Кунгурцев Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск - Алексеев Николай Николаевич 3 стр.


И злобные мысли вихрем теснились в голове.

Он вернулся в свой дом - обширный и крепкий - и затворился в "одрине" .

Он не вышел к обеду, не сел за ужин.

Слуги перешептывались и дивились, прислушиваясь к его шагам - ровным, непрестанным.

- Чай, все по отце скорбит.

- Не ест, не пьет - уж это Бог знает что.

- За сердце взяло.

Оно и точно - крепко "за сердце взяло" Ивана. Он не знал, что делать с собой, как затушить пламень, жегший душу.

Он пробовал молиться - молитва не ладилась. Он решал пересилить думы и не мог.

Несколько раз шевелилась отчаянная мысль:

- Лучше не жить бы.

Но все существо восставало против "бездны смерти".

Жить, жить! Но так, как ему хочется.

Но как устроить? Где искать помощи?

И откуда-то из неведомых тайников души словно прозвучало:

- У меня!

И в соображении его пронеслось грозное, черное лицо Сатаны.

Он вздрогнул, оперся на тяжелый дубовый поставец и бессильно, чуть слышно прошептал:

- У тебя?1

Ужас объял его.

Но злоба была сильнее уж-аса.

- А что ж бы… тать и у тебя… - промолвил он побледневшими губами.

- Хоть бы и у тебя! Ты-то дашь ли мне, чего желаю?

Где-то откликнулосъ в душе:

- Дам.

Твердою решимостью наполнилось сердце Ивана.

- Так пусть жe! Пусть хоть катана мне поможет!

И он снова зашагал по своей одрине, грозный, нахмуренный, со сжатыми в кулаки руками.

Мысли теснились в его мозгу и давили его.

Черные, страшные думы. Он мысленно отдавал свою душу дьяволу, он мысленно прибегал к чарам.

И воображение рисовало ему будущее его могущество.

Он видел себя богатым властелином.

Он водил полчища, лилась кровь "его ворогов".

Он видел Москву спаленную, и князя Дмитрия Иоанновича, лежащего в прахе у копыт его коня.

- Так тебе, так тебе! Так больше тысяцких не надобно, княже?

И злобно хохочет он и вот-вот готов раздавить великого князя конской пятой.

- Разве за все это не стоит душу продать? - размышляет он.

И сам себе отвечает:

- Это ли души не стоит? Если бессильны руки сотворить, если на силу есть сила большая, помогут чары. Для волшебства и колдовства все можно. Не спасут ворога ни его ратные люди, ни крепкие стены.

Чара, как пыль, сквозь щель пройдет, как вода, через чуть приметную скважину проберется. Сказал - не мытьем, так катаньем. Дойму…

И работают думы, и то застывает, то трепетно бьется сердце его.

Время идет. Стало темнеть.

Кое-кто из слуг, не дождавшись выхода своего господина, стал приваливаться на покой.

Затих дом.

Вдруг среди тишины громко прозвучал и поднял всех на ноги господский приказ:

- Оседлать коня!

Через несколько минут оседланный конь фыркал у крыльца, а еще немного спустя вышел туда же Иван Васильевич?.

Он был в одном кафтане, без охабня; у пояса покачивался тяжелый меч и сабля в бархатных ножнах, за плечами - лук и колчан.

Он изготовился, как к бою.

Нахлобучив плотней шапку, Иван вскочил на седло, склонился вперед, гикнул и вихрем вынесся за ворота и скрылся от глаз удивленной челяди во мраке осенней ночи.

IV. НЕКОМАТ СУРОВЧАНИН

Не то дорога, не то просека пролегла через лесные дебри.

Луна чуть проглянет и вновь спрячется за покровом облаков, которые медленно и неустанно ползут по небу, серея, как столбы дыма.

Немало надо храбрости, чтобы ехать одному в глухую полночь по лесной чаще.

В ней много волков, но что еще страшней - много лютых людей. Зверь помилует, побоится тронуть, а человека не возьмешь страхом или мольбой. Не тронутся слезами окаменелые сердца, ш бердыш с размаху размозжит голову.

Вероятно, это хорошо знал путник, пробиравшийся по просеке на бойком аргамаке. Он держал наготове копье, жало которого серебром светилось при проблеске месяца.

На мгновенье луна вырвалась из-за облаков и озарила ехавшего.

Он молод. Ему лет тридцать, не больше;

Плечи широки, стан крепок. Для злых людей - он не легкая добыча: сможет постоять за себя.

Лицо, окаймленное темно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.

Брови сдвинулись, а глаз-а вспыхивают недобрым огоньком.

Если бы встретился москвич, то без труда признал бы в ночном путнике богатого купца прозвищем Некомат Суровчанин.

Тот же встречный, конечно, подивился бы:

- Что ему здесь надобно?

Удивление москвича было бы тем более понятно, если мы поясним, что путь-просека вел ни более, ни менее как только к мельнице некоего Хапилы, пользовавшегося недоброй славой колдуна.

