеца, попавшегося под ноги во вчерашнем беге. Безмен, винтовку, пистолет Зыков тоже потерял, остался один кинжал.
Лицо его грустно и болезненно, под глазами мешки.
- Ежели встретишь кого наших, чтоб летели к моей заимке. Главная сила у меня там осталась. Всем так толкуй… Прощай, Михайло.
И жеребец понес всадника к востоку.
Дорога была убойна, версты длинны, но Зыков хорошо знал Алтай и ехал уверенно. По ночам заезжал на заимки и в деревни к знакомым мужикам, обращался с горячим призывом слать к нему людей, но получал отпор. В одной деревне такие слышались речи.
Краснобородый, с красными нажеванными щеками крестьянин недружелюбно говорил:
- А ты, Зыков, нешто не слыхал про повстаннический Ануйский с'езд в прошлом годе, в сентябре? Мы за порядок стоим, а не за погром. Погромом ничего не взять, Зыков. Дисциплина должна быть, чтоб по всей строгости ответственность, тогда и жизнь наладить можно… Нешто не читал прокламаций крестьянской повстанческой нашей армии?
- А ты моих прокламаций не читал? - спросил Зыков.
- Знаем твои прокламации: замест города головешки одни торчат.
- А где ваша повстанческая армия? - запальчиво крикнул Зыков. - Колчак пух из нее пустил!
- На то Божья воля.
- Нет, братцы! Еще рылом не вышли. А вот идите ко мне… Подбивайте людей, чтоб шли.
- Едва ли, Зыков, пойдут. Накуралесили твои шибко, - сказал седой, осанистый старик. - Да слыхать, быдто красные повсеместно укрепляются. Колчаковцы хвост показали.
- Будем за правду стоять, - горячо возражал Зыков. - А про красных погоди толковать… Еще неизвестно.
Мрачный встревоженный едет Зыков. Своих не видно. Неужто рассыпались, как стадо баранов, и забыли про него? Тогда он бросится к Монголии, бросится в Минусу, там наберет себе ватагу. Зыков жив, и дела его прогремят по всей земле.
Заезжал к кержакам, молодежь от него пряталась, уезжали в лес, будто по дрова, по сено, старики же награждали Зыкова всем, чем хочешь, просили погостить. Но гостить было некогда, солнце работало во всю.
На прощанье язвительно кидали старики:
- Слыхали, слыхали про старца-то Варфоломея, родителя-то твоего. А впрочем сказать, мало ль что болтают зря…
Через Бию переправился по льду пешим, и то едва-едва, бросал под ноги доски. Буланого жеребца пришлось отдать какому-то крестьянину. В Турачаке Зыков получил в подарок белого крупного коня и винтовку с патронами. Подарил беглый солдат Матюхин, обещал - вот маленько отдохнет - приехать к нему на службу. Это обязательно и, пожалуй, еще народу приведет. Что касаемо красных, власть очень крутая, говорят. Пожалуй, Зыковской ватаги не потерпит.
- Чорта с два! - и Зыков надменно потряс нагайкой. - Красная власть… Ха!.. Я сам власть. Две тыщи под верхом у меня коней было. Это не власть тебе?
За Бией он ехал открыто, по дороге.
С полей согнало снег, только северные склоны гор были еще в белых шубах, бурые луговины зеленели, кой-где цвели холодные фиалки, и робкими огоньками желтели лютики. Гогот гусей и журавлиное курлыканье падали на землю вместе с лучами солнца, как радостный крик возвратившегося из-за морей изгнанника. Зыков вскидывал к небу глаза, искал вольные стаи птиц, но сердце его было в тоске и холоде. Как, однако, плохо одному. К жене, что ли? Нет. К Степаниде?
Зыков задумался, опустил голову, опустил поводья.
И вот вышла из лесу Таня, вся в цветах, одетая, как монашка, на голове из цветов венок, в руках восковая красная свеча.
- Зыков, миленький.
- Таня? Как ты?
- Убежала, к тебе… Убей, либо полюби… Люблю тебя.
Зыков едет дальше, и пред ним Таня, будто плывет по воздуху, легкая, большеглазая, лицом к нему: "Люблю тебя".
Зыков подымет голову, озирается и горестно хохочет. Эх, если б Таня живая, настоящая, вот за кого Зыков сложил бы голову свою… Эх…
Нет, нет, Зыков должен быть один, прочь дьяволово навожденье.
А дом, своя заимка все ближе. Наверное там люди поджидают его. Подберет самую головку, отборных испытанных вояк. Его дружина будет, как камень, как пламя, как лавина с гор. Чует Зыков, что с красными ему доведется в перетык вступить. Ну, что ж!..
И верно: со всех концов летели на него доносы в центр, туда, сюда: "Зыков, правда, бьет белых, но он же мытарит и мужиков. Кто хуже, Зыков или белые? Оба хуже. Власть Советов, спасай народ!"
Вечер. Солнце огрузло, опустилось в горы, стало холодно. Воздух чист и прозрачен. Далекие, за полсотни верст, хребты казались тут же рядом, хватай рукой.
