* * *
… - О-о-ох… - надрывно выдохнул всей грудью Зыков и открыл глаза. - Моченьки моей нет, рука не подымается… Любушка, любушка моя… Танюха.
- Степанушка, Степан Варфоломеич! Что с тобой?
Зыков широко перекрестился и вытер рукавом крупный на лице пот. Он весь дрожал и поводил плечами. Этот ярко представленный и пережитый им миг смерти разом испепелил в нем все отчаянье, всю душевную труху. Он - снова прежний - сильный, крепкий, как чугун.
Тропа повернула влево, в расселину, выбросилась на широкую площадку. Извиваясь меж огромных камней и маленьких, уродливых сосенок, она стала постепенно снижаться в лесистую долину.
- Ну, Танюха, будь, что будет, а только перед Богом ты жена мне. Так полагаю, жизнь у меня настанет новая. А никакой власти я знать не хочу, ни советской, ни колчаковской. Я сам себе власть. В Монголию уйду, либо в Урянхай… И тебя с собой… Не отстанешь? Дело будет… Войско соберу. За правдой следить буду. Ха, поди, испугалась? Поди, зашлось сердчишко-то?
Таня смеялась звонко, плакала радостно, целовала Зыкова, смеялась и плакала вместе.
Солнце поднималось жаркое, и густые травы здесь были все в цветах.
Глава 19
Дул небольшой ветерок, перешептывались сосны, день клонился к вечеру.
Тереха Толстолобов сегодня не в духе: вырвавшийся из бани медвежонок задавил двух гусаков и перешиб собаке позвоночник, собака на передних лапах, волоча зад, уползла под амбар и там визжала дурью.
Тереха бил свою старую жену, а Степанида, вытаскивая из жаратка кринки, ухмылялась. Но вот она услыхала во дворе голос Зыкова, и ее бока вдруг тоже зачесались.
- Ладно, ладно, дружок Степанушка… - говорил у ворот Тереха, - ублаготворим, как след быть… И какой это тебя буйный ветер занес опять? Эй, Лукерья! Да не криви ты харю-то… Тьфу, бабья соль. Живо очищай горницу, с девками в амбаре поживете, не зима теперича…
Пред Степанидой стоял Зыков:
- Здорово, молодайка. Отбери-ка самолучшие наряды свои… Вы ростом одинаковы, кажись… Ты погрудастей только. Иди, оболоки ее… там, в лесочке она… Награжу опосля… Ну!..
Степанида сразу все поняла, румяное лицо ее побелело:
- Степан Варфоломеич… А я-то, я-то…
Но в это время вошел Тереха, крикнул:
- Поворачивайся живо! бабья соль…
По двору бегали собаки. Сука под телегой кормила щенят. В трех скворешниках щелкали и высвистывали скворцы, их полированные перья сверкали на заходящем солнце.
Дно котловины, где заимка, покрывали густые вечерние тени гор. Прямо перед глазами спускался с облаков широкий желто-красный склон скалы, и, как седая грива, метался по склону далекий онемевший водопад. Лукерья с девками молча и деловито перетаскиваются в амбар. Кот хвост кверху, ходит за ними взад-вперед. Под телегу по-офицерски пришагал петух, повертел красной бородой, что-то проговорил по-петушиному и клюнул сосавшего щенка в хвост.
Задами, чтоб не показываться людям, Таня со Степанидой прошли в баню. Воды немного, но на двоих хватит, да Степаниде и мыться неохота, разделась за компанию.
Таня все рассказала ей. Степанида разглядывала белую, стройную, стыдливую Таню:
- Ну, и сухопара ты, девка. Какая ж ты можешь быть жена ему, этакая тонконогая. Ты погляди-ка, какой он Еруслан… Ох, городские, городские… И все-то вы знаете… Поди, не спроста он прилип-то к тебе… Поди, зельем каким ни то из аптеки присушила…
Таня улыбалась. Горячая вода, белая мыльная пена действовали на нее успокоительно. Она тоже разглядывала Степаниду. Степанида крепкая, ядреная, как свежеиспеченный житный каравай, и пахнет от нее хлебом.
- А ты, должно быть, любишь Зыкова? - спросила Таня.
