Все эти бесспорные мысли составляли только фон, сложившийся не сегодня, а существовавший с самого начала. Из него же, словно языки пламени, вырывались другие, обжигающие его лично и ранящие мысли о себе. События в стране давно стали фактами его собственной биографии. На той высоте, на которую оп волею партии был взнесен, каждый шаг его пробуждал далеко разносящееся эхо. Что же, где-то сделал он неверный шаг? Он шагал вперед. Только вперед. Но, может быть, слишком безоглядно? Слишком самонадеянно? Слишком упоенно…
Да, было упоение результатами, разбег, от которого на какой-то миг перехватывало дыхание… А в этот миг, именно в этот, когда терялось представление о подлинном соотношении сил, миг безоглядности, решались судьбы человеческих масс. И судьбы самого движения.
Еще в 1929 году Пленум ЦК ВКП(б) предугадывал трудности колхозного строительства. Именно ввиду этих трудностей была создана комиссия Политбюро ЦК ВКП (б). Он вошел в нее вместе с другими руководителями партии и правительства, представлявшими крупнейшие края и области. Эта комиссия была призвана исследовать экономическую обстановку в разных районах страны, чтобы подготовить проект постановления о темпах коллективизации. Косиор принимал тогда деятельное участие в работе комиссии и сейчас думал о том, что многое было предусмотрено и все же жизнь подкидывала новые обстоятельства и требовала дополнительных решений.
Все еще стоя у окна, не чувствуя, что холодный воздух охватывает его всего, он вспоминал… Какой подъем, какая гордость, какая уверенность были в нем, когда каждый день приносил сводки об успешном ходе коллективизации, когда он, трезво и придирчиво оценивая их, подписывал свои доклады в Москву. Даже в официальных бумагах он не мог скрыть своего торжества! И оно не омрачалось соображениями об издержках, которые казались неизбежными. Почему же теперь тень от них упала на безоблачные страницы тех докладов? Потому, что отлив из колхозов оказался не случайным? Потому, что он доказывает поспешность, непродуманность? А где-то, может быть, и преступный нажим, пренебрежение принципом добровольности… О котором говорил Ленин. И напомнил Сталин…
Разве правильность общего курса оправдывает ненужные, необязательные жертвы? Когда где-то вместе с кулаками "раскулачивались" середняки? Когда вместо разъяснения колеблющимся их отталкивали от колхозов.
Он был одним из тех, кто вел. А разве не на ведущего возложен исторический и нравственный долг: оглянуться, не теряет ли он кого-нибудь на крутом повороте. Не просто "кого-нибудь", а союзника…
И здесь появлялись горькие и знакомые размышления, укладывающиеся в короткое и разящее слово "ошибка"! И уже к себе, только к себе обращал он все тяжелые мечи и тонкие иглы, что содержались в этом слове.
Тогда в Питере, в самом начале, в упоении первых боев за революцию, первых побед, решался вопрос о войне и мире. По существу, основной вопрос дальнейшей судьбы Советского государства. И был тогда Ленин. Оп видел дальше их всех, кто стоял близко от него и принимал его слова как мудрость самой революции.
Необходимость заключить мир с немцами на тяжелых условиях была необходимостью жестокой. Но вместе с тем и единственным выходом в сложившейся исторической обстановке. И Ленин увидел это. Ленин рассмотрел возможность передышки и был готов вырвать эту передышку ценою жестокого мира, потому что было необходимо собрать силы, укрепиться. Продолжение же войны в условиях, когда кайзеровские войска угрожали Петрограду, означало гибель революции.
Косиор понял значение этого шага не сразу: потом. Он был тогда молод годами, но ведь уже с опытом - нечего тут прятаться за молодостью, - уже с опытом борьбы за плечами. С тюремными "университетами"… И годами ссылки. И рабочая закалка, и марксистская подготовка тоже… Был опыт борьбы с самодержавием. Но не было опыта партии, стоящей у власти, опыта решения судеб революции в сложном переплетении мировых проблем.
Косиор не принял тогда ленинского решения. Поддался на красивую левую фразу о "революционной волне", о развязывании революции на Западе. В этой оглядке на Запад было нечто авантюрное, опасно завлекательное, органично чуждое Ленину с его глубоким и честным взглядом на трудность положения.
Но Косиор не понял этого. И тень этой ошибки следовала за ним как урок и предостережение.
Были ли сегодняшние ошибки сродни той, давней, искупленной многими годами строительства новой жизни? Нет, теперь было другое: пренебрежение арьергардом, безоглядность, магнетизм победительных фактов. Иногда даже забвение того, что за фактами скрываются процессы жизни, и они не всегда укладываются в стройном порядке и сопротивляются, когда их втискивают насильно.
И снова с упреком, тем более тяжким, что он обращал его к самому себе, Косиор вспомнил длинные столбцы победных сводок, такие убедительные, такие плотные, что через них не пробивались сомнения и оглядка.
И он, по своему обыкновению, энергично обратился к мыслям: как исправить? Экономическая выгода коллективного хозяйства для крестьянина-бедняка и середняка бесспорна. Но эта бесспорность не стала ясной для всех бедняков и середняков. Значит, ее не сумели ни доказать, ни показать. А доказывать и показывать надо не тому, кто уже проникся этой мыслью и составил опору партии на селе, а тем, кто остался за чертой. И в этом главная задача кропотливой, повседневной партийной работы на селе.
Усилия в этом направлении ослабели, - это факт! И соответственно усилилось давление враждебных сил. И в сфере организационной, и еще более в сфере идеологической следовало в каждом случае искать причину прорыва. И устремлять в прорыв боевые порядки партии…
Тогда, когда шла речь о Брестском мире, это был вопрос о судьбах Советского государства. А теперь? Разве опасность разрыва с середняком, потеря этого главного союзника, разве это не вопрос о судьбах государства?
Но об этом ведь и говорил Сталин, и опирался он на слова Ленина об отношении к крестьянству.
Мысли о Сталине никогда не были отрывочными. Здесь существовала какая-то закономерность: они включали is себя множество сопутствующих главному деталей.
Так и сейчас, вспоминая свою последнюю встречу с ним, Косиор восстанавливал в памяти все предшествующее. Да, пожалуй, с той минуты, когда он въехал в Кремль.
Нет, нет, еще раньше, когда раздался телефонный звонок и спокойный, даже какой-то безличный голос произнес: "С приездом, Станислав Викентьевич! Пожалуйста, будьте на месте. Товарищ Сталин в течение ближайшего часа вас вызовет".
Потом, меньше чем через полчаса: "Вы у себя, Станислав Викентьевич? Скоро вам позвоню"… Как будто Косиор находился не поблизости от Кремля, а где-то на другом конце города. Но так уж заведено. В привычности этого порядка есть что-то значительное.
Чуть замедлив ход, машина въехала в Кремль через Спасские ворота. Часовые козырнули.
Холодное февральское утро, ледяные корочки лужиц, даже на взгляд хрупкие, иссечены тонкими паутинными морщинками. По обочинам аккуратнейшим образом разметенной улицы еще живет зима в невысоких голубоватых сугробчиках, знакомо обозначающих плавный поворот на Ивановскую площадь.
Знакомый подъезд. Не так давно он бывал здесь ежедневно. Днями и ночами. Длинный и широкий коридор тоже был хорошо знаком ему со своими высокими, как в музее, дверями. На повороте коридора дежурный, вытянувшись, сдвинул каблуки:
- Здравия желаю, товарищ Косиор! - Четыре года тому назад, еще курсантом, он стоял на внешнем посту в Кремле.
Мельком Косиор отметил, что молодой человек раздался в плечах и во всей его фигуре проявляется пройденная школа. Почему-то от этого яснее ощутилась дистанция времени.
Пройдя еще шагов двадцать, Косиор снова повернул, - здесь все было ему знакомо до мельчайших подробностей, до замина дорожки на повороте. Таким все и запомнилось. Не могло не запомниться. Потому что было связано с самыми серьезными событиями в его жизни - жизни партийного деятеля: в декабре 1925 года, на XIV съезде партии, когда решался кардинальный вопрос индустриализации, он, вооруженный опытом практической работы и теоретическими трудами Ленина, отражал атаку оппозиционеров, отрицавших возможность построения социализма в СССР. И после съезда был избран секретарем ЦК ВКП(б) и членом Оргбюро. Тогда и началась его работа в Москве, в Центральном Комитете, в главном штабе теоретической и организационной работы партии. Это была великая школа строительства коммунизма во враждебном окружении и великая школа глубокого понимания соотношения классовых сил во всем мире.
Более двух лет он с головой был погружен в горячую атмосферу этого партийного штаба, учившего решению вопросов в масштабе всей страны, в соотношении с проблемами мира…
Все припомнилось, потому что порядок в Кремле и путь по коридорам - это было все много лет назад таким же точно. И настроение перед разговором со Сталиным, напряженное, немного даже настороженное и вместе с тем подъемное, было то же.
С этим настроением он открыл дверь в очень большую комнату, в которой просто тонули три письменных стола, хотя были тоже велики. За ними сидели молодой военный и два референта, которые одновременно поднялись при появлении Косиора.
Это и была приемная Сталина. Дверь налево, как он знал, вела в его кабинет.
Невысокий мешковатый человек поздоровался с Косиором. Говорил он так же негромко и бесстрастно, как по телефону: без эмоций, без эмоций! Так уж здесь заведено.
Косиор вошел в кабинет Сталина, дверь за ним закрылась без стука.
Сталин поднялся навстречу Косиору, и они встретились уже на середине кабинета. Обменявшись рукопожатием, оба уселись за длинным столом, покрытым зеленым сукном. В двух-трех шагах от них, в глубине, но не у стены комнаты стоял письменный стол, за которым работал Сталин. На нем и сейчас лежали в большом порядке папки с бумагами. Рядом, на расстоянии протянутой руки, был столик с телефонами.
Над письменным столом висел портрет Ленина, а на боковой стене - портреты Маркса и Энгельса.
Все это было так и прежде.
Но сам Сталин показался Косиору другим, не таким, каким он его знал, когда работал в Кремле. Он был сосредоточен, спокоен. Не подчеркнуто спокоен, как можно сказать о некоторых, а просто спокоен. Сосредоточенность его была такого рода, что говоривший с ним проникался абсолютной уверенностью, что Сталин его слушает внимательно и как бы творчески, то есть что идет работа мысли, которая следует за твоей речью, не перебивая ее. Было ли так в действительности, Косиор не мог бы сказать, но у него рождалось ощущение: Сталин очень сосредоточен на словах собеседника.
В эту последнюю встречу Сталин был хмурый. Трубку он держал в руках набитую, но еще не зажженную. Когда он закурил, то хорошо знакомым Косиору машинальным движением другой руки придвинул к себе пепельницу. Косиор же курить не стал.
Сталин слушал доклад о положении на Украине. Минут десять Косиор говорил не останавливаясь, но и не торопясь. Сталин не перебивал его. Но с первых же слов поднялся и заходил по комнате, медленно и бесшумно переступая в своих мягких кавказских сапогах.
Странным образом то, что он двигался во время твоей речи, никогда не создавало впечатления какой-то рассеянности его. Наоборот, сосредоточенность все время чувствовалась.
Может быть, это происходило оттого, что Сталин и на ходу обращал лицо к собеседнику, как бы полнее этим выявляя свое внимание к его речи. Эта манера Сталина - Косиор был уверен в этом - была не выработанной, не усвоенной, абсолютно естественной, как, впрочем; все было естественно в этом человеке. Невозможно было в применении к Сталину допустить даже тень мысли о каком-то наигрыше, о каком-то выработанном стиле общения с людьми, о какой бы то ни было позе. Он наверняка никогда не смотрел на себя со стороны. Возможно, это проистекало от сверхуверенности в себе и несклонности к самоанализу. Косиор не чувствовал робости в обществе Сталина, хотя волнения было достаточно! Но то была не робость: что-то иное, более сложное. Один партийный работник, человек не робкого десятка, из тех, кто не был вхож лично к Сталину и попал к нему впервые, рассказывал Косиору, что не мог скрыть своего волнения. И Сталин, задав ему какой-то вопрос, сказал:
- Да вы не волнуйтесь, товарищ. Чего волноваться!
И этот партийный работник ответил:
- Товарищ Сталин, личное свидание с вами - это ведь большое событие в жизни человека, тем более партийца.
На это Сталин чуть-чуть усмехнулся, как будто сказал: "Да, пожалуй…" - и продолжал спокойно слушать.
При всем этом была в Сталине, постоянно была какая-то жесткость, которую он не старался, а может быть, и не хотел смягчать. Она была тоже присуща ему, неотъемлема и непреходяща, как следы оспы на его лице.
Косиор подумал, что хорошо знает лицо Сталина. Он ведь часто и подолгу с ним общался… Но вот уж что он точно сформулировал - про себя, разумеется, - Сталин был человеком, к которому нельзя привыкнуть. Да, уж что-что, а привыкание здесь исключалось!
В этот раз, как чаще всего бывало, Сталин сидел рядом с Косиором - не совсем рядом, потому что стульев было много и стояли они чередой, - через два-три стула, так что можно было разговаривать в свободной позе и негромко. Впрочем, здесь никогда никто не говорил громко. Сам Сталин - тоже.
Утро разгоралось, и солнце хорошо освещало лицо Сталина с мелкими оспинами на носу и на щеках и с жестковатыми на вид усами, заметно пожелтевшими. Сейчас, вспоминая эту последнюю встречу, начиная с первых слов, после вопроса Сталина о семье, о жене и детях и кончая его заключительными словами: "Желаю успеха!" - Косиор помнил не столько дословные выражения Сталина, сколько мысли, им выраженные.
То, что через короткий срок после этого было сказано в статье Сталина "Головокружение от успехов" - это уже в начале марта, - не было повторением сказанного тогда в кабинете.
Естественно, что с Косиором Сталин говорил о том же самом, но на другом уровне, чем он сказал миллионному читателю своей статьи. Суть была та же, но в разговоре она являлась в форме более обобщенной, потому что какие-то понятные им обоим истины не нуждались в разжевывании.
Главным же пиком беседы было: опасения за нерушимость союза с середняком. За то, что искривления партийной линии в проведении коллективизации на местах - меры принуждения вместо разъяснения - могут ослабить союз с середняком.
В этой беседе Сталин не употребил слова "головокружение", хотя речь шла о том же. Косиор понял, что это слово было найдено Сталиным специально для статьи, как метафора, наиболее понятная массам. И даже народная, потому что "закружилась голова" - это было понятно каждому. И несомненно, выражение: "С похвал вскружилась голова" - было выхвачено баснописцем из народной речи. В беседе же с Косиором Сталин говорил о "самомнении" и "зазнайстве". Эти слова сохранились в статье.
Сталин употребил также выражение: "Опасные и вредные для дела". И хотя в беседе он этого не детализировал, но подводил к той мысли, что именно сельскохозяйственная артель с ее обобществлением основных средств производства и необобществлением приусадебной земли, мелкого скота, птицы и есть основное звено колхозного движения.
В беседе - это потом повторилось в статье - Сталин говорил о вредности забегания вперед, об опасности потерять массы и оказаться в изоляции.
Это было странно, но Косиор не мог поручиться, что Сталин произнес застрявшие в его голове слова о "первопроходцах" и об "одиночестве"… Нет, он не мог точно сказать, что то были слова Сталина, но знал, что именно разговор со Сталиным возбудил у него эти мысли: "Мы первопроходцы"… В огромной стране, абсолютно одинокой в мире. То, что миллионы людей за рубежом обращены к нам лицом, поддерживает нас. Да, конечно, поддерживает, но не исключает нашего одиночества… Великого одиночества среди государств с другим строем. Такого глубокого одиночества, в каком может быть разве только затерявшаяся в галактике звезда. Нет, еще более глубокого, потому что галактики бесстрастны. А эти, среди которых мы летим с космической быстротой, они опасны, враждебны!.. В таком одиночестве, в таком положении первопроходцев неизбежны ошибки - особые ошибки - ошибки первопроходцев. И мы, первопроходцы, за них отвечаем перед историей. Только мы. А те, которые потом придут, они таких ошибок не сделают. Мы их на себя приняли… Чтобы им потом было легче идти по нашему следу. Как на лыжне… Да, одинокая страна, взмывшая как комета из мрака. Она не могла погаснуть. Она должна зажечь другие миры.
Когда этого не случилось, когда она осталась одинокой в бушующем вокруг нее море ненависти, первопроходцы приняли это, как принимали многое другое на свои плечи. Потому что идея Ленина о победе социализма в одной стране была для них путеводной звездой.
И вот здесь и началось… Все, все, кто ненавидел этот авангард, эту орлиную стаю, поднялись, чтобы потушить одинокую звезду.
Но она не погасала. И была большая периферия, хвост этой кометы, который оторвался. Были люди - носители сомнений, они ловили их, собирали, и тогда рождались всякие "теории". Они бросались под ноги идущим, они ложились на прямую дорогу препятствием, которое преодолевалось, но при этом терялись силы и ослаблялось движение вперед…
Какая бурная, драматическая и счастливая жизнь прожита и государством, и каждым его гражданином, а ведь впереди еще столь многое!..
И вероятно, оптимизм - явление очень сложное, диалектически противоречивое. Оно ведет из бездны на высоту через пропасти.
Странная мысль: пусть все есть в жизни. И драма непонимания, и вражда… Но и со всем этим жизнь интересна, и никогда не прекращается в человеке ее веселая и неизбывная жажда.
"Мы не имеем опыта в истории, - горестно и горделиво думал Косиор. - Да, конечно, была французская революция - так это буржуазная… Коммуна… Наконец, 1905-й, "генеральная репетиция"… Но это же не то… Не то, что удержать власть. И не только удержать, но и держать… Держать на своих плечах диктатуру… Такую диктатуру пролетариата! В союзе с крестьянством. Да, с той его частью, которая уже выкристаллизовалась, как наша опора и союзник… Но этот процесс кристаллизации… Он, кажется, даже в химии - бурный… А тут посложнее, и дольше, и мучительнее. Все - через человеческие судьбы, через жизни… Все сложно, многослойно… И величественно!"
Он ощутил приближение этого своего состояния, похожего и на вдохновение, и на прозрение, что ли… Когда внутренним взглядом он охватывал новую даль, новые горизонты. И хотя это было, конечно, внутреннее, душевное состояние, но вместе с тем и в какой-то мере физическое: глубже становилось дыхание и дышалось словно бы озоном, и каждый мускул наливался силой и молодостью. Даже кожа как будто омывалась свежим ветром.
Сейчас он так заключил ход своих не очень стройных рассуждений: видел ли Сталин, знал ли, что есть в "перегибах" не только политическая, но и нравственная опасность?