Надежды Пушкина на бегство к грекам теряли не только реальность, но и привлекательность. Еще недавно он называл Грецию священной (II.107). Греки, возвращаясь, становились в Кишиневе забулдыгами и алкашами. Да и сама благородная цель – ринуться освобождать Грецию, находящуюся в цепях рабства, – постепенно вывернулась для поэта наизнанку. Позже Пушкин резко писал о полнейшем ничтожестве народа, лишенного энтузиазма и понятия о чести. Н.Лернер указывает, что суждения поэта стали столь негативными, что его даже упрекали в симпатии к турецкому игу. Спустя три года Пушкин напишет Вяземскому: "Греция мне огадила… пакостный народ, состоящий из разбойников и лавошников…" (X.74). То была обида.
Потом, отстранившись от личного, Пушкин стал смотреть на те события более объективно. В "Кирджали" он вернулся к идее судьбы небольшого народа, ставшего жертвой противоборствующих держав – России и Турции. То, что не сказал Пушкин, договорил Байрон, который, в отличие от русского поэта, сперва отправил на помощь грекам за свой счет два корабля, а затем появился в Греции сам: "Так как я прибыл сюда помочь не одной какой-либо клике, а целому народу и думал иметь дело с честными людьми, а не с хищниками и казнокрадами… мне понадобится большая осмотрительность, чтобы не связать себя ни с одной из партий…". Греки еще не отвоевали свободу, но уже боролись за власть, разделив этеристов на касты и требуя привилегий руководителям.
Анненков очень точно оценил едва ли не важнейшую черту характера Пушкина, сказав, что у него было "обычное его натуре соединение крайнего увлечения с трезвостью суждения, когда ему оставалось время подумать о своем решении".
Пушкин загорелся освобождением Греции, но вот парадокс: он отправлялся из несвободной страны освобождать такую же, а может, и более свободную, чем его собственная. По крайней мере, оттуда можно было без труда выехать в любую страну, куда душе угодно, – никто не задерживал. Не логичнее ли было бы сперва подумать о собственной стране и о своем народе, раз уж в крови горел огонь желанья сжечь себя на костре справедливости? Тем более, что возможности такого рода имелись в России даже в Кишиневе, где зрели и готовились декабристские ячейки, – чем не этерия?
Но в том-то и состояла, на наш взгляд, логика созревания Пушкина: дома он уже "доборолся". Он, как и его друг Чаадаев, рано понял, что здесь "вечный туман" (II.33), свободой и не запахнет:
Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет. (II.40)
Думается, Пушкин искал свободы не для греков, но лично для себя и готов был выбираться "через греки в варяги". Официальный миф иной: поэт остался в России, а не бежал в Грецию потому, что он, как и декабристы, понял: его судьба неотделима от судьбы России. Если бы это было так, отчего начинается у Пушкина полоса крайнего негативизма, о котором принято умалчивать? Он раздосадован. Мятежный дух угасает в нем, не найдя применения, самолюбие делается болезненным. Он составляет для себя особый кодекс прав и свобод привилегированной личности. Нелучшие черты его характера выходят на поверхность, задавив собой остальные.
Пушкин опять игрок, ловелас, дуэлянт. Поединки вспыхивают по ничтожному поводу. Он вызывает на дуэль человека за то, что тот удивился, что поэт не читал какой-то книги, хотя Пушкин ее читал. Знакомому, который отказался принять вызов, пишет оскорбительное письмо, рисует на него карикатуру. На клочках бумаги записывает имена своих обидчиков и готов хранить эти бумажки всю жизнь, пока не рассчитается с каждым сполна. Он не ценит своей жизни и считает, что имеет право распоряжаться жизнями других.
Итак, поэт уже не собирается освобождать греков. По его собственному выражению, у него был "последний либеральный бред", он "закаялся". А в обеих столицах распространился новый слух на старый лад. Издатель Михаил Погодин 11 августа 1821 года сообщает приятелю в Петербург о Пушкине: "Кстати, я слышал от верных людей, что он ускользнул к грекам". Об этом же услышал Федор Тютчев.