Он спускался в глубокую котловину. Дно котловины зеленеет свежими всходами, в средине, в еще оголенной роще группа просторных изб - кержацкая богатая заимка.
Суббота. Он слез с коня и, пошатываясь от засевшей в нем болезни, вошел в моленную.
Огоньки, пение, народ - мирный, родной - и пахнет ладаном. Он принюхался: да, не порох - ладан, и горящие свечи - не разбойничьи костры, и свой знакомый старый Бог, свой, кержацкий. И ему захотелось молитвы, слез: вот так упасть на колени и плакать, плакать и каяться в грехах, молиться о своей собственной судьбе, плакать и просить Бога о своем личном счастье: дай Боже, усладу дням подлого раба твоего, Стефана". Сердце стонало от боли и душа вся избита, обморожена. Народ поет стихиры, старец возглашает и кадит, звякает кадильница, и Зыкову мерещится, что это панихида, что он, Зыков, лежит в гробу, в гроб заколачивают гвозди, народ с возженными свечами отдает последнее рыдание, еще маленько, и мертвец будет опущен в землю. А-ах…
Он схватил скамью и вдребезги расшибает врагов своих, крик, стоны, гвалт, черный конь мчит Зыкова сквозь пули, огонь, вой вихря и - стоп! - отлетела голова. Наперсток гекнул, гекнула вся площадь - "гек" - и отлетела голова. А конь мчит дальше, черный как чорт, с горящими глазами, как у чорта - стоп! - тот самый дом, любезный Танин дом, и Танин голос рыдает надгробно вместе с другими голосами. Гроб. Он, Зыков, лежит скрестив на груди руки.
- Не хочу умирать, - боднув головой, резко прошептал он.
На него оглянулись. Холодный пот покрывал его лицо.
Кругом все то же: свой старый Бог, тихие огни, тихий и торжественный голос старца. Зыков вздохнул всей грудью и перекрестился.
После службы все расселись на приступках крыльца, на бревнах. Зыков затеял разговор, наблюдая, как относятся к нему одноверцы. Ему обносило голову, и зябучая дрожь прокатывалась по спине.
- Здорово, Зыков, - мягким тенорком проговорил маленький брюхатый, он встряхнул льняными волосами и сел в ногах у Зыкова, прямо на землю. Лицо у него рябое, с толстыми побуревшими щеками, глаза блеклые, безбровые.
- Ты откуда? Не знаю тебя… - проговорил Зыков, и что-то шевельнулось у него внутри.
- Я дальный, с Минусы… Федосеевского толку. Ну-ка, скажи, Зыков, пожалуйста: за кого ты воюешь, за старую веру, что ли?
- А ты как сюда попал? - допытывал Зыков. - Как узнал про меня?
- Да случай, случай, батюшка Зыков, случай, отец родной… Пасечник я, пчелку Божию уважаю, ах, благодатный зверек Христов… Ну, разорили меня всего эти самые белые, пасеку разбили, ста полтора ульев… А у меня возле вашего городишки братейник, тоже пасечник… Я к нему. Как глянул в городке, чье дело? Зыкова. Одобрил, потому церкви никонианцев жегчи надо и духовным огнем и вещественным… Так-то вот. - Он помолчал, снял черную шляпу, повертел ее на пальце, опять надел. - А ведь красные-то, большевики-то, Бога совсем не признают. Ни русского, ни татарского Аллу, ни жидовского. Во, брат…
- Неужто? - встрепенулся Зыков.
- Говорю, как печатаю: верно. А у них свой бог - Марс, хотя тоже из евреев, с бородищей, сказывают, но все-ж-таки в немецком спинжаке. Во, брат…
- Ежели не врешь, - сказал Зыков, скосив на него глаза, - я за веру свою старую умру.
- А красные? Значит, ты насупротив красных?
Зыков медлил, чернобородый сосед толкнул его локтем в бок. Зыков отрубил:
- Прямо тебе скажу - не знаю, за что красные, я - за Бога, - и встал.
Рябой, посопев, нахлобучил шляпу на уши, протянул:
- Та-а-ак…
Зыкову почему-то вдруг захотелось схватить его за горло и придушить.
Легли спать на полу, на сене. Рябой кержачишка тоже лег.
Ночью Зыков спал тревожно, охал. Видел путаные сны, то он голый лезет в прорубь, то в царской одежде, в золотом венце об'являет, что он медвежачий царь, и берет себе в жены молодую киргизку, дочь луны, но из бани ползет змея и холодным липким кольцом обвивает его шею. Он стонет, открывает глаза и просит пить.
"Заколел тогда, прозяб, немогота приключилась", - думает он.
Рябой исчез. Недаром ночью лаяли собаки.
Утром чернобородый кержак сказал тревожно:
- А езжай-ка ты, Зыков-батюшка, поскореича к себе.
- А что?
- Да, так… Рябой чего-то путал… Путем не об'яснил, а так… оки-моки… Да и какой он, к матери, кержак… Перевертень… Так, сдается - подосланец.