- Зыкова? Очень надо. У меня свой мужик, - раздраженно ответила баба, плеснув на каменку ковш воды. - Это вы, городские, с чужими мужиками путаетесь… Совесть-то у вас, как у цыгана… Да ты, девка, не сердись…
- Я не сержусь, - сказала Таня. - А про какую это Зыков Лукерью поминал?
- Ну, это так себе… Хозяину моему родня… - Степанида сердито захлесталась веником и, покрякивая, говорила: - А ты напрасно ему кинулась на шею… Для баб прямо злодей он, хуже его нет. Жену бросил, говорят. А мало ли девок через него загибло… И тебя бросит, а нет - убьет…
- От судьбы не уйдешь, - грустно сказала Таня, одеваясь и закручивая в тугой узел темные свои косы.
Тереха угощал их на славу. Тереха рад: Зыков теперь ему не страшен, и Степанидино сердце, Бог даст, образумится. Экая стерва эта Степашка, чорт: все-ж-таки так и пялит глаза на Зыкова, а тот свою монашку по головке, да по плечикам точеным гладит. А хороша монашка… Ну, и дьявол, этот самый Зыков.
- Кушай, Степан Варфоломеич, кушай, милячок… Татьяна, как тебя по батюшке, пригубь. Самосядка хорошая, что твой шпирт. Эх, справлять свадьбу, так справлять!.. Чорт с ним…
Тереха с радости схватил двухстволку, выставил в окно, грянул сразу из двух стволов и заорал:
- Урра!! В честь новобрачных…
- Оставь, Тереха, не дури, - улыбался Зыков. - Какие новобрачные… Дай поженихаться-то.
- Ужо по грибы будем ходить, по ягоды! Хорошо, едрит твою в накопалки… Степан Варфоломеич, а ты брось свое разбойство-то… Давай работать вместях… Земли здесь сколь хошь. Ни один леший не узнает… А из твоих известна кому заимка-то моя? Ай нет?
- Никому, - сказал Зыков. - Был горбун один, Наперсток, да он теперь водичку в реке хлебает.
- Степан Варфоломеич не разбойник, - вступилась Таня.
- Нет, разбойник я… Это верно, - резко сказал Зыков и, не отрываясь, выпил стакан самогонки. - И ежели правды настоящей не увижу на земле, так разбойником и околею.
- Брось! - крикнул Тереха, и его рукава замотались в воздухе. - Правда твоя убойная. Тьфу такая правда!
- Эх, дружище, - сказал Зыков и похлопал его по плечу. - Ты в горах, как медведь в берлоге. Отсель и неба-то малый клок, с козью бороду видать. Не твоего ума дело это. Не уразуметь тебе. А я, брат, как с торбой по свету путался, таких людей встречал, что ах… Бывают люди, а бывают и мыслете. Понимаешь? Мыслете, горазд мыслят, значит… Они мир-то разумом своим, как столбами, подпирают. Вот у них поспрошай про правду-то… Ну, да бросим об этом толковать… Я и сам не рад, может. Силища прет из меня, как с горы водопад возле твоей заимки… Видал? Поди, останови… Так и я… А может, я родился таким горбатым. У Наперстка на спине горб, а у меня душа с горбом.
- А ты выпрямляйся, Степан Варфоломеич, - сердечно проговорила Таня. - Ведь говорил же ты, когда ехали с тобой.
- Ну, тогда мы в зубах у смерти были… - и Степан бережно обнял ее. - Эх, Танюха, пташечка залетная. Пускай сегодня время будет наше, без тоски, без дум, а там видно будет. Ничего… Зыков не пропадет… Ну, бросим это. А помнишь Ваньку Птаху? Песни его помнишь?..
- Не надо, миленький, не надо…
- Ну, ладно, ладно… А хорошо парнишка пел… Я заприметил тогда, как сердчишко-то твое девичье затрепыхало. Эх, песню бы…
Все были в полпьяна, всем весело, только пред взором Тани мимолетно проплыла страшная та городская ночь. Царство небесное парню-песеннику. Таня вздохнула тяжко, но Тереха уж выплыл на средину горницы, приурезал каблуками в пол и, скосоротившись, загорланил песню:
- И-иэх да и во-о-о-уух… ты…
Зыков нагнулся и поцеловал Таню в губы. Степанида ударила стаканом в стол, - стакан разлетелся, - опрокинула табуретку и быстро вышла в дверь.
- Стой, бабья соль!.. Куда?
За дверью послышался стон и плач.