Глава восьмая
БЕГСТВО С ТАБОРОМ
Почто ж, безумец, между вами
В пустынях не остался я,
Почто за прежними мечтами
Меня влекла судьба моя!
Пушкин, "Цыганы", черновик (IV.384)
Так с сожалением скажет он спустя три года, оканчивая поэму, начатую на юге. К цыганам Пушкин обращался не раз в стихах, а сведения о похождениях его в таборе ничтожны, отыскиваются буквально крупицы. Попытаемся их собрать, тем более что это напрямую связано с исследуемой нами стороной биографии поэта.
Желание "на стороне чужой испытывать судьбу иную" не реализуется. Судьба его остается той же, и желание пересечь границу не только не ослабляется, но становится сильней. В литературных образах этого периода у Пушкина происходит переход от пленника к беглецу. И кавказский пленник, и разбойники, и цыгане отторжены от нормального общества. В поисках другой судьбы они разорвали предуготовленные обществом связи. И Пушкин, как его герои, в конце июля 1821 года исчез. Анненков утверждал, что это произошло в 1822 году, но он ошибался.
Исследователь бессарабского периода жизни Пушкина Кочубинский произнес речь "Черты края в произведениях Пушкина". Подводя итоги своих поисков, Кочубинский заявил, что летом 1821 года Пушкин решил тайно покинуть Россию и для этого отправился "с цыганской экскурсией" до Измаила.
Сам Пушкин хранил молчание. Даже потом, годы спустя, повествуя о своих замыслах, он выражал лишь общие симпатии к цыганам и особенно к цыганкам. Только близкие друзья узнали подробности его экскурсии. Несколько лет спустя он исповедовался об этом своей знакомой Александре Смирновой, да и то в полушутливой форме и не касаясь целей экскурсии. Строки о том, что поэт скрылся в таборе, были вписаны им самим лишь в экземпляр "Цыган", подаренный князю Вяземскому:
За их ленивыми толпами
В пустынях часто я бродил.
Простую пищу их делил
И засыпал перед огнями.
В походах медленных любил
Их песен радостные гулы –
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил. (IV.169)
Пушкин этих строк не опубликовал. Теперь они весьма произвольно включены в эпилог канонического текста поэмы. Стихотворение-воспоминание "Цыганы" Пушкин и через десять лет поместит в печати как перевод с английского. Тут он свое пребывание в таборе сделает условным, будто кто-то другой прошел через эти приключения:
Я бы сам в иное время
Провожал сии шатры. (III.200)
А в "Евгении Онегине" скажет, что не он посетил цыганский табор, а его муза.
И, позабыв столицы дальной
И блеск, и шумные пиры
В глуши Молдавии печальной
Она смиренные шатры
Племен бродящих посещала,
И между ими одичала. (V.143-144)
Такая конспирация поэта не случайна.
Пушкин считал цыган ветвью индийцев (он писал "индейцев"), париями, изгнанными из своей страны. Он наблюдал стремление русских отторгнуть этих инородцев, узаконив их бесправное положение. Но цыгане, благодаря своему отказу от оседлой жизни, оказались жизнеспособнее и свободнее, чем коренное население. Они кочевали (и по сей день кочуют) по всей Европе, включая Англию. Правда, современные цыгане делают это более комфортабельно в так называемых караванах – автомобилях-квартирах, которые подключаются на стоянках к электричеству, канализации и телефону. Об этом на Западе существует целая литература.
В рассматриваемое нами время российские границы не были для цыган помехой. И дикую свободу передвижения не раз использовали лица, которые хотели оказаться вне Российской империи нелегально. Этеристы бесконтрольно ходили в Молдавское княжество, в Грецию и возвращались в Бессарабию с цыганскими таборами по несколько раз в год.
