УЗНИК РОССИИ - Юрий Дружников 14 стр.


Тем временем в столицах издают Пушкина, и, по слухам, государь император готов с ним помириться. Публикации поэта не радуют, как прежде: "Мне грустно видеть, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности" (Х.64).

Пушкин встречает грека-предсказателя (по другим данным, гадалку). Тот (или та) в лунную ночь везет Пушкина в степь и, спросив день и год его рождения, что-то долго бормочет, потом произносит заклинания, обращенные к небу и, наконец, сообщает, что Пушкин умрет от лошади или от беловолосого человека и что у поэта будут два изгнания.

Наблюдатель с чутьем профессиональной ищейки, Липранди записал свое ощущение от встречи с Пушкиным той зимой: "Я начал замечать какой-то abandon в Пушкине…". Бартенев перевел это слово как "заброшенность, ожесточение". По-английски это значит "покидать, оставлять". Пушкин страдает в "прозаической Одессе", когда на свете существует "поэтический Рим" (Х.61). Батюшков, находящийся в Неаполе, назвал Одессу "русской Италией", а Пушкину теперь охота в настоящую Италию, то есть нерусскую.

И снова, как в Кишиневе, в связи с разными мыслями, все чаще посещающими его, он хочет повидаться с младшим братом: "Если б хоть брат Лев прискакал ко мне в Одессу!" (Х.59). Письма его к брату шли из Одессы, минуя почту. Пушкин передавал их с отправлявшимися в Петербург чиновниками Воронцова и, значит, тоже до конца не мог быть откровенен.

Восемнадцатилетний Левушка, которого друзья с легкой руки их общего друга Соболевского звали по-английски Lion, прискакать не торопился, отвечал не очень охотно, да и часто был занят. Как писал тот же Соболевский,

Пушкин Лев Сергеич,

Истый патриот:

Тянет ерофеич

В африканский рот.

Никогда еще тяга за границу не была такой сильной. Скитания в одиночестве по побережью, горькие раздумья, общая ситуация заставляли действовать. Никогда еще свобода не была столь близка: вот она – на другом берегу. Кажется, можно дотянуться рукой.

Одесса открывала перед ним морской путь через Босфор в Средиземное море. Хаджибейскую бухту заполняли паруса и флаги всех цветов. Здесь швартовались у причалов и бросали якоря на рейде корабли из Италии, Англии, Америки. Л.Гроссман замечает: "Нигде план избавления от тисков царизма не был так близок к осуществлению, как именно здесь". Замыслы зрели у Пушкина давно, а должны были реализоваться именно тут, в 1824 году. Вопрос только в том, каким способом.

В Одессе Пушкина мало кто знал. Встречая его в порту или на побережье, на него не обращали внимания, и это было удобно. Он доучивает английский, освоил здесь итальянский и даже немного испанский. Он собирается покончить со своими старыми привязанностями: "Возможно ли, чтоб я еще жалел о вашем Петербурге?" (Х.62). Чего же он хочет оставить тут, какую память о себе? Он не очень-то щедр: "я желал бы оставить русскому языку некую библейскую похабность". Вот и все, большего отечество не заслуживает.

На всякий случай он спрашивает у друзей адрес Якова Толстого, своего петербургского приятеля, который отбыл в Париж (Х.64). В письме брату, посланном с оказией, которую поэт специально поджидал, Пушкин обижается на Льва, который никак не появится, а надо бы, "иначе Бог знает, когда сойдемся". Происходящее вокруг все явственнее выводит его из себя: "Душа моя, меня тошнит с досады – на что ни взгляну, все такая гадость, такая подлость, такая глупость – долго ли этому быть?" (Х.65-66). Это миновавшее перлюстрацию большое и очень важное письмо, отправленное в Петербург между 13 января и началом февраля 1824 года. За ним стоит много несказанного, недоговоренного, и нам придется возвращаться к этому письму. А пока лишь еще два сообщения из этого послания, требующие пояснений.

"Ты знаешь, что я дважды просил Ивана Ивановича о своем отпуске чрез его министров – и два раза воспоследовал всемилостивейший отказ". Разные Иваны Ивановичи встречаются в письмах Пушкина. Среди них Иван Иванович Мартынов, директор департамента Министерства народного просвещения, который был куратором Лицея, и даже французский классик Иван Иванович Расин. В данном же тексте – и в этом нет сомнения – Иван Иванович – это Александр I. Даже и в письме, посланном не по почте, Пушкину не хочется называть царя прямо.

Значит, прошения дважды шли через министров Каподистриа и Нессельроде -два ходатайства Пушкина о выезде за границу, на которые он получил отказы. Что же делать? "Осталось одно, – поясняет далее Пушкин брату, – писать прямо на его имя – такому-то, в Зимнем дворце, что против Петропавловской крепости…". Иван Иванович, как мы видим, получает точный адрес.

Третьего прошения Пушкин посылать не стал. Предыдущие отказы были "всемилостивейшими", значит, мнение самого Ивана Ивановича почтительно спросили, и он не изволил разрешить. Чего же ждать в третий раз? Нет, надо самому устраивать свою судьбу, рассчитывать только на себя. И сделать это надо, не привлекая к своей персоне внимания начальства. Так с новой силой вызревают планы побега.

Как раз в эти дни Пушкин едет в командировку в Бессарабию вместе с Липранди. Генерал Сабанеев, принимая гостей из канцелярии Воронцова, предлагает Пушкину повидаться с заключенным в тюрьму Тираспольской крепости кишиневским приятелем поэта Владимиром Раевским. Ранее Пушкин, услышав от Инзова, что Раевскому грозит арест, успел предупредить того, и Раевский сжег лишние бумаги. Теперь поэт отказывается от предложенного свидания в тюрьме под предлогом необходимости попасть в Одессу к определенному часу. Но какова была истинная причина? Скорей всего, он просто опасался провокации. Свидание привлекло бы к его персоне внимание, а именно это сейчас ни к чему.

Глава двенадцатая

ПУТЯМИ КОНТРАБАНДИСТОВ

Для неба дальнего, для отдаленных стран

Оставим берега Европы обветшалой;

Ищу стихий других, земли жилец усталый;

Приветствую тебя, свободный океан.

Пушкин. Черновой набросок (II.139)

Это поистине космическое желание поэт высказал в конце 1823 года.

Если весь одесский период плохо документирован, то это в еще большей степени относится к фактам, которые Пушкин намеренно скрывал от чужих глаз по причинам, не требующим объяснений. Но биографы Пушкина были вынуждены иногда изъясняться еще туманнее, чем сам поэт, не без оснований опасавшийся перлюстрации своей почты. Например, о причине, по которой Пушкин перебрался в Одессу, в исследовании пятидесятых годов советского периода говорится так: в Одессе "он надеялся стать свободным". "Стать свободным" может означать и просто окончание ссылки.

Придет ли час моей свободы?

Пора, пора! – взываю к ней…

Но далее следуют строки, не оставляющие сомнения в его цели:

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии,

И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил. (V.25-26)

Пушкин размышляет о побеге в стихах, в письмах и, наверное, устно. Он собирается на южное побережье Средиземного моря, планируя очутиться в Африке. Александр Тургенев, его благодетель, зовет Пушкина в письмах "африканцем", и Пушкин словно хочет оправдать это прозвище. Африку сменяет мысль об Италии.

Адриатические волны,

О Брента! нет, увижу вас… (V.25)

"Нет" в этих строках несет полемическую нагрузку. Поэт спорит с теми, кто считает, что он Адриатическое море и реку Бренту не увидит, а может быть, и с теми, кто не хочет его выпустить. В этом "нет" звучит упрямство, настойчивость, вера в возможность выскользнуть из ссылки.

Ночей Италии златой

Я негой наслажусь на воле… (V.25)

Потом в письме, посланном не по почте, Пушкин говорит, что собирается в Турцию, в Константинополь (Х.65). О Константинополе он размышлял, возможно, еще и потому, что от рожденья был с ним породнен. Ведь его назвали именем Александр в честь Александра, архиепископа Константинопольского, о чем писал еще Бартенев.

Пушкин находится в наиболее удобной точке: из Одесского порта в принципе можно выбраться куда угодно. До Константинополя отсюда рукой подать. Но вдруг, придя домой и набрасывая на клочке бумаги так и не оформившиеся потом в стихотворение строки, Пушкин сообщает, что берега Европы обветшали и его не устраивают. Может, он имеет в виду Азию, но разве она не обветшала еще больше? Куда же тогда он нацеливает стопы?

Бывший генерал-губернатор Одессы Александр Ланжерон, который был почти втрое старше, становится приятелем Пушкина. Смещенный с поста в связи с изменением внешнего и внутриполитического курса русского правительства и потому обиженный на Александра I, Ланжерон нашел в Пушкине сочувствие и понимание. Сближали их поначалу и литературные интересы; графоманские сочинения этого человека приводили Пушкина в ужас, что не мешало обоим быть откровенными.

Ланжерон, обрусевший француз, эмигрировал в юности в Америку и, будучи весьма левых взглядов, участвовал в борьбе за независимость США. Ко времени знакомства c Пушкиным взгляды Ланжерона стали несколько умереннее, романтический восторг молодости остался в рассказах о стране, где он провел несколько лет. Пушкин вообще легко поддавался влиянию, и, может быть, под впечатлением рассказов Ланжерона у поэта впервые возникает идея двигаться в Новый Свет, что отразилось в стихах, вынесенных нами в эпиграф.

Мысль Пушкина о бегстве Ланжерон одобрял и еще недавно, обладая реальной властью, мог бы помочь выехать. Увы, легко быть прогрессивным, когда ты уже не у дел. Вскоре Ланжерон уехал за границу. Память о нем сохранилась в Одессе и полтора столетия спустя. Пляж Ланжерон одесситы всегда называли настоящим именем, хотя власти переименовывали его в Комсомольский. Впоследствии Ланжерон вернулся, умер от холеры в Петербурге и был похоронен в Одессе. В церкви, где его могила, в советское время был спортивный зал.

Современник вспоминает: поэт вслух жалел, что не обладает такой физической силой, как Байрон, который переплывал Геллеспонт. С появлением в Одессе новой администрации только порт с примыкавшей к нему территорией все еще оставался вольным. Упомянутая таможенная черта порто-франко была чем-то вроде границы, отделяющей город от империи. "Единственный уголок в России, где дышится свободно", – говорили приезжие. Действительно, солнца и иностранной валюты было много, а полицейских стеснений мало: жизнь была беспаспортной. Вдоль моря, над гаванью, размещались здания морской таможни, казармы и карантин, построенный после эпидемии чумы 1814 года. Для карантина часть порта обнесли высокой стеной – остатки ее сохранились по сей день. В одноэтажных домиках, обслуживаемых особой прислугой, отсиживались приезжавшие из-за моря купцы, дабы не завезти в империю чуму.

Процедура выезда из Одессы в мемуарной литературе того периода описана весьма тщательно. Надо было пройти осмотр в таможне. В конце первого тома "Мертвых душ" Гоголь, не раз путешествовавший за границу, рассказывает эпизод из биографии Чичикова, имевший место до истории с мертвыми душами. Чичиков страстно мечтал попасть на службу в таможню.

"Он видел, – пишет Гоголь, – какими щегольскими заграничными вещицами заводились таможенные чиновники, какие фарфоры и батисты пересылали кумушкам, тетушкам и сестрам. Не раз давно уже он говорил со вздохом: "Вот бы куда перебраться: и граница близко, и просвещенные люди, а какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!". Надобно прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам; как оно называлось, Бог ведает, но, по его предположениям, непременно находилось на границе".

Таможни стояли на трех дорогах, ведущих из Одессы. В таможне взимался налог за новые иностранные вещи. Процедура досмотра была длинная. Все сундуки открывались, и в них рылись надзиратели. С ними пререкались путешественники, обычно приходя к компромиссу посредством взяток. Память современников сохранила рассказ о женщине, которая подвесила под платьем стенные часы и благополучно пронесла бы их, если бы ни полдень: часы начали бить двенадцать раз. Поэтому женщин казаки-надзиратели бесцеремонно ощупывали, при этом спрашивая: "А ще сие у вас натуральнэ, чи фальшивэ?".

Надо сказать, что приемы совершенствовали обе стороны: и таможенники, и контрабандисты. Последние, обходя морскую таможню, переносили товары по воде в непромокаемых мешках. Шли они в волнах, по шею в воде, надев на голову стальной шлем, отражающий солнечный и лунный свет и потому не видимый с берега.

Для выезда из Одессы морем за границу Одесский магистрат выдавал "Свидетельство на право выезда за границу причисляющемуся в… (название учреждения) господину… (имя) с семейством… (состав, включая слуг)". Однако часто бывали случаи, когда уезжали за границу безо всякой бумажки.

Пушкину все это было известно лучше, чем нам. Как раз в то время он налаживает знакомство с начальником Одесской портовой таможни Плаховым. Это был весьма интересный человек, в доме которого собиралось местное общество и который сам был вхож в лучшие дома. В гостиной у Плахова бывали и будущие декабристы, и лидеры этерии. Разговоры в салоне его велись самые либеральные, критиковалась политика правительства. Подробностей об этом знакомом Пушкина не сохранилось, хотя младший брат Пушкина, Лев, позже служил в Одесской портовой таможне и застал там многих старожилов, помнивших поэта.

Для бегства нужны были связи в таможне и в порту. Пушкин сводит также знакомство с начальником Одесского таможенного округа князем Петром Трубецким и даже передает с ним письма друзьям в Москву. Он бывает в гостях у племянницы Жуковского Анны Зонтаг. Ее муж Егор Зонтаг был капитаном "над Одесским портом". О связях с хозяином порта почти ничего не известно, а между тем это важное звено в пушкинских контактах.

Карантинная гавань, где суда отстаивались в ожидании окончания чумного карантина, отделялась от остального порта Платоновским молом. Перестроенный, он еще сохранился в наше время, и здесь по-прежнему разгружаются иностранные суда. В конце Платоновского мола была площадка, "пункт", или разговорное название "пунта", куда одесская знать съезжалась дышать свежим морским воздухом и общаться. Неподалеку от "пунты" были построены купальни, к которым подъезжали в коляске. Пушкин стал чаще бывать здесь, в порту, иногда по несколько раз в день.

Бывало, пушка зоревая

Лишь только грянет с корабля,

С крутого берега сбегая,

Уж к морю отправляюсь я.

Потом за трубкой раскаленной,

Волной соленой оживленный

Как мусульман в своем раю,

С восточной гущей кофе пью. (Х.176-177)

Вспоминая об этой жизни, поэт все свои тогдашние заботы в порту сведет к гастрономии:

Но мы, ребята без печали,

Среди заботливых купцов,

Мы только устриц ожидали

От цареградских берегов. (Х.177)

На самом деле тут были и знакомства, и гульба, и серьезные разговоры. Приход новых кораблей радовал Пушкина. "Иногда он пропадал, – вспоминала княгиня Вера Вяземская, жена его друга. – Где вы были? – На кораблях. Целые трое суток пили и кутили". Именно там, на кораблях, устанавливались связи с деловыми людьми, которые были нужны. Сводил поэта с этими людьми поистине легендарный человек Али, он же Морали или мавр Али (Maure Ali). Многое точно замечавший Липранди записывает, что Пушкин веселеет только в обществе Али.

Это была необычная личность. Могучая фигура, косая сажень в плечах, бронзовая шея, черные большие глаза на обветренном лице, черная борода, важная походка, в осанке нечто многозначительное. От тридцатипятилетнего настоящего мужчины веяло экзотикой: "Одежда его состояла из красной рубахи, поверх которой набрасывалась красная суконная куртка, роскошно вышитая золотом. Короткие шаровары были подвязаны богатою турецкою шалью, служившею поясом; из ее многочисленных складок выглядывали пистолеты". Ходил Али с тяжелой железной палкой на случай драки, как и поэт.

Пушкин говорил, что Морали – египтянин, "сын египетской земли" (V.175, 503), и считал, что по африканской крови они друг другу родня. По более поздним данным, Али был полунегр-полумавр из Туниса. Они познакомились в кофейне грека Аспориди, неподалеку от оперного театра. Морали любил там сидеть на бархатном диване вишневого цвета, потягивая дымок из кальяна. По воспоминаниям Липранди, Али часто захаживал в канцелярию графа Воронцова, где у него были кое-какие дела. Любил он и просто поболтать с чиновниками.

Согласно легенде, Али был одно время шкипером на судне, купцом, негоциантом, набобом, и теперь о его темном прошлом ходили самые невероятные слухи. Из них можно узнать, будто Али был пиратом в Средиземном море, шел на абордаж, грабил купеческие суда, а сокровища зарывал на необитаемых островах и в пещерах, в том числе, в Одесских катакомбах. "Корсар в отставке", по выражению Пушкина, фантастически богатый, он в один прекрасный момент влюбился в местную красотку, бросил рискованное ремесло и пришвартовался в Одесской гавани. Где точно жил Али, неизвестно; было у него в Одессе несколько домов. Поскольку великому русскому поэту не приличествует дружить с пиратами, в советской пушкинистике Али был превращен в "капитана коммерческого судна".

Завидую тебе, питомец моря смелый,

Под сенью парусов и в бурях поседелый!

Спокойной пристани давно ли ты достиг –

Давно ли тишины вкусил отрадный миг?

И вновь тебя зовут заманчивые волны.

Дай руку – в нас сердца единой страстью полны. (II.139)

А дальше в стихотворении идут строки, вынесенные нами в эпиграф. Говорили, что бывший корсар, которому море по колено, поддерживает старые связи и участвует в темных делах, встречаясь с прибывающими ниоткуда и отбывающими в никуда сомнительными людьми. Еще болтали, что он – поставщик в гарем турецкого султана: присматривает подходящие кадры, прячет в пещерах, а затем люди султана переправляют девушек через море. Что здесь соответствует действительности, теперь проверить невозможно.

Старейший одесский литератор и директор библиотеки де Рибас полвека спустя утверждал, что он помнит Али, ведь тот глубоким стариком бывал у них в гостях. От множества легендарных достоинств этого выдающегося человека остались три: аферист, картежник, выпивоха. Он приносил две золотые табакерки и хотел их продать за 30 тысяч.

Назад Дальше