Когда шли Таня с Зыковым к обрыву, ночь была вся в звездах: в темной вышине все так же дрожал и колыхался золотой песок. Внизу, под обрывом белели заросли цветущей черемухи. Терпкий, духмяный запах подымался вверх. Наперебой, и здесь, и там, в разных местах, заливались соловьи. Зыков развел большой костер. Они сидели в дремучем кедровнике. Землю густо покрывала хвоя. Оба молчали.
Он вдруг вытащил откуда-то Акулькину конфетку с кисточкой, засмеялся и подал Тане:
- Девчоночка одна дала… На-ка!.. Вот сгодилась когда…
- А какая ночь, Степан… Чу, соловьи… Ой, сколько их… И посмотри, как внизу черемуха цветет.
- Эту ночь не забудем, деваха, в жизнь.
- Если завтра умру - жалеть не буду. Больше этого счастья, что теперь, не испытать мне. Ах, какая радость любить тебя…
Соловьи пели всю ночь до утренней зари. И всю ночь плакала Степанида.
Пред рассветом Таня сказала, чуть согнувшись и глядя пред собою:
- Но почему же, Степа, милый, такая тоска? Сердце болит?
Пред рассветом Степанида пробралась сюда, в руках ее топор. У костра тишина. Зыков, должно быть, сказку сказывает, на его коленях разметалась Таня.
Топор в крепких руках Степаниды очень острый. Вот Степанида хлестнет, оглоушит Зыкова, девку искромсает: на! А сама бросится торчмя с обрыва. В ее глазах огненные круги и все, кроме тех двоих, куда-то исчезает. Она заносит топор и делает шаг вперед. Хрустнул сучок. Зыков обернулся. Она яростно швыряет топором в костер и с диким воем: "дьяволы, погубители!" - как сумасшедшая, мчится прочь, в трущобу, в мрак.
Глава 20
Зыков еще не совсем справился с болезнью. Последние месяцы - от расправы в городишке до тайного убежища на заимке Терехи Толстолобова - искривили его душу.
Настроение его было неровное, зыбкое, как трясина. Его взвинченному воображению то рисовались великие подвиги и слава, то позорный невиданный конец. От этого страшно скучало его сердце, он хотел открыться Татьяне в своем малодушии, но не хватало воли.
- Эх, какой я стал…
Была истоплена баня жаркая, Зыковская. Топил сам Зыков.
Степаниды не было, Тереха, захватив ружье, гайкал на весь лес, искал ее.
Таня сидела в своей горнице под раскрытым окном. Она вся еще была в прошлой ночи, улыбалась большими серыми глазами, прямые темные брови ее спокойны, сердце под черной шелковой кофтой бьется ровно, отчетливо. Как хорошо жить… Скорей бы приходил к ней Степан. Нет, никогда не надо думать о том, что будет завтра…
Зыков разделся. Кто-то ударил снаружи в дверь. Он отворил:
- А, Мишка!.. Ну, залазь.
Медвеженок, набычившись, косолапо вошел с обрывком веревки. Морда и глаза его улыбались по-хитрому. Облизал ноги Зыкову, повалился пред ним вверх брюхом, благодушно заурчал.
Зыков большим пальцем ноги почесал ему брюхо, потом взял винтовку, кинжал, десятифунтовую гирьку на ремне, револьвер, и вошел в мыльню. Эх, хороша баня, всю хворь прогонит. Зыков вымоется на всю жизнь теперь. Ну, баня.
Едва он окунул ковш в кадку с кипятком, куда бросали раскаленные камни, как во дворе раздался резкий заливистый собачий лай, а в предбаннике рявкнул Мишка.
- Кой там чорт еще! - буркнул Зыков, ковш замер в его руке, а Таня всполошно отскочила от окна и глянула из-за кисейной занавески на двор.
Один за другим в'езжали в ворота всадники, их человек двадцать. Раздался выстрел, Таня заметалась, все, кроме одного, соскочили с коней.
- Занять выходы! Встать у каждой амбарушки! - деловито командовал всадник. Он с большими серыми глазами юноша, сухое загорелое лицо, кожаная, выцветшая по швам куртка, ствол винтовки из-за спины, кожаная шапка.
- Боже мой, Николенька, - всплеснув руками, прошептала Таня, и ноги ее подсеклись.
Голоса на дворе, нервные, крикливые, робкие, злые:
- Где хозяин? Эй, тетка!
