Если бы в эту минуту треснул потолок комнаты и на голову Огюсту полился огненный дождь, и то он не испытал бы подобного потрясения. Имя, названное Вигелем, заставило его на миг задуматься, не сошел ли он с ума… Комната закружилась вокруг него… В ушах раздался чудовищной силы звон, и он что есть силы стиснул руками виски, чтобы не свалиться в обморок. Прозрачные струйки пота полились по его лбу, щекам, подбородку…
- Вам дурно? - с деланным испугом спросил Вигель, привставая в кресле.
- Нет, что вы! Мне даже весело! - Огюст говорил и не узнавал своего голоса: он стал вдруг сухим и колючим, жестким, как у человека злого и уже немолодого. - Да, да Модюи… Он меня действительно очень хорошо знает. И что Совет Академии? Ведь сегодня… Какое же число? А! Двадцать четвертое. Что предпринял Совет?
Вигель вздохнул:
- Ну, что вы хотите? Оленин тут же, на другой же день, собрал по этому поводу совещание. Дело-то нешуточное…
- И что решило совещание? - спросил Монферран, с самым равнодушным видом доставая платок и вытирая лицо и шею, совершенно мокрые от пота.
- Совещание, - сказал Филипп Филиппович, - отметило, что записка к архитектуре имеет весьма малое отношение, а является нападением одного архитектора на другого, то бишь, как выразился кто-то из них, спор архитекторов. Хм!
- А господин Модюи что сказал на это? - поинтересовался Огюст. - Защищал ли он свою принципиальность?
- А его там не было! - рассмеялся Вигель. - Как только записку прочитали, сей господин исчез с концами… А совещание решило в конце концов, что в таком деле и вас надобно выслушать, а самое главное, дело это подведомственно Комиссии построения, и записку туда и надо передать.
- Слава богу! - вырвалось у архитектора. - Бетанкур поймет что к чему.
- Бетанкур уже понял, - Филипп Филиппович взял новую понюшку табака из небольшой серебряной табакерки и, нюхнув его, опять весь покривился. - Ну и табак… Просто порох какой-то! Да, вот… генерала записка привела в самое дурное расположение, смею вас уверить. Я в жизни своей не слышал, чтобы он так крепко выражался. Больше всего его взбесило как раз то, что мсье Модюи, состряпав свой опус, представил его сразу Совету Академии, а самому генералу даже не показал. А ведь Бетанкур - начальник и над Модюи, и над строительством собора. Такого удара по самолюбию наш генерал не получал ни разу. Оленин теперь, полагаю, будет что есть силы стараться его успокоить… Господину президенту Академии ни с кем не хочется ссориться. Но Модюи-то как решился нажить себе такого врага? Покровители у него могучие и во Франции, и здесь, и все же… Надо иметь уж очень веские причины для подобного выступления.
Огюст весь вспыхнул:
- Значит, вы верите, сударь, тому, что он написал?! Вы верите, что его на это толкнули честность и любовь к истине, да?
- Помилуйте, Август Августович! - возопил чиновник. - При чем тут истина? Не трогайте старушку во гробе ея! Я не то имел в виду. Я хотел сказать, что у этого господина, видимо, есть веские причины не любить вас. Я угадал?
- Черт возьми, не знаю! - у Огюста уже не было сил сдерживаться, он и так сделал все, что только мог. - Не знаю, можно ли назвать веской причиной нашу с ним ссору, происшедшую семь с лишним лет назад. Это он меня оскорбил тогда, а не я его. Правда, я собирался его убить… Но, клянусь вам, только делал вид, в мыслях у меня такого не было. А вот теперь, да, теперь я убью его!
И выпалив эту сумасшедшую фразу, он вскочил с кресла и выбежал из комнаты, не успев заметить удовлетворенной усмешки Вигеля.
VIII
Темнело. За небольшими оконцами конторского сарайчика продолжала свой посвист бесконечная, нудная, унылая февральская метель.