Чтобы объяснить читателю смысл путешествия Некомата, мы должны оставить его продолжать путь к колдовской мельнице, а сами вынуждены взглянуть на жизнь купца Суровчанина вообще и, главным образом, на те события, которые разыгрались в доме Некомата всего несколько дней тому назад.

Итак, забудем на время про его поездку и перенесемся в усадьбу, окруженную добрым тыном, за которым, куда глаз ни глянь, раскидывались поля и луга, окаймленные вдали темной полосой леса…

…Ясное осеннее утро.

Некомат стоит у окна и смотрит на окрестности.

Поля со щетиною сжатой ржи, луга с сильно поднявшейся отавой. Дальше лес с темными пятнами хвои и желтыми и красными набросками отживающей листвы.

Вились думы:

- Ишь, земли! Глазом не охватишь. Тут тебе и луга, и поля, и бор… Бо-о-гатство! Сена к Петрову дню что накашиваем! А хлеба сбираем, а овса… Уйма! Да еще старания, какого нужно, не приложено. А постараться, - приглядеть здесь-там, пораньше встать, попозже лечь - огребай добро лопатами! Э-эх! Было бы мое, сумел бы постараться. А так, чужое-то обхаживать, кому охота? Честь-то все равно одна будет: пройдет мало времени - помелом погонит. Мне бы пока что хоть малую толику припрятать… Люди думают: Некомат гость богатый, большой торговый человек… Знали бы они, что я только пасынковым добром и дышу. Сполнится ему двадцать годов, все он и заберет. И останусь я чист молодец. Плохо распорядилась покойница, что говорить. Обидела меня. Его, говорит, отец наживал, так ему всем и володеть. А все толковала, бывало, "муженек любимый". Вот те и любимый.

Угрюмое лицо Суровчанина покрылось пятнами от желчного волнения. В тусклых, впалых глазах сверкнули злые искорки. Он нервно бороду дернул и отошел от окна.

- Грехи одни! - пробормотал он, прохаживаясь. - Кабы отделаться от этого царнишки. А-ах кабы!

Тихо стукнули в дверь светлицы.

- Кто там? - спросил Некомат.

В дверь выставилась кудлатая седая голова.

- Что тебе, Пахомыч?

В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещренным морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.

- Я к твоей милости, - проговорил Пахомыч.

- А что?

- Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.

- Этакого коня?!

- Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу - сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить да и то годится ль!

- Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил - и вот! И как Андрюшке помогло такого коня зарезать?

- Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берет. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была - дождик, буря, не приведи Бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера это он по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется что снег. Тогда же подумал я: ой зарезал коня.

Суровчанин присел на лавке, тяжело дышал и покачивал головой.

- Вот тебе и Чалый. А конек-то был!

- Уходил, уходил его, что и толковать. Сегодня я ему говорю: Андрей Алексеич! Зарезал ведь ты коня. А он меня же винит: ты, говорит, что смотрел? Верно, грит, опоили его. И знаешь, господине, уж ты меня прости, не в гнев твоей милости будь сказано, а сдается мне, что он тебе назло извел коня: знает - твой любимый.

- Может быть и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а этакого чего-нибудь, чтобы назло, сколько хошь. Уж паренек! Вот он где у меня!

Некомат указал на свою шею.

- Испытанье, тебе Господом посланное, - сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: - потому думаю, что он назло тебе сделал, потому… Ведь ни ты, ни я, ни другой кто не поедет по доброй воле в этакую непогодь, как вчерась. А его понесло. И зачем? Даром коня гонять. Один- одинешенек поехал и воров-душегубов не побоялся… А ноне у нас их страсть развелось: намедни Трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошел. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.

- Кабы полоснули! - пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать.

Но он слышал. Весь как-то дернулся, подался вперед и тихонько промолвил:

- Управились бы с ним воры - благодать бы была.

- Н-ну, - промычал Некомат, смущенно глянув в сторону.

- Нет, в сам деле, - зашептал старик, еще ближе пододвинувшись к нему. - Оно, конечно, грех желать такое. Но от слова ничего ему не сделается. А только как не сказать, что легче стало бы без него.

Суровчанин не останавливал холопа и нервно щипал бороду.

- То взять, - продолжал шептать ключник, - что вот теперь ты всем володеешь, а малость времени пройдет, - приберет все к своим рукам Андрей Лексеич. Мы, рабы, попадем в его лапы, а тебя, - ты не осерчай на меня, - может, из дома погонит.

- От него дождешься.

- Чего от него не дождаться? Всего ждать можно. Меня он со свету сживет, уж это - как пить дать. Он меня страсть не любит. Беда всем будет…

Старик замолчал. Юркие глаза его так и бегали.

- Тяжело, - со вздохом промолвил Некомат.

- Легко ли!

- А поделать ничего нельзя.