- Нету, батюшки мои, нету… Бабу убег искать.
- Здесь Зыков? Ну?.. Говори! Где?!
- Ой-ой… Ничего я не знаю… Пареньки хорошие… Вот хозяин ужо придет.
- Взять ее!
- Я знаю, где… - раздался хриплый голос. - А ну, робенки, побежим.
- Николенька, Николенька, - взмолила Таня. Держась за косяк, она полулежала на лавке у раскрытого окна.
Юноша слез с лошади, глянул через окно:
- Сестра!.. - И быстрым бегом в горницу. - Как, ты здесь?.. Татьяна… Тебя Зыков украл? Да?
- Нет… Я сама пошла к нему…
- К нему?.. Сама?!. - лицо юноши вытянулось, и сама собой полезла на затылок шапка. - К Зыкову?!
- Да. Сама, к Зыкову. - Девушка сразу преобразилась, встала и, сложив руки на груди, засверкала на брата взглядом.
- Татьяна! Ты ли это говоришь?
- Да, я говорю.
- Брось глупости, Татьяна. Ты вернешься с нами. Будем работать… Таня, сестра, голубка…
- Брат… Я люблю его. Умру за Зыкова.
Зыков отпрянул прочь от низкого оконца бани, и волосы его зашевелились: ему померещилось, что с улицы, к самому стеклу, сделав ладони козырьком, приник Наперсток.
Зыков закрестился, закричал:
- Покойник!.. Покойник!.. - и бессильно шлепнулся на пол.
Горбун толстогубо дышал в стекло, и оловянные глаза его шильями сверлили Зыкова, широкие ноздри раздувались.
- Здеся! - крикнул он, радостно подпрыгнул и ударил себя по бедрам: - Ей Бо, здеся!.. Хы!.. Как тут и был… Эй, робенки!..
Горбун рванул в баню дверь… Вдруг Мишка всплыл на дыбы и рявкнул. Наперсток в страхе отшатнулся, но Мишка свирепо двинул его лапой. Наперсток, как лягуха, пал на карачки, заорал. Красноармеец всадил меж лопаток Мишке нож, Мишка оскалил зубы, заплевался и бросился с ножом в лес, широко раскидывая передние ноги и мотая головой.
Внутреннюю дверь красноармейцы быстро снаружи приперли бревном.
- Эй! Живые или мертвые?! - кричал запертый Зыков.
- Живые!.. - хрипло взвизгивал в самую дверь Наперсток. - Ведь я, Зыков - батюшка, Степан Варфоломеич, колдун… Траву-кавыку жру. Ты меня в прорубь спустил, а я рядышком в другую вымырнул… Не досмотрел ты, маху дал… Хы-хы-хы!.. За должишком к тебе пришел… Добрых людей привел.
- А не мертвый, будешь мертвый, собака! - крикнул Зыков.
Сжимая кулаки, юноша шипел:
- Не смей меня называть братом… Я не брат тебе…
- А ты не смей трогать Зыкова… Зыков мой муж! Слышишь? - шипела в ответ сестра.
- Дура, тварь…
- Ой, Боже…
- Тварь!.. Зыков бандит, палач, враг Советской власти. А ты… Еще последний раз говорю: опомнись. Скорей, Татьяна! Могут войти. Тшшш… - Он взмахнул предупреждающе рукой и обернулся к двери:
- Сейчас, товарищи!.. Одну минуту… - и к Тане: - Ну, решай. Со мной или с ним? Сестра, умоляю… Ради нашего детства…
- С ним.
Юноша на мгновенье закрыл глаза ладонью.
- Поторопись, товарищ Мигунов!.. Зыкова нашли… В бане… - горячо дышали в дверях три красноармейца.
- Караульте эту! - твердо крикнул юноша. - Не выпускать…
- Скорей, товарищ Мигунов, скорей… - хрипел Наперсток, завидя Мигунова.
Рукава рваного его армяка по локоть засучены, фалды подоткнуты под кушак. Он жался к углу бани, повернувшись боком к бежавшему юноше. Горбун походил на широкоплечего мужика, которому обрубили по колена ноги, всего изувечили, башку отсекли и приткнули кой-как на уродливую грудь, из-под волосатого затылка торчал огромный горб, жирное, коричневое, как сосновая кора, лицо обрюзгло, потекло сверху вниз, все в лишаях, кровоподтеках, ссадинах.