Смолкли монотонные удары чугунной бабы, вгонявшей в твердую как камень землю толстый стержень очередной сваи. Работа на строительстве с наступлением темноты прекращалась.
Снег возле конторы заскрипел под валенками - это шли рабочие к своей столовой, втиснутой в большой холодный и грязный барак. Однако некоторые, видно запасшиеся кое-какой едой еще днем, во время перерыва, до столовой не дошли, а расположились поблизости от архитекторской конторы, на штабеле досок, сложенном у стены сарая с подветренной стороны. Их сухие, простуженные голоса, смешки и глухой кашель странным образом сочетались с монотонным свистом метели. И, чтобы до конца завершить этот ансамбль, один из рабочих вдруг завел песню, длинную и печальную.
Сидя за рабочим столом, на котором под желтым абажуром лампы неровно громоздились бумаги, Монферран, совершенно один в уже опустевшей конторе, оторвавшись от документов, тоже слушал эту песню. Он знал ее, знал голос, который ее пел, потому что этот самый голос пел эту самую песню каждый вечер, вот уже много вечеров подряд. Но никогда еще она не звучала так тоскливо и отчаянно, как в этот вечер, наверное, потому, что ей вторил плач ветра… Она вызывала в душе неясные воспоминания, боль, какую-то слепую и слабую надежду.
Огюст стал вслушиваться в слова, которых до сих пор не мог разобрать, потому что они сливались, повторяясь, растягиваясь, да и мягкое окающее произношение певца несколько меняло звучание слов. Но повторенные уже много раз, они сделались теперь понятнее, яснее, и архитектор вдруг, как-то сразу, услышал их и понял песню от начала до конца. А она началась сызнова, и Огюст, стиснув руками виски, склонив голову, слушал ее и слушал, испытывая полуосознанное желание разрыдаться…
Лютый ветер во дубравушке
Ломит сучья, клонит травушки,
В чистом поле, на дороженьке
Воет волком, студит ноженьки.Лютый ветер в поле хаживал,
Добра молодца выспрашивал:
"Эй, кудрявая головушка,
Где ж родна твоя сторонушка?Что ж ты в порушку печальную
Выбрал путь-дорожку дальнюю?
Быть бы парню в теплой хатушке,
Возле батюшки да матушки!"Отвечает молодчинушка:
"Я на свете сиротинушка,
Нет у молодца ни хатушки,
Нет ни батюшки, ни матушкиСуждено мне с молодечества
Жить без дома, без отечества.
Суждены мне дни голодные,
Да края чужи холодные…"Лютый ветер в поле хаживал,
Добра молодца выспрашивал:
"Эх, кудрявая головушка,
Где ж родна твоя сторонушка?"
"Уж не обо мне ли, не для меня ли он поет?" - почти с испугом подумал Монферран и тут же мысленно над собой посмеялся: "Ну да, само собою, этому измученному каторжной работой парню очень много дела до твоей персоны! Только о тебе и думает! Да и откуда ему знать, что ты его понимаешь? Для него-то ты иноземец, без языка, без ушей… Он сам, небось, привезен сюда издалека, вот и тоскует по родным местам, по своей светлой Волге или темно-синеглазой Оке…"
Тотчас в памяти архитектора возникли Ока и Волга, их могучие объятия, их слияние под высоким изгибом берега. Болотистая береговая кромка, а посреди Оки остров, заросший березняком и ивой, словно укутанный зелено-белым покрывалом.
Он видел все это два с половиной года назад, когда всего на неделю ездил в Нижний Новгород. А соблазнил его Бетанкур.
Тогда, в восемьсот семнадцатом году, у инженера было дел больше, чем когда бы то ни было. Основанный им Институт путей сообщения работал над проектом первой в России железной дороги. В Москве, еще не до конца отстроенной после памятного пожара, строилось сразу несколько больших общественных зданий, и к некоторым из них знаменитый инженер имел самое прямое отношение: ему поручили техническое решение этих сложных проектов.
А в Нижнем Новгороде летом началось строительство большого ярмарочного городка.
- Огюст, хотите, городок будем делать с вами вместе? - предложил Бетанкур. - Я - общий план и гидротехнические сооружения, а вы - всю архитектурную разработку.
- Но мне сейчас в Нижний Новгород не уехать, - развел руками озадаченный этим предложением Монферран. - Как же тогда здесь…
- Да знаю я! - раздраженно прервал его генерал, не выносивший длинных фраз и объяснений. - Но я вас туда и не зову. На что вы там сейчас? Я и сам-то буду ездить раз в год на один-два месяца: не до того мне. А вы стройте свой Исаакиевский собор: это ваше прямое дело. Я же вам план городка привезу.
Посмотрите, подумаете и сделаете. Вам ли не удастся, с вашим-то воображением и умением видеть пространство? Не выношу я некоторых наших архитекторов! Им приносишь план, а они пыхтят: "Не извольте гневаться, на месте не был, ничего не видел, стало быть, и построить не могу!" Ну ведь не храм же тебе строить предлагаю, чтоб надо было видеть, как его поставить, чтобы он над всей округой царил… Прошу нарисовать конюшню какую-нибудь! А они все одно: "Не был на месте!" Скудомыслие какое!
- Хорошо, хорошо! - поспешно воскликнул Огюст, обиженный этими словами Бетанкура. - Я согласен!
- Ну вот и хорошо! - обрадовался генерал. - Тогда я спокоен буду. Ведь как мы с вами хорошо сделали московский экзерциргауз. Только-только закончили, а уж сколько об нем написали газеты. Вся Москва любуется, хоть и невелика вроде важность - Манеж. А кстати же, ярмарка вам впрок пойдет: там в центре городка и церковь ведь будет - Спасо-Макариевский собор. Вот и поупражняетесь.
Огюст составил проект по планам, привезенным Бетанкуром, но затем не утерпел, и, когда в сентябре инженер вновь отправился в Нижний Новгород понаблюдать за ведением работ, поехал с ним вместе.
Ему понравился этот город, взошедший медленной поступью на лесистые могучие берега, увенчанный ветхими стенами и башнями древнего Кремля, с домами и домиками, окруженными пыльной зеленью, с улицами, разбитыми, как проезжие дороги, с портовой суетой и тихой торжественностью белостенных, легкоголовых, кружевных церквей… Он прожил бы в нем дольше недели, однако в Петербурге ждали дела, и так оставленные слишком надолго.
Тогда, в том счастливом восемьсот семнадцатом году, мог ли он думать обо всех грядущих неурядицах и несчастьях?..
Весь восемьсот двадцатый был годом неудач, и также начинался восемьсот двадцать первый…
Узнав о нашумевшей в архитектурных кругах Петербурга записке Модюи, его императорское величество обеспокоился и приказал не передавать записку в Комиссию построения и не препоручать разбор ее самим строителям собора, а создать при Академии специальный комитет под председательством самого ее президента Оленина, и этому комитету рассмотреть и обсудить все замечания Модюи.
Оленин, осторожный и предусмотрительный, как и во всех остальных поручаемых ему делах, не спешил с формированием этого комитета, тщательно оговаривал его состав с царем, советуясь с Бетанкуром, расположение которого хотел сохранить во что бы то ни стало.
Постепенно комитет сформировался, и в нем оказалось немало академиков, настроенных к Монферрану враждебно. Был тут и Андрей Михайлов вместе со своим братом Александром (Михайловым 1-м), и Василий Стасов, какой-то настороженный и злой, постоянно чем-то раздраженный, и (к неслыханному ужасу Монферрана) Росси. Карл Иванович не был членом Академии, и Огюст надеялся, что хотя бы его-то в комитет не введут, но он там все же оказался. А именно его острого и стремительного ума, его беспристрастности и твердости и, наконец, его вполне заслуженной ненависти более всего боялся строитель Исаакиевского собора.
Его отношения со всеми четырьмя ведущими архитекторами Комитета по делам строений давно уже сложились, и не лучшим образом.
У него хватило мужества, такта и выдержки избежать столкновения с Модюи, которого ему после известия Вигеля в самом деле хотелось если не убить, то уж, по крайней мере, вызвать на дуэль и хорошенько напугать, а то и слегка поцарапать. Однако, понимая, что это было бы концом его карьеры, Огюст сдержался. Он сделал вид, что записка его совершенно не трогает, что он воспринимает ее как некий сумасшедший вздор, а Антуана с этого времени просто перестал замечать…
Злой и раздражительный Стасов, казалось, невзлюбил Монферрана с первого же дня, и взгляд его, который он изредка обращал на молодого архитектора, выражал нескрываемое пренебрежение. Василий Петрович просто не воспринимал всерьез "рисовальщика", а порученный ему заказ почти открыто величал чьей-то "высокой милостью".
Профессор Михайлов 2-й (Андрей Михайлов) был дружелюбен со всеми, но в его снисходительной доброжелательности, в его добродушно-насмешливых улыбках Огюсту виделось еще большее неприятие, еще большее отчуждение, чем в откровенном презрении Стасова.
И наконец, с Карлом Ивановичем Росси у Огюста произошла ссора. Это было тем более обидно и тем более странно, что именно Росси был самым общительным и самым доброжелательным из всех уже знакомых Монферрану петербургских архитекторов. Этот подвижный, средних лет человек, черноглазый и кудрявый, точно сарацин, отличался редчайшим характером: он был добр до беззащитности, откровенен и до нелепости уступчив во всем, что не касалось его работы, которую он любил больше всего на свете, в которой сознавал себя мастером.
И вот именно с ним Огюст и ухитрился повздорить вскоре после издания своего нашумевшего альбома.
Поднимаясь однажды по лестнице Академии художеств, Монферран услышал доносящиеся с верхней площадки голоса и, вскинув голову, увидел стоящих возле лестничной балюстрады Михайлова и Росси. Они говорили о чем-то отвлеченном, однако, кинув взгляд вниз, Михайлов вдруг усмехнулся и пробормотал, наивно думая, что его театральный шепот не донесется до середины лестничного пролета:
- А вот и наш маленький чертежник пожаловал! Интересно, каким же одеколоном от него повеет на этот раз? Если бы его познания в архитектуре равнялись его познаниям в парфюмерии, то вероятно…
Он не договорил, ибо Росси бесцеремонно дернул его за полу фрака и, расширив свои и без того большие глаза, прошипел:
- Андрей Алексеевич, голубчик мой, если бы ваш слух остротою равнялся вашему обонянию, вы бы не позволяли себе, вероятно, таких оплошностей. Тише! И, извините, мне пора!
Поспешно раскланявшись, Росси стал спускаться вниз по лестнице, между тем как его собеседник исчез в широких дверях, соединявших площадку лестницы с длинным коридором.
Огюст, понявший весь диалог архитекторов от слова до слова, невольно замедлил шаги, ибо у него от обиды и злости задрожали колени, однако ему удалось не перемениться в лице и почти не покраснеть. Он хотел как всегда раскланяться с Росси и пройти мимо, но злоба подхлестнула его, и он, поздоровавшись, остановил Карла Ивановича и глухим от внутреннего напряжения голосом спросил:
- Послушайте, мсье Росси, за что этот уважаемый господин, с которым вы сейчас говорили, проявляет ко мне такое презрение? Чем я его заслужил?
Росси немного смутился, но ответил очень мягко и спокойно:
- Отчего вы спрашиваете меня, а не самого мсье Михайлова?
- Оттого, что вы кажетесь мне человеком правдивым! - резко пояснил Огюст. - И извольте все же ответить! Мнение мсье Михайлова об одеколонах меня не интересует, черт возьми! Но отчего он сомневается в моих профессиональных знаниях?
- Вы сами дали к тому повод, - негромко сказал Росси.
- То есть? - в голосе молодого архитектора звучал вызов.
- Ваш столь поспешно опубликованный альбом, где нет никаких конструктивных решений, а лишь демонстрируется ваше блестящее владение карандашом, знание стиля и талант декоратора, позволил думать, будто вы проекта не сделали, мсье, а лишь нарисовали картинку собора, - проговорил Росси, не опуская глаз под яростным взглядом Монферрана. - Зачем было так спешить? Получилось, что вы просто похвастались. Это, конечно, не означает, что вы плохой архитектор, но многих раздосадовало ваше тщеславие.
- Тщеславие?! - вскрикнул Огюст, окончательно взбешенный этими словами. - Да разве не вправе я был показать работу, над которой столько бился?! А конструктивна ли она, и верно ли я решил инженерные задачи - покажет строительство! И как вы смеете называть меня тщеславным, если каждый из вас возненавидел меня именно за то, что этот проект поручили составить не ему?!
Карл Иванович вздрогнул, и его спокойные глаза вдруг огненно блеснули.
- Это уже слишком! - воскликнул он. - Меня, молодой человек, в этом не вините. Я не испытывал и не испытываю неудовольствия от чужих успехов. Обвинять всех прочих у вас тоже нет оснований. Плохо вы начинаете свою службу, мсье, и коли дальше так будете продолжать, вас и в самом деле возненавидят!
- Не учите меня и не давайте советов! - голос Огюста зазвенел и сорвался, лицо его залила краска. - Шепчитесь обо мне на лестницах и, если вам угодно, нюхайте, чем я надушился, но не суйте нос в мою душу, мсье! Я слышал, у вас большое семейство, ну так и занимайтесь воспитанием собственных детей, а я обойдусь без вашего воспитания и без ваших забот!
И, резко повернувшись, он взлетел вверх по лестнице.
Потом, придя в себя, Огюст кусал себе локти от досады. Господи помилуй, что с ним стало, что он восстановил против себя человека, прежде настроенного к нему миролюбиво? И ведь кинулся не на Михайлова, а именно на Росси, потому что Росси, а не Михайлов попался ему на дороге… Но ведь это - выходка сумасшедшего!
Об этой ссоре он рассказал в тот же вечер Элизе, и она без раздумий сказала:
- Извинись.
- Не знаю, удобно ли… И не смогу я! - отрезал, отвернувшись, Огюст.
- Но ты же оскорбил его совершенно ни за что. Ну ошибся он, подумав, что ты опубликовал альбом из тщеславия…
- Не ошибся! - закричал молодой человек, краснея, как обычно. - И из тщеславия тоже… А ему какое дело?!
- Ну, никакого, Анри, никакого. Так ведь он сам тебя и не обвинял. Ну, извинись перед ним, прошу тебя!
- Ни за что!
И он убежал в свой кабинет, яростно хлопнув за собою дверью.
После этого они раскланивались с Росси более чем холодно и никогда ни о чем не разговаривали.
И вот теперь Росси станет его судьей вместе с другими зодчими, тоже к нему нерасположенными! Но остальным (он это знал твердо) едва ли удастся его посрамить. Он уже видел, кто из них чего стоит, кто и что может сказать. В проекте были слабые места, но ни Михайлову, ни Стасову, ни Бернаскони, никому другому из академиков они не могли броситься в глаза: то были тонкости, для них незначительные, на самом же деле важные в таком строительстве. Исправить их Огюст надеялся уже во время работы. Но он не сомневался, что на них обратит внимание Росси, Росси, самый талантливый и самый грамотный (хоть у него и не было диплома Академии) архитектор Петербурга. И Росси его не пощадит!
Между тем надо было писать объяснения по поводу записки Модюи, надо было почему-то оправдываться, и Огюст, преодолев отвращение, стал собирать нужные ему бумаги.