Если кто-то и был виноват, то Бог, и даже от Него нельзя было ожидать, что Он станет заботиться о каждой отдельной жизни. Нет, требовать этого было бы слишком, ведь Ему в последние тридцать лет хватало работы: Он должен взвешивать души тех, кого солдаты всех враждующих сторон застрелили, закололи, утопили, задушили, замучили и изнасиловали до смерти. Но как можно перекладывать вину на Бога и после этого смотреть в глаза новому дню? Существуют ситуации, когда люди вынуждены брать на себя бремя вины, которое, вообще-то, должен нести Творец всего сущего.
– Он этого не заслужил, знаешь ли, – тихо произнесла Агнесс.
Разумеется, он этого не заслужил. Действительно, у Александры забрали не только Мику, но и Криштофа – мужчину, фамилию которого она носила, мужчину, с которым она сочеталась браком. Криштоф Рытирж умер за два дня до Мику, в отчаянии из-за того, что болезнь, которой он заразился, унесет теперь еще и сына, и в безысходности, так как видел, что жена не может ему этого простить. Поистине Криштоф ничего этого не заслуживал: не заслуживал смерти, не заслуживал самобичевания, не заслуживал проклятий жены, не заслуживал того, чтобы, заходя в церковь, она каждый раз забывала о нем. И уж точно он не заслуживал того, чтобы жить во лжи и умереть в ней же: во лжи о том, что Мику – его ребенок.
– Я не могу, – сказала Александра.
– Я от тебя ничего не требую, – возразила Агнесс.
– Ты не пришла бы, если бы не хотела просить меня спасти Лидию.
Агнесс оторвала взгляд от земли и посмотрела в глаза дочери. У Александры возникло чувство, что она несется назад во времени, пока не оказалась снова девушкой, мчащейся к собственной погибели и только потому сохранившей жизнь, что имелись люди, которые выступили против самого большого ужаса их жизни с твердой верой, что тем самым смогут спасти ее, Александру. Ее мать Агнесс была одной из них.
– Я… – начала Александра.
– Ты не можешь простить своего брата Андреаса за то, что он и его семья остались в живых, в то время как твоя семья оказалась уничтожена. Ты не можешь простить ему даже такую малость, как смерть Криштофа.
Это был не упрек. В глазах Агнесс светилась нежность. Но комок в горле Александры, тем не менее, казался невыносимо болезненным.
– Все совсем не так…
– Но дело не в этом. Дело в том, что ты не можешь простить себя саму за то, что не спасла Мику.
– Но как бы я… Я ведь так…
– Не надо мне ничего объяснять. Объясни это себе.
Горло Александры сдавили рыдания, но она сдержалась.
– Александра, нет никакого смысла упрекать себя в том, что ты не заинтересовалась медициной до того. Кто-то находит свой путь раньше, кто-то позже. Это не твоя вина, что ты нашла свой путь уже тогда, когда Мику покинул нас. И даже в противном случае – как ты можешь быть уверена, что смогла бы вылечить его?
– Но ведь ты твердо веришь, что я могу помочь Лидии!
– Потому что ты лучше всех. Потому что задача целительницы – излечивать. Излечить себя саму, кстати, но это я тебе говорю – так же, как и все остальное, – уже десять лет.
– Наверное, тебе придется повторять это мне еще десять лет, поскольку я, похоже, очень глупа.
Агнесс улыбнулась, но в ее глазах снова стояли слезы.
– Ты не глупа, дорогая. Но у тебя глубокая рана… такая глубокая…
– Перестань, мама!
– Почему ты считаешь свою боль сильнее чужой? Ты можешь лечить! Такой талант – настоящий подарок для человечества. Ты не имеешь права сохранять его для себя.
– Скажи это всем женщинам, которых сожгли в первые годы войны, просто потому, что они хотели лечить, а другие клеветали на них и называли ведьмами.
– Те времена давно миновали.
– Их было девять сотен, погибших в Вюрцбурге, – сказала Александра. – Девять сотен. Какое безумие! И в их числе были маленькие дети! Их пытали и сжигали заживо, а матерям и отцам приходилось стоять перед костром и смотреть!
– Александра…
– Девять сотен, мама! А во всей империи – сколько тысяч? Что же это за подарок человечеству, когда приходят эти и убивают дарителей?
– Александра, сейчас речь идет вовсе не об этом.
– Нет, мама? – Александра тяжело дышала.
Она сама испугалась собственного крика. "Что я такое говорю?" – спросила она себя, но нечто в глубине ее души перехватило контроль, нечто, забившееся в судорогах, закричавшее от ярости и отчаяния при первом же требовании попытаться спасти ее маленькую племянницу, в то время как единственная надежда, остававшаяся Александре, состояла лишь в молитвах к глухому Богу.
– Нет. Речь идет о том, что дочь Андреаса и Карины умрет, если ты не поможешь ей.
– А если бы я раньше заинтересовалась медициной и меня тоже сожгли бы на костре? Тогда сегодня меня бы не было и я бы не смогла помочь малышке. Что-то я не припомню, чтобы Андреас отправился в Вюрцбург и попытался положить конец убийствам. А ведь у нас даже был поверенный в Вюрцбурге и хорошие связи!
– Это просто смешно, Александра. Тебе прекрасно известно, что твой отец, Андрей и Андреас спасли нашего партнера в Вюрцбурге вместе с его семьей и это нам стоило таких расходов на взятки, что мы потратили все деньги, полученные за предыдущие годы работы в епископстве.
– А если я не сумею помочь ей?
Александра вспомнила о собственном отчаянии, с которым она набросилась на неторопливого врача, тогда, десять лет назад: "Но ведь медицина спасет его, не так ли? Он станет снова здоров, или нет? Ведь Бог не может позволить ему умереть, он же невинное дитя". Она была убеждена, что не смогла бы выдержать такого шквала вопросов со стороны брата и золовки, не смогла бы нести ответственность за жизнь, так неожиданно оказавшуюся в ее руках. На какое-то мгновение Александру охватила уверенность, что ее собственная трагедия повторится в семье брата. Кто должен стоять, теперь от имени маленькой Лидии, между жизнью и смертью? Добрый Боженька? Ха!
– Ты однажды сама сказала, что задача целительницы – стоять между смертью и надеждой. Бог между ними не становится. Но вместо этого он дал взаймы эту способность таким людям, как ты.
"У меня нет надежды, – хотела возразить Александра. – И уж точно не в такой день. Хотеть лечить означает никогда не терять надежду. А у меня сил надеяться уже не осталось".
– Александра, как бы я ни уважала твою боль – ты должна помочь. Если ты останешься в стороне и Лидия выздоровеет чудом, то это хуже, чем если ты будешь вынуждена сказать Андреасу и Карине, что не можешь спасти малышку.
Александра всхлипнула. Она вспомнила о том, что говорила ее наставница, старая повитуха Барбора, давно уже находящаяся по ту сторону надежды и страха, и – если верить мнению, которое разделяли злые старики вроде архиепископа Вюрцбурга, – к тому же в самом глубоком кругу ада: "Хуже всего не то, что ты видишь, как они умирают, а благодарность в их глазах, если ты говоришь им, что они преодолеют болезнь, – хотя ты знаешь, что этого не произойдет". Александра тоже постоянно заверяла Мику, что он снова будет здоров. Она читала по его глазам, что он знает правду, но он все равно кивал и улыбался. Смертельно больной ребенок пытался подарить надежду своей безутешной матери.
– Не плачь, – попросила Агнесс и сама заплакала. – Я знаю, о чем ты думаешь.
"Я выбрала свой путь после прощания со своим ребенком, так как хотела противопоставить этой одной смерти как можно больше жизней; так как хотела давать Костлявой жесточайший бой за каждую новую душу, – подумала Александра. – Но не для того, чтобы кто-то расцарапал шрамы на моей душе и добавил новые раны к тем, которые скрыты под ними и никогда не заживут!"
– А где вообще Андреас и его семья? – спросила она. Агнесс снова опустила взгляд.
– В Вюрцбурге, – ответила она. – Он расположен на дороге из Мюнстера в…
– О господи! – вырвалось у Александры. – Как ты можешь требовать от меня такое? О господи!
– Я была неправа, – сказала Агнесс; голос ее звучал безжизненно. – Прости меня. Я действительно не должна была требовать этого от тебя.
Она поплотнее запахнула пальто и отвернулась. Затем обратилась к Александре в последний раз.
– Я так сильно люблю тебя, – призналась она. – Тогда я молилась Богу, чтобы он забрал меня и Киприана, но пощадил Мику и Криштофа. Но нам всем известно: торговаться можно только с дьяволом.
Александра кивнула сквозь слезы. "С ним тоже не поторгуешься! – мысленно крикнула она. – Я обещала ему свою душу, если он спасет Мику, но он ответил мне так же мало, как Бог тебе".
Агнесс пошла по снегу в темноту близлежащего переулка. Откуда-то пахнуло ароматом печеных яблок и сладкой сдобы, но он сразу рассеялся. Александре показалось, будто вокруг ее сердца сомкнулись чьи-то пальцы и безжалостно сдавили его. От постоянно дующего в переулке ветра со снегом она задрожала. Как никогда еще за последние годы, она хотела найти в себе силы обратиться к кому-нибудь за советом, к кому-то, кто не был одной-единственной подругой, или ее братом, или матерью, но кем-то, с кем она делила тело и душу, знавшим ее как никто другой.
Медленно и тяжело ступая, будто таща на себе многотонный груз, она вернулась в церковь и зажгла еще одну свечу, на этот раз за Криштофа.
– Прости, – прошептала она. – Прости, что это первая свеча, которую я зажгла для тебя за много лет. Прости, что у меня не было сил дарить тебе любовь, которую ты давал мне. – Александра огляделась. Она находилась одна в церкви, но все равно не могла произнести это вслух.
"Прости, что я лгала тебе десять лет, будто Мику твой сын", – мысленно добавила она. Ей было так холодно, что зуб на зуб не попадал. Желание поговорить с отцом ее единственного ребенка было таким сильным, что почти причиняло ей боль.
Агнесс как-то рассказала дочери, что однажды, когда ей нужно было решить, отдаться ли любви к Киприану или навсегда бежать от нее, горничная дала ей один совет.
Возможно, у вас двоих есть один-единственный нас. Иногда одного-единственного часа достаточно, чтобы держаться за него всю жизнь.
Но эта мудрость стала действительностью не для матери, а для самой Александры. Ей было ясно, что она все еще держится за тот час.
Она жаждала возможности поговорить с Вацлавом фон Лангенфелем и открыть ему правду об их общем ребенке, одновременно понимая, что никогда не сможет этого сделать.
3
Миновав ворота и оказавшись в широком внутреннем дворе, Вацлав фон Лангенфель погрузился в торжественную тишину монастыря, как это случалось всегда, и, как всегда, она наполнила его странной смесью умиротворения и тоски. Умиротворения, так как он обрел здесь свое место, а тоски – поскольку он подозревал, что на свете есть и другое место, которое подходит ему еще лучше. Он сделал глубокий вдох, выдох, а затем направился по незаконченной аллее из каменных фигур к главному входу. Слуги у ворот, следуя приказу, никому не сообщили о его возвращении. Он любил побыть наедине с собой и своими чувствами, которые охватывали его каждый раз, когда он возвращался. Большей частью ему это не удавалось: обитатели Райгерна были бдительны, и не без причины.
Он смиренно закатил глаза, когда двери церкви распахнулись, еще до того как он успел до них дойти, – и оттуда вышел монах.
Монах просиял и поклонился.
– С возвращением, преподобный отче.
Вацлав фон Лангенфель, уже четыре года аббат монастыря в Райгерне, кивнул.
– Спасибо, – сказал он.
– Не хочешь ли освежиться, преподобный отче? Братья ждут, когда ты сможешь сообщить им новости.
Разумеется, братья были готовы. Они всегда были готовы, когда он возвращался. Он сам был виноват в том, что они так хорошо знали, кто приближается к монастырю в радиусе нескольких километров; он лично объяснил им, что среди птиц, сотворенных Господом Богом, есть почтовые голуби, и научил, как создать с их помощью целую цепь сторожевых постов.
– Может, немного горячего бульона? Я совсем продрог.
– В твою келью, преподобный отче?
– Нет, в трапезную, пожалуйста.
Его ответ содержал намек на то, что он принес новости, которые касаются всех. И пока он станет совещаться с братьями, занимающими в монастыре определенные должности, в трапезную под каким-либо предлогом заглянут по меньшей мере три четверти остальных монахов и станут шататься там, навострив уши. Вацлав ничего против не имел, поскольку таким образом сведения, которые он приносил, становились известными сразу всем. Кроме того, такое положение дел укрепляло авторитет занимающих должности монахов, которые сидели с ним за столом, подобно избранным. А еще это помогало удовлетворить любопытство остальных братьев и значительно уменьшало для них искушение прижаться ухом к двери его кельи, если он хотел сообщить руководителям монастыря информацию, не предназначенную для всеобщего пользования.
– Помолимся Господу, – предложил он, когда дымящийся бульон уже стоял перед ним, а в трапезную, неторопливо и с нарочитым равнодушием на лицах, стали заходить первые монахи: они возились у пюпитров, подметали плиты пола или придумывали себе иные, не менее неотложные занятия.
Трапезная традиционно оставалась самым чистым помещением во всем монастыре, который и без того редко становился жертвой пренебрежения.
– Мир так близок, как никогда прежде, – так же, как и Армагеддон.
Большинство из сидящих за столом перекрестились. Из угла, в котором убирали воображаемую паутину, раздался сдавленный крик ужаса.
– Уверен ли ты, преподобный отче?
Вацлав вздохнул.
– Эта война оказалась наихудшей катастрофой, когда-либо происходившей с христианским миром, – заметил он. – Тридцать лет смерти и разрушения. Некоторые из вас еще даже не родились на свет, когда война началась. – Двое подметальщиков закашлялись. – А я… я был молодым парнем, который совершенно ничего не знал, кроме того, что боится будущего. Однако даже в самых страшных снах мне и привидеться не могло, что война продлится половину жизни человеческой.
Он задумчиво посмотрел на свои руки. Воспоминания никогда не отпускали его, а с ними – и чувство, что он держит руку Александры Хлесль в своей. Небо над Прагой было синим, трава в одичавшем саду у подножия замковой горы – теплой от солнечного света, и Александра ответила на его рукопожатие. Она попросила дать ей время. Он знал, что время – единственное, чего у них нет. Тем не менее данное мгновение было совершенным. Но оно унеслось в небытие, как и все надежды на то, что война все-таки не начнется, или продлится недолго, или будет не такой уж тяжелой.
Нет, поправил он себя. Было еще одно, второе мгновение. И длилось оно целую ночь. Оно разбудило в нем страстное желание того, чтобы близость, воцарившаяся между ними той ночью, продолжалась вечно.
– Почти все, кто тогда хотел войны, уже умерли, – продолжил он. – Да смилостивится Господь над их душами, когда они выглянут из чистилища и увидят, что натворили: император Фердинанд, который тогда был просто королем Богемии, Фридрих, курфюрст Пфальцский, которого протестантские сословия избрали теневым королем Богемии и которого позже прозвали "Зимним королем" за то, что корона удержалась на нем всего лишь одну зиму, Колонна фон Фельс, Маттиас фон Турн, Альбрехт Смижицкий, умерший еще осенью 1618 года от воспаления легких, граф Андреас фон Шлик, казненный после битвы у Белой Горы – все они, кстати, были причастны к падению из окна наместников короля… Это ли не ирония, что люди, которых они тогда хотели убить – граф Мартиниц, Вильгельм Славата и Филипп Фабрициус – наоборот, все еще живы?
– Господь наказал протестантов. Они начали войну! – заявил кто-то.
Вацлав покачал головой.
– Начали? Разве можно сказать, кто начал эту войну? Мартин Лютер, поскольку именно он прикрепил свои тезисы на двери церкви в Виттенберге? Или папа Лев Десятый, поскольку именно он извратил самое святое христианское таинство, устроив продажу индульгенций, а именно – покаяние, и Лютер выступил с протестом?
– Но это произошло более ста лет назад, преподобный отче!
– Иногда войне нужно сто лет, чтобы вырваться на свободу. С такой точки зрения нам следует радоваться, что она закончилась уже через тридцать лет, не так ли, братья?
– Ты действительно считаешь, что она закончилась?
– Представители всех сил, ведущих войну, участвуют в мирных переговорах еще с конца осени 1644 года, в Мюнстере и Оснабрюке. После того как французы, и прежде всего их кардинал Ришелье, свели на нет попытки установить мир в 1636 году, теперь именно они выступили за новые переговоры.
– Это действительно так, преподобный отче? – спросил один из молодых монахов из целой шеренги мнимых ненавистников пыли. – Ведь жестокостей не стало меньше за последние годы, после того, как поползли эти слухи. Но ведь не может быть, чтобы господа сидели за столом переговоров, а их армии опустошали страну и дальше!
– Ну да, – Вацлав откашлялся, – господа – это господа, не так ли? Разве ты не знаешь историю о крестьянах, которые выкапывали из земли корни, и старые клубни, и прошлогодние желуди, чтобы спасти своих детей от голодной смерти, когда мимо проходила компания охотников их герцога и расположилась перекусить именно там, где крестьяне голыми руками перепахали поле?
Молодой монах покачал головой.
– Герцогиня и придворные дамы попросили лакеев, чтобы те прогнали крестьян, ибо вид последних оскорблял взор господ.
– Да горят они все в аду! – воскликнул молодой монах.
– Нет, да простит их Господь и да растолкует им прегрешение, что они совершили.
Молодой монах опустил взгляд. О военных действиях и привходящих обстоятельствах было известно всем. Монастырь Райгерна располагался прямо перед воротами Брюнна. В 1643 году и еще раз – в 1645-м шведские войска взяли город в осаду, окончившуюся безуспешно. Однако и сегодня опустевшие крестьянские усадьбы, разоренные деревни и вырубленные леса в окрестностях Брюнна свидетельствовали об этих событиях не хуже, чем разоренная церковь Святого Петра на холме Петра в городе, сожженном шведами, башни которого были разрушены пушечными снарядами шведов. Многие послушники монастыря были сиротами, чьи родители погибли во время этих осад. Вацлав продолжил милосердную политику своего предшественника Георга фон Горнштейна, и в результате большая часть его монахов на собственной шкуре испытала ужасы войны и была решительно настроена не допустить дальнейших бесчестных поступков. Для целей Вацлава было только выгодно, что половина Моравии пребывала в убеждении: монахи Райгерна – люди с характером, которые не станут молча сносить обиды.
Вацлав продолжил политику Георга фон Горнштейна и в другом отношении, подобно тому, как тот, в свою очередь, унаследовал задание от своего предшественника, Даниэля Кафки. Перед тем как Даниэль Кафка стал аббатом, бенедиктинский монастырь с многовековой историей был закрыт, а его добро продано – после 1618 года протестантские сословия пришли к власти в до тех пор наполовину нейтральной Моравии и отомстили организациям католиков. Поражение под Белой Горой уничтожило это недолговечное господство, и Райгерн возродился, но с новой задачей, которой он до того момента не знал. Вацлав глубоко вздохнул. Монастырь с непростой судьбой и особой миссией занимал в его сердце место сразу после никогда не угасающей любви к Александре и преданности семье.