Пахомыч наклонился к самому уху купца и прошептал:

- Кабы греха не бояться, то можно бы…

- Отыди, сатана! - вскричал Суровчанин, покраснев.

Поднялся с лавки и зашагал по комнате.

Старик отскочил к двери и забормотал с покорным видом:

- Ведь я не говорю, чтобы беспременно. Я сказал, коли не бояться греха. А мы, вестимо, хрестьяне православные, мы греха боимся. Я так к слову, тоись… А ты меня сейчас уж и сатаной.

Некомат ходил, опустив голову. Лицо его словно потемнело. В глазах выражались тревога и злоба.

Вдруг он круто остановился перед Пахомычем и спросил:

- Ну, а… ну, а как было бы можно?

Ключник встрепенулся.

- Как? Придумать недолго. Кликни - руки найдутся… На воров-душегубов свалим, - прошептал он.

- Где найдешь? - напряженно шептал купец. - Да после эти же руки, может, и к нашему горлу потянутся?

- Не посмеют потянуться. Устроим. У меня, сказать правду, на примете есть.

- Будто?

В это время в сенях послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился юноша лет девятнадцати, высокий, голубоглазый, краснощекий. Его плечи еще не вполне развились, но, по-видимому, он обещал стать богатырем. На мощной шее сидела красивая голова в целом венке кудрявых белокурых волос.

Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель, Андрей Алексеевич Кореев.

Увидев его, Некомат угрюмо спросил:

- Что, Чалого-то загнал?

- Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, - ответил пасынок.

Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:

- Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину складывать? Вьюнош ты еще молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.

Молодой человек пожал плечами и промолвил:

- Да когда я мог коня загнать?

- А вчерась.

- Много ли вчера я ездил?

- А от обеда да вплоть до вечерка.

- Полно врать-то! - с негодованием воскликнул Кореев.

- Я что? Я человек маленький, - смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. - Одно слово - раб. Я все должен с покорством стерпеть. Говоришь, вру - ну, пусть вру. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я еще твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете еще не было. У меня уж борода сивая, а у тебя еще ус не пробился… Грех старика обижать. А снести я все снесу. Все снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся… А только обидно…

И, ворча, он вышел.

- Коня, конечно, жаль, - сказал вотчим по его уходе, - доморощенный конек… Потому я и говорю… Но ты волен делать, как знаешь. Не мое добро… И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь…

Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:

- Я ведь тебя этаким знал (он указал на аршин от пола), можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя" как сына родного… Денно и нощно заботушка о тебе меня берет. Вот пройдет годик, сдам я тебе все хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу… Сам будешь в возрасте… Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться, либо постриг приму… Уйду из усадебки.

- Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад

буду.

- Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.

- Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, - добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, - взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.

Он ушел.

Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.

- Да, - пробормотал он, - еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.

И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.

Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.

В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.

Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, "гостем", мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.

Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича - вдовы княжего боярина - за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она - боярыня, а он простой гость.

С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.

- Что свеча растаяла, - говорили про нее.

Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только "пестуном":

- Пока Андрюша в возраст не придет.

Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:

- Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.

Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.

В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:

- Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.

Но по мере того, как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: "добро" ускользало из рук. Недалек был день, когда предстояло расстаться с этакой "благодатью". Правда, "гость" успел припрятать добрую толику про черный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из пользования поместьем опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения - придется и торговлю бросить.

А имение было - золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы; земля хорошая: пажити, леса - все есть, чего хочешь.

Опекун с ненавистью стал думать о своем пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.

- Кабы помер! - частно проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.

И все чаще и чаще стала вспадать дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.

В одно из таких мгновений подвернулся Пахомыч со своими речами.

К чему привел разговор между ключником и купцом, читателям известно.

Чем руководился старый ключник, подбивая своего господина на преступление?

Конечно, только личной выгодой. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челядинцев; кроме того, если бы удалось "отделаться" преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над "людишками".

Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?

К вотчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаенную вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.

Быть может, злые замыслы удались бы, если б случайно в них не проник один преданный юноше человек.

Это был старик Матвеич, прозванный Большерук. В то время, когда жила еще мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после ее кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул в положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его. Таким образом, старик был большою помехой для опекуна.

Много пришлось претерпеть Болыперуку, но он все покорно сносил.

Не многие знали, что причиною такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.

Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул ее доверия; он возился с ребенком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.

- Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! - говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. - Сироту-то всяк рад обидеть.

Душа ребенка отзывчива на теплую ласку и любовь; дети чутьем понимают, кто их искренно любит. Не удивительно поэтому, что Андрей Алексеевич, в свою очередь, полюбил Большерука как родного и во всяком случае больше, чем отчима.

Этот-то истинный пестун юноши и проник в планы Суровчанина и Пахомыча.

Однажды в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, "прилегли" после обеда, легкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от легкой дремы.

Он нехотя спросил:

- Кто там?

Назад Дальше