Похоже, местные власти махнули рукой на бродяг, не подчиняющихся приказам сверху. Путешествовали цыгане без виз и паспортов, пересекали границы, минуя таможенные кордоны. Пушкин это знал, оставалось стать цыганом, раствориться в массе, – остальное произойдет само собой. Пушкин гляделся в зеркало, и сомнения во внешнем сходстве с данным племенем исчезали. Некоторые черты характера тоже подходили.
Согласно одной из версий, в цыганский табор за рекой Бык Пушкина привел чиновник инзовской канцелярии Дмитрий Кириенко-Волошинов, тот самый, которого в канцелярии считали единственным русским. О человеке этом известно мало, не знаем ни возраста, ни отчества, ни подробностей жизни. Воспоминания Е.Д.Францевой, его дочери, о встречах Пушкина с Кириенко один из пушкинистов назвал малодостоверными в подробностях. Даже если принять это ограничение, то оно означает, что в основе воспоминания достоверны. Кириенко, прожив в тех местах много лет, бойко говорил по-цыгански. Он вскоре из табора ушел, а поэт остался.
По другой версии Пушкин тогда направлялся в командировку, в степи встретил табор, пристал к нему и некоторое время кочевал с цыганами, спал под открытым небом у костра. В.Яковлев, ссылаясь на непоименованные источники, пишет, что Пушкина отправил в Буджакскую степь сам Инзов. Он не раз посылал поэта в дальние командировки в виде наказания, когда домашние аресты с чтением французских романов не помогали. Известно, что Инзов лично отправлял Пушкина в Измаил. Следование за табором, возможно, оказалось тайной стороной одной из таких поездок.
Так или иначе, связавшись с цыганами, поэт неделями не появлялся в канцелярии и подолгу не приходил к себе в квартиру в Инзовском доме. На его исчезновения никто не обращал внимания. Скорей всего, Инзову не приходило в голову, что Пушкин может сбежать за границу. Отсутствие его после очередного затеянного им скандала в городе Инзова даже устраивало: это успокаивало страсти.
Дополнительный штрих к ситуации дает А.Шимановский. По его мнению, в таборе Пушкина, сокращая имя Александр, звали Алеко, и у него была связь с цыганкой.
Сколько времени Пушкин провел с табором, который вскоре разобрал шатры и ушел к юго-западу, вопрос спорный. По мере изучения деталей срок загула увеличивается. "Несколько дней", – говорит Б.Томашевский в примечаниях к собранию сочинений поэта (II.420). Кишиневский краевед тщательно собрал переходившие из поколения в поколение местные предания, в которых утверждается, что Пушкин находился в цыганском таборе около месяца, из них около двух недель у него был роман с цыганкой, которую он называл Земфирой. Намечены даже даты таинственной отлучки: с 28 июля до 20 августа 1821 года. Есть у Трубецкого уточнение: табор расположился не у села Долна, как писали другие, а у села Барсук, в стороне от дороги Долна-Юрчены. Табор снялся с места, двинулся к Варзарештам, и Пушкин ушел с ними. Он жил в одном шатре со своей будущей героиней, в которую был влюблен.
Здесь, в таборе, реализуется тема беглеца, скользящая по стихам Пушкина. Он решился испытать все прелести жизни, которую проходят его герои, включая намерение с табором перейти границу. В поэме "Цыганы", написанной три года спустя, желание это уточнено. Героя "преследует закон", и он, как говорит Земфира, "готов идти за мной повсюду". Но вот какой парадокс: Пушкин рвется к европейской цивилизации от русского дремучего варварства, а в поэме осуждает цивилизацию как скопище нравственных пороков.
Противоречие легче объяснить, если предположим, что это мысли вовсе не Пушкина, а Байрона, который со своими героями двигается от Западной цивилизации к опрощению; у Байрона это логично. А у Пушкина литература становится чем-то вторичным и не имеющим логического выхода. В результате автор смиряется, зайдя в тупик: "И от судеб защиты нет" (IV.169). Такова последняя фраза "Цыган". Отметим, что поэма писалась позже, когда поэт явственно ощутил тупик, в котором он находится и из которого не может найти выход.