Юноша с брезгливостью окинул его взглядом.
Резко, коротко ударил выстрел.
- Ох, стреляет, чорт! - вскричал горбун.
Юноша покачнулся, мотнул ногой и, схватившись за живот, отпрыгнул в сторону.
В бане загремела брань и хохот.
Наперсток хватил в прискочку из-за угла дубиной и вышиб раму:
- Эй, вылазь добром!
- Убивают! Зыкова убивают! - Татьяна птицей выпорхнула из окна и понеслась.
- Стой! Стой! - гнались за ней красноармейцы и стреляли в воздух.
Петух с криком взлетывал, как ястреб, порхали утки, курицы.
Вдруг один красноармеец опрокинулся навзничь и стал недвижим. В бане опять раздался хохот Зыкова.
Наперсток неистово орал:
- Куда?!. Не бегай тут!.. Перестреляет всех!.. Убьет!
Татьяну смяли, поволокли, она билась, кричала, проклинала брата.
Юноша крепко стиснул зубы. Он был бледен, его колотила дрожь, в испугавшихся глазах металось страданье и смертельная тоска.
Собаки заливисто лаяли, растерянно крутили хвостами, но их глаза были люты и оскал зубов свиреп.
Из лесу выбежал Тереха Толстолобов, он остановился, вильнул взглядом туда-сюда и, сразу все поняв, бросился к бане:
- Что, Зыкова добываете? Бейте его, варнака! Жгите его!.. Через него баба моя задавилась… Ой-ты!..
Он шатался, как пьяный, весь был дик, походил на лишившегося рассудка.
- Тащи соломы да хворосту! Чего слюни распустили? - щелкая зубами и воя, кричал он.
Юноша сдерживал стоны и тихо охал. Он лежал на пуховике, под головой подушка.
- Навылет, товарищ Мигунов… Авось, обойдется, - маленький, черный, с черными усиками красноармеец, сбросив куртку, обматывал раненому поясницу и живот бинтом, бинт быстро смочился кровью. Рана была большая и рваная, от медвежачьего ружья.
Красноармейцы - бегом, вприпрыжку - тащили из дому холст и тряпки, стригли, рвали их лентами.
- Товарищ Суслов, - юноша поискал взглядом высокого, загорелого, с белой бородкой красноармейца. - В случае… вы будете командовать… Что, не вылезает? Поджигайте баню…
- Поджигай!!.
- Поджигай!.. Где серянки?..
- Стой! Сдаюсь… - закричал Зыков.
- Стой! Сдается! Зыков сдается…
- Эй, Зыков! Давай оружие сюда.
- На! - он выбросил винтовку. - На еще, - выбросил пистолет. - Все. Отворяй дверь, выйду.
- Врешь, нож у тебя, - хрипел, сплевывая и матерясь, Наперсток. - Вижу, нож!
- Нету, все…
- Поджигай!
- На, на! - ножище сверкнул в окне, как на солнце щука. - Где Татьяна? Покличьте Татьяну сюда.
- Вылазь! Бросай гирю…
Гиря бомбой брякнулась на землю.
- Вылазь!
- Открой дверь, дай я оболокусь. Нагишем, что ли?
- Эге! нет, брат Зыков, - подмигнул горбун и отчаянно сморкнулся из ноздри. - Ты, этакий леший, выберешься, дубом тебя не свалить… Вылазь в окно!
Наперсток и другой плечистый красноармеец прижались к самой стене по обе стороны оконца. В их настороженных руках арканы.
- Вылазь!.. Вылазь, кляп те в рот! - в один голос закричали горбун и Тереха. - А то живьем сгоришь.
- Жги. Не вылезу нагишом. Где Татьяна? Жги.
- Ребята, подкаливай со всех углов!
Солома вспыхнула, густой желтый дым, загибаясь, повалил в баню.
- Сдаюсь, - упавшим немощным голосом сказал Зыков, лохматая голова и широченные плечи его, изогнувшись и царапаясь о косяки, показались в окне. Живо скрутили под мышками арканом и, как коня на поводу, человек десять красноармейцев повели его к Мигунову. Зыков давил ногами землю, словно великан, красноармейцы казались пред ним ребятами.
Наперсток, подбоченившись и слюняво похохатывая, ужимался, опаски ради, в стороне: