Биографическая повесть "Гоголь-гимназист" русского писателя и педагога В. П. Авенариуса, является первой в трилогии "Ученические годы Гоголя". Основная тема книги - становление личности художника - раскрывается с юмором и вызовет живой интерес читателя.
Трилогия была рекомендована гимназиям и ученическим библиотекам России.
Содержание:
Глава первая - Дамоклов меч и расстрига Спиридон 1
Глава вторая - Как была подстрелена ласточка 2
Глава третья - У Юпитера-Громовержца 5
Глава четвертая - Дошутился 7
Глава пятая - Умоисступление или притворство? 8
Глава шестая - Новый друг, но лучше ли старых двух? 10
Глава седьмая - Как был пущен "гусар" 12
Глава восьмая - На вакации! 13
Глава девятая - В родном гнезде 15
Глава десятая - Васильевская Аркадия 16
Глава одиннадцатая - Семейная хроника 17
Глава двенадцатая - Генеральная репетиция "Простака" 19
Глава тринадцатая - Читатели знакомятся с самим "кибинцским царьком" 21
Глава четырнадцатая - За бортом 23
Глава пятнадцатая - Доморощенный финал 23
Глава шестнадцатая - Медведь танцует 24
Глава семнадцатая - Горе надвигается 25
Глава восемнадцатая - Осиротел 26
Послесловие 28
Примечания 28
Василий Авенариус
Гоголь-гимназист
Первая повесть биографической трилогии
Глава первая
Дамоклов меч и расстрига Спиридон
Начало действия настоящего рассказа - минут двадцать до полудня 12 декабря 1823 года; место действия - отделение грамматистов французского языка гимназии высших наук князя Безбородко в городе Нежине, Черниговской губернии.
Но что такое были эти отделения "грамматистов"? Хотя девятилетний курс Нежинской гимназии и состоял из девяти годичных классов: шести гимназических и трех университетских, - но такое деление касалось одних только научных предметов. По языкам воспитанники делились на шесть отделений, совершенно независимых от научных классов, а именно: на принципистов (обучающихся началам языка), грамматистов (обучающихся этимологии), синтаксистов, риторов, пиитов и эстетиков (обучающихся эстетике по классическим образцам); причем для получения аттестата об окончании полного курса достаточно было по языкам пройти четыре отделения.
Таким образом, на уроке грамматистов французского языка, с которого начинается наш рассказ, помещались мирно рядом равноуспешные в этом языке ученики второго, третьего, четвертого и даже пятого класса научного курса.
В числе этих-то пятиклассников был и сидевший на задней скамейке четырнадцатилетний подросток, бледнолицый, с задумчиво-апатичным взором, с нависшими на лоб длинными белокурыми волосами и с острым ястребиным носом. По гимназическим спискам он значился Николаем Гоголем-Яновским; товарищи же и преподаватели называли его попросту Яновским. Ни тем ни другим, разумеется, и в голову не могло прийти, что из этого необщительного, ленивого и телом и духом человечка, напоминавшего о себе другим разве какой-нибудь не совсем безобидной шалостью, выработается великий писатель-юморист.
Пока профессор, Жан Жак Ландражен, а в нежинском переводе Иван Яковлевич Ландражин, молодой еще француз, со свойственной его нации живостью и даже с увлечением толковал сидевшим перед ним на передней скамье лучшим ученикам сухие грамматические правила, облекая их для большей вразумительности в разговорную и повествовательную форму, - на задней скамье между Гоголем и соседом его, Риттером, воспитанником 4-го класса, шел вполголоса совершенно посторонний разговор.
- Ну что же, барончик? - говорил Гоголь. - Или храбрости не хватает? А еще Ritter, остзейский лыцарь!
- Храбрости у меня хватит и не на такую штуку, - отвечал Риттер, голубые глаза навыкате и пухлые розовые щечки которого, однако, гораздо более напоминали вербного херувимчика, чем закаленного в бою рыцаря. - Но за что же обижать Ландражина? Он всегда вежлив с нами, никогда не бранится…
- И колами награждает!
- А тебе бы, небось, четверки, когда и в зуб толкнуть не знаешь?
- Перестанете ли вы трещать, господа? - тихонько укорил болтунов сидевший по другую руку Гоголя приятель его, четырехклассник Прокопович, здоровенный малый с густым румянцем во всю щеку, за что получил от Гоголя прозвище "Красненький".
- Годи, годи, мое серденько, сам еще с нами насмеешься, - отозвался Гоголь и обратился снова к Риттеру: - вот что я тебе скажу, Мишель: коли угодишь в потолок над самой его макушкой, можешь взять, так и быть, за чаем мою булку; а промахнешься, так отдашь мне свою. Идет?
- Идет, - сдался наконец Риттер, и достал из стола заранее разжеванный клякспапир и заостренное гусиное перышко.
Но бумажная жвачка успела уже пересохнуть и не давала хорошенько протолкнуть себя перышком. Риттер сунул ее себе в рот.
- Вы что это, Риттер, закусывать изволите? - окликнул его вдруг профессор.
Вопрос был сделан, как всегда, по-французски. Прибыв в Россию из Франции в 1812 году с Наполеоновской армией, Ландражен не вернулся уже на родину, а пристроился в могилевском губернском правлении помощником переводчика; вскоре же, найдя более выгодным педагогическое поприще, он стал преподавать свой родной язык сперва в частных домах, а потом и в учебных заведениях. С 1822 года он состоял младшим профессором французской словесности в Нежинской гимназии, а также и хранителем гимназической библиотеки, которую старался пополнять, конечно, только французскими книгами. Благодаря этому, многие воспитанники, охотники до чтения, говорили уже свободно по-французски. Гоголь, хоть и любивший читать, но одни русские книги, и Риттер, ничего никогда не читавший, не принадлежали к числу этих знатоков французской речи и потому отвечали профессору всегда по-русски. Ландражен им в этом не препятствовал: на нет и суда нет, - но отметками их, понятно, не баловал.
На оклик профессора, Риттер проворно вынул изо рта свою жвачку и привстал с места.
- Я ничего, Иван Яковлевич.
- Слышали вы, что я сейчас объяснял?
- Слышал-с.
- Так повторите.
Риттер безмолвствовал.
- Вы, может быть, и слышали, да не слушали. Покажите-ка сюда вашу тетрадку.
- Я, Иван Яковлевич, забыл ее в музее.
"Музеями" назывались рабочие залы пансионеров, где они готовили уроки к следующему дню, и помещались вместе с классными комнатами во втором этаже гимназического здания.
- Эта забывчивость у вас просто хроническая, - заметил Ландражен. - Ну, что, если бы все вы, 200 человек, забывали этак свои тетради?
- А вот сейчас высчитаем, что бы из сего вышло, - сказал Гоголь и стал как бы считать по пальцам: - по 4 урока в день, это составило бы на 200 человек 800 тетрадей, а в год 800, помноженные на 365 или, для краткости, на 300, - 240 000! Легко сказать: проверить 240 000 тетрадей! Лучше уж прямо в гроб ложись и помирай.
Ландражен несколько раз порывался остановить школьника, и наконец топнул ногой и громко крикнул:
- Eh bien, Яновский!
Точно речь шла не о нем, Гоголь с видом недоумения огляделся по сторонам: кого, дескать, это разумеет профессор.
- Гоголь-Яновский! - повторил тот. - Что вы оглохли или забыли свою фамилию?
- Так это вы меня называли Яновским? - с наивным удивлением спросил школьник и неспешно приподнялся.
- А то кого же?
- Родовая моя фамилия - Гоголь; а Яновский - только так, приставка: ее поляки выдумали.
Молодой профессор чуть-чуть улыбнулся.
- Но сосед ваш, Риттер, например, откликается и на такие приставки, - сказал он: - сколько мне известно, он простой остзейский фон , а вы величаете его и бароном .
- О! у него, как у милого ребеночка, этих ласкательных имен хоть отбавляй: барончик Доримончик, фон-Фонтик-Купидончик, Мишель-Дюсенька, Хопцики… А у испанцев он величался бы Дон-Мигуэль-Перец-Аликанте-Малага-Херес-де-ла-Фронтера-Экстра-ма-дура-дель-Азинос-комплетос.
При всем своем благодушии, Иван Яковлевич не выносил слишком большой фамильярности со стороны учеников. Он коротко призвал шутника к порядку и затем обратился снова к своим грамматическим разъяснениям. Но не прошло минуты времени, как с задней скамьи, через головы впереди сидящих, взвился в вышину самодельный метательный снаряд и пристал к потолку, как раз над профессорской кафедрой.
Из уважения к любимому профессору молодежь во время шутливого разговора с ним Гоголя сдерживала еще свою веселость: теперь на всех скамьях разом зафыркали, заржали. Если бы Ландражен сам и не догадывался, в чем дело, то устремленные на одну точку потолка взоры воспитанников выдали бы ему, где искать разгадку. Он поднял голову и вспыхнул: над самым теменем его повисло на жвачке перышко, продолжавшее еще колебаться. Он быстро встал и спустился с кафедры.
- Это вы опять отличились, Риттер?
Черные угольки глаз самолюбивого француза метали такие искры, что у Риттера душа в пятки ушла.
- Нет-с, это не я-с… - запинаясь, пролепетал он.
- Не вы? правда?
- Правда-с… Ей-богу!
- Эх ты, горе-богатырь! Еще божится! - вполголоса попрекнул его Гоголь, а затем произнес громко: - Это я, Иван Яковлевич.
- Вы, Яновский? Скажите на милость, что это такое?
Гоголь взглянул в вышину, куда был грозно направлен указательный палец молодого профессора.
- Это - Дамоклов меч, le sabre de Damocles.
Кто-то хихикнул, но огненный взгляд профессора в сторону смешливого словно ожег весь класс. Все кругом виновато замерло, можно было бы расслышать полет мухи.
- Говорят не "le sabre", a "le glaive" или "l'ерее de Damocles" - счел нужным поправить ученика Ландражен и кстати тут же привел цитату из Беранже:
"De Damoklès l'éрéе est bien connue;
En songe, à table, il m'a semblé la voir…"
Затем не столько уже с досадой, сколько с грустью прибавил:
- Дамоклов меч висит - точно, но над вашей же головой!
В это время из коридора донесся звонок, возвещавший большую перемену. Ландражен махнул рукой и повернулся к выходу; но на пороге еще раз обернулся и кивнул головой на потолок:
- Уберите-ка это, господа.
Пока приятель Гоголя, Прокопович, отличавшийся если и не особенным прилежанием, то благонравием, взлез на кафедру, чтобы снять с потолка неуместное украшение, сам Гоголь в толпе товарищей вышел в коридор, куда высыпали уже воспитанники и из других классов. "Дамоклов меч" дал обильную пищу для общих споров и пересудов. Одни обвиняли самого "барончика" как за его шалость, так еще более за выказанную затем трусость; другие взваливали главную вину на подстрекателя, Яновского, потому что барончик-де не выдумал бы пороха, если бы даже был самим Бертольдом Шварцем.
- Яновский и так ведь взял уже вину на себя, - вступился за приятеля Прокопович.
- Это не оправдание, это только смягчающее обстоятельство! - с важностью вмешался тут в разговор семиклассник - "студент" - Бороздин-первый, приземистый, но плотный, круглолицый юноша, остриженный почти наголо, отчего лицо его казалось еще круглее. - Мне жаль, главное, Ландражина: он - душа-человек и вел себя в этом случае, как вы сами, господа, говорите, со всегдашним благородством и тактом…
- Ну, да, да! - перебил его пятиклассник Григоров, самый отъявленный школьник. - Но тебе-то что до нашего семейного дела, расстрига Спиридон? В чужой монастырь со своим уставом не ходят.
- Во-первых, я не расстрига, а студент и сын полковника, - вскинулся Бороздин; - во-вторых, зовут меня не Спиридоном, а Федором, как вам всем и без того известно. Ярлыки, которые навешивает нам Яновский, часто вовсе неостроумны.
- Ну, на свой-то тебе нечего жаловаться: по Сеньке и шапка, по фляжке - ярлык. Поглядись-ка в зеркало: чем ты не расстрига? Так ведь, господа?
- Так! Так! - со смехом подхватило несколько голосов.
- Мы, трое братьев, стрижемся под гребенку по примеру отца… - начал было объяснять "расстрига".
Гоголь, до сих пор молча прислушивавшийся к пересудам товарищей, принял как будто его сторону:
- А по писанию: чти отца и матерь свою. К тому же, господа, нынче он ведь именинник, а обижать именинника грешно.
- Как именинник?
- Да ведь какое сегодня число?
- Двенадцатое декабря.
- Ну, а это - день ангела Спиридона.
- Поздравляем, Спиридонушка, поздравляем! Дай ручку пожать! Не будет ли угощенья? - посыпались на "именинника" с разных сторон незаслуженные насмешки.
- Meine Herren, zu Tisch! zu Tisch! - раздался по коридору звонкий тенор надзирателя - немца Зельднера, и гимназисты веселой гурьбой повалили к лестнице, ведущей в нижний этаж, где помещалась столовая с кухней, а также канцелярия, квартиры главного гимназического начальства (попечителя и директора), лазарет и церковь.
- Тебе, Яновский, это так не сойдет! - бросил Бороздин на ходу Гоголю.
- И тебе тоже, - был ответ.
Со стороны Бороздина сказано было это едва ли серьезно: eitfy, "студенту", строить какие-либо каверзы против гимназиста, а тем более "фискалить" по начальству совсем не пристало. Но Гоголя, видно, подзадорила угроза студента, и, всегда уже молчаливый, он за обедом очень неохотно отвечал на расспросы сидевшего рядом с ним лучшего друга своего, Данилевского. Последний, также пятиклассник, обогнал его однако во французском языке, состоял уже в числе "синтаксистов" и потому не был свидетелем ни сцены своего друга с Ландраженом, ни стычки его с Бороздиным.
- Ты мне объясни все толком, - говорил он. - Судя по тому, что мне передавали другие, ты, братец, кругом неправ.
- Неправ медведь, что корову съел, неправа и корова, что в лес зашла.
И Гоголь уткнулся опять в тарелку. После же обеда, когда остальные пансионеры разбрелись по своим "музеям" "для свободного приготовления к послеобеденным классам без обременения вольности отдохновения" (как значилось в их школьном регламенте), он, поднявшись также по лестнице на второй этаж, но не дойдя до своего музея, остановился у окошка, выходившего в великолепный, но занесенный теперь снегом казенный сад, и так углубился в свои мысли, что даже не слышал, как сзади подошел к нему опять Данилевский.
- О чем задумался, Никоша? - спросил тот. - Верно, замечтался уже о весне, когда можно будет снова гулять по этим тенистым аллеям…
Гоголь загадочно улыбнулся.
- Мои мечты гораздо прозаичнее и ближе, - проговорил он: - я мечтаю о сюрпризе для дорогого именинника, о золотом яичке на серебряном блюдце.
- Для какого именинника? Для Бороздина?
- Для Спиридона, да.
- Да что он тебе сделал, скажи пожалуйста?
- Что сделала ласточка стрелку, который бьет ее налету? Я стреляю ласточек тоже не из-за них самих, а чтобы проверить меткость своего глаза.
- Ну, и какую пулю ты отлил на эту ласточку? Мне-то, другу, можешь, кажется, поверить.
- А молчать ты умеешь?
- Умею.
Гоголь потрепал любопытствующего по плечу и лукаво подмигнул одним глазом:
- Хорошо, брат, делаешь. И я тоже умею.
После чего повернулся к нему спиной и оставил его стоять с разинутым ртом.
Глава вторая
Как была подстрелена ласточка
Дружба между обоими завязалась еще с раннего детства. Отцы их, прошедшие вместе Киевскую духовную академию, жили и впоследствии не особенно далеко один от другого: от Яновщины, или Васильевки, имения Гоголей-Яновских, до Семеренек, имения Данилевских, было не более 30 верст. О первой встрече своей с Сашей Данилевским в памяти Гоголя сохранились следующие подробности: когда Саша, совершенным еще малюткой, был привезен впервые своим отцом в Васильевку, сам он, Николаша, лежал больной в постели, так что с маленьким гостем мог играть только Ваня (младший брат Гоголя), причем оба усердно угощались клюквой, которой Саша никогда раньше еще не едал. В 1818 году все трое были отданы в Полтавскую гимназию, где пробыли вместе два года. Но тут Ваня захворал и умер; Никоша был взят домой и затем, в августе 1821 года, помещен во вновь открытую в Нежине гимназию высших наук князя Безбородко. Туда же, год спустя, перешел и Данилевский. Здесь дружеские отношения двух однолетков и одноклассников возобновились, и с глазу на глаз они звали друг друга по-прежнему Никошей да Сашей, как называли их дома "свои".
- Естественно, что Данилевского более, чем кого-либо из других гимназистов, должно было интересовать "золотое яичко", которое готовилось Гоголем "имениннику". По живости своего нрава, в противоположность флегматику Гоголю, охотно участвуя не только во всех играх, но и в школьнических проделках товарищей, Данилевский относился более критически к скрытым затеям своего друга, нередко, как сказано, выходившим за пределы невинной шутки, и не раз уже выручал проказника-тихоню от заслуженного наказания. Сегодня он также нашел нужным не упускать его из виду и стал издали наблюдать за ним. Гоголь, очевидно, решился немедля привести свой таинственный план в исполнение. Пройдя в музей, он открыл там свой шкапчик (у каждого пансионера имелся в музее свой собственный шкапчик вышиной в полтора аршина, окрашенный белой краской), достал оттуда два листа рисовальной бумаги и скляночку гуммиарабика, присел к своему столу и стал склеивать листы краями.
"Гм, значит, карикатуру опять намалюет", - сообразил Данилевский.
Но друг его свернул уже свой двойной лист трубкой и вышел обратно в коридор, а оттуда на лестницу, чтобы подняться на третий этаж, где находились спальни. Войдя в спальню своего - "среднего" - возраста (воспитанники делились на три возраста), он воззвал нараспев:
- "Ой, Семене, Семене,
Ходи, серце, до мене!"
На зов его, как по щучьему веленью, тотчас показался с другого конца спальни дядька Симон.