Что происходило в таборе с Пушкиным? Действительно ли там имело место убийство из-за ревности или это сюжетный ход? Узнаем ли мы когда-нибудь об этом? Судя по тому, что Пушкин везде описывает цыганское племя как мирное и даже прощающее козни извне, мы склонны предпочесть выдумку. Цыганка, которой он увлекся, изменила поэту и "бескровно" бежала с настоящим цыганом.
Остается загадкой, почему Пушкин не ушел с табором за границу. Табор туда не двинулся или Пушкин не пошел с табором? Неспокойное состояние за границей Бессарабии, война турков с греками, бандитизм, кровожадность обеих сторон – достаточные аргументы для вожаков табора, в котором много стариков и малых детей, чтобы кочевать по эту сторону границы, где относительно спокойно.
Мы можем только гадать о состоянии Пушкина, решившего в знак протеста скрыться от всех. Выехать поэту не удалось, а оставаться противно, и вот естественная реакция: бежать, куда глаза глядят. Но не исключено, что это, так сказать, пристрелка на местности, репетиция побега, тренировка. Помалкивать об этом впоследствии было весьма разумно. Как всегда у поэта, доминирующую роль и тут играла женщина, которой он в данный момент увлечен. Эту причину можно не скрывать, а наоборот, сделать ее главной, что Пушкин и осуществил в поэме. Пребывать дальше в таборе становилось бессмысленным, хотя после, по размышлении, Пушкин стал думать, что лучше было бы остаться. Но он, "безумец", ушел.
Важно отметить, что пребывание в таборе стало все-таки реальным поступком, в отличие от множества других, которые поэт обдумывал, обговаривал, решал и ничего не предпринимал. Цыганская тема прошла через всю жизнь Пушкина и обрела симпатию у читателей его не без участия легенд, которыми обросли стихи. С фактами дело сложнее, и, кажется, время их уничтожило.
Инзовский дом в Кишиневе исчез. Дом, где жил Пушкин, превратился в конюшню. Много лет уже в наше время собирались сделать музей, да все не было средств. В 1986 году, побывав в Кишиневе, мы нашли этот дом в полуразвалившемся состоянии. "Теперь на месте тех садов, где Пушкин обдумывал свою чудесную поэму "Цыганы", – писал в местной газете автор, подписавшийся инициалами М.З., – ржут лошади и раздается руготня конюхов… Стоит ли быть у нас великим человеком?". Эти строки таинственный М.З. опубликовал в 1880 году, и они все еще звучат актуально.
Глава девятая
НАДЕЖДА НА ВОЙНУ
Приближьте хоть мой гроб
к Италии прекрасной!
Пушкин, "К Овидию", 26 декабря 1821 (II.63)
В мае 1821 года Пушкин вступил в масонскую ложу. Это было таинство, но никакой оппозиции в нем не содержалось. Повсюду в ложи вступали многие, если не все, мода считалась вполне разрешенной. Инзов, наместник края, тоже был членом ложи, как и его чиновники, и офицеры, причастные к действительно тайным обществам.
Ритуальные атрибуты масонской ложи: треугольник, циркуль – Пушкин сохранял и позже. А тогда это была для него еще одна попытка удовлетворить природное любопытство и убить время. Никакого проникновения в философию масонства и тем более следования ей не было. Не случайно в момент, о котором идет речь, едва сделавшись масоном, Пушкин с иронией писал об идее всемирного братства народов.
Приятели Пушкина в то время обсуждали "Проект вечного мира" французского писателя аббата Сен-Пьера. В бумагах поэта сохранились об этом заметки. Идеи справедливости Шарля Сен-Пьера были очевидны и привлекательны, но вряд ли их можно было воплотить в жизнь. Аббат считал, что власти, совершенствуясь, постепенно водворят всеобщий и вечный мир на земле. Европейские правительства относились к идее с одобрением. Строились даже прогнозы, когда это произойдет: "…возможно, – пересказывает Пушкин идеи Сен-Пьера, – что менее чем через 100 лет не будет больше постоянных армий". Сам он не скрывал сарказма, называя Руссо, в пересказе которого узнал о сочинении Сен-Пьера (самого аббата Пушкин не читал), мальчишкой, идею абсурдной, а тех, кто поверит в вечный мир, глупцами (VII.363, 532).
20 августа 1821 года Пушкин покинул цыганский табор, а 21 августа написал письмо в Одессу Сергею Тургеневу, только что прибывшему, по ироническому замечанию поэта, из "Турции чуждой в Турцию родную" (X.27). Пушкин рвется "подышать чистым европейским воздухом", но говорит, что Инзов держит его в карантине, как зараженного "какою-то либеральною чумой". Чума была, однако, настоящая.
Сергей Тургенев направлялся из посольства в Константинополе домой в связи с неожиданным поворотом в дипломатических отношениях России с Турцией. Реакция Пушкина была немедленной. Очутиться в Греции в связи с восстанием не удалось. На просьбы добиться разрешения заехать на несколько дней в "северный Стамбул" (то есть в Питер) ответа нет. И вот новая идея. Наверное, Тургенев, как и его братья, привыкший к постоянным просьбам Пушкина, был немало удивлен новой его причуде: "Дело шло об моем изгнании – но если есть надежда на войну, ради Христа, оставьте меня в Бессарабии" (Х.27).
Слухи о предстоящей войне, носившиеся с весны и поутихшие, теперь вспыхнули с новой силой, и на этот раз было больше оснований. О новом походе России на Турцию заговорили все; эти вести могли дойти до Пушкина, убедив его оставить забавы в степи у костра в связи с открывающейся реальной возможностью действовать немедленно, чтобы снова не опоздать, не остаться у разбитого корыта.
Вот как передает ощущения Пушкина И.Новиков: "Ложась спать, исполненный таких приподнятых впечатлений, Пушкин остро чувствовал близость границы, которая вот-вот могла загореться на картах Липранди изогнутой огневой линией. "Что же, война?" – спрашивал он себя, просыпаясь. И эта мысль заставляла его внимательно приглядываться к русскому воинству, которого в Кишиневе было достаточно".
В связи с войной у Пушкина состояние эйфории. Мысли, впечатления, эмоции немедленно выливаются в рифмованные строки: наконец-свинец, чести-мести и т.д. Но попробуем обнажить мысли поэта, изложив стихотворение с немудреным названием "Война" вульгарной прозой. Наконец-то война! – заявляет поэт. – Увижу кровь и праздник мести. Сколько сильных впечатлений для меня: звук мечей, трупы солдат и командиров, песни – все это поможет разбудить мой уснувший гений. Вот бы родилась во мне жажда славы и геройства, она бы затмила все надежды юности. Вряд ли и она поможет преодолеть мою лень. Хочу скорее испытать ощущение смерти. "И все умрет со мной…". А пока героизм негде проявить, и я тут таю от скуки, потому что с войной что-то медлят.
Читателя, которого шокирует подобная трактовка, отправляем к самому стихотворению (II.31). На наш взгляд, оно пародийное. В противном случае, если принимать эти стихи серьезно, становится не по себе. Отметим то, что почувствовал еще А.де Рибас: в стихотворении "Война" – отголоски решения Пушкина бежать. Пушкин не собирался становиться активным борцом за свободу других и использовал конфликтную ситуацию для приобретения личной свободы. В написанном тогда же стихотворении "Дельвигу" даже весьма чувствительную проблему славы он истолковывает так:
К неверной славе я хладею…
Одна свобода мой кумир… (II.32)