УЗНИК РОССИИ - Юрий Дружников 5 стр.


Брат Александра Тургенева Николай стыдит Пушкина за то, что он берет жалованье и при этом ругает того, кто его дает. Совет молодому поэту – быть посдержаннее в эпиграммах против правительства. Пушкин вызывает Николая Тургенева на дуэль, но, одумавшись, извиняется. Недруги и друзья сходятся во мнении. Александр Тургенев о Пушкине: "…теперь его знают только по мелким стихам и крупным шалостям"; у него леность и нерадение о собственном образовании, вкус к площадному волокитству и вольнодумство, также площадное, восемнадцатого столетья. Директор Лицея Егор Энгельгардт: "Ах, если бы этот бездельник захотел заниматься, он был бы выдающимся человеком в нашей литературе".

Пушкин жжет свечу своей жизни с обоих концов. Он разрушительно творит и творчески разрушает то, что ему дано природой. Неудовлетворенность действительностью – его болезнь, как и многих других. Батюшков писал Вяземскому: "…в нашей благословенной России можно только упиваться вином и воображением". Батюшков, правда, почему-то забыл про женщин. Утешением Пушкину служит роман с одной из самых необычных красавиц Петербурга.

Это Евдокия Голицына, она же "принцесса Ноктюрн", "небесная княгиня", которую подруги считают чудачкой. Она предпочитает дружбу с мужчинами, благо с мужем находится, как тогда говорили, в разъезде. Голицына не просто великосветская дама, она западница, философ, занимается науками и черной магией, в доме у нее бывают такие же чудаки со всего света, которых она принимает по ночам, так как ночью не спит: гадалки предсказали ей смерть во сне. На деле легенду эту сочинила она сама. Принцесса Ноктюрн принимала по ночам потому, что постарела, а французские светские львицы никогда не показывались днем. Дневной свет при не столь изощренной косметике, как сегодня, выявлял у немолодой женщины все ее недостатки.

По свидетельству Карамзина, Пушкин смертельно влюбился в Голицыну, хотя она вдвое старше. Позже поэт включит ее в свой донжуанский список, куда попали только наиболее значительные его возлюбленные. Он уезжает от нее поздно утром, чтобы выспаться дома и затем сочинять, лежа в постели. Обедать едет в ресторан, вечер проводит в притонах или театре, а ночью снова мчит в будуар к Голицыной, если она согласна его принять. Он почти идеальный эгоцентрик: вся Вселенная вокруг него и только для него, причем данная минута важнее всей жизни.

Я говорил: в отечестве моем

Где верный ум, где гений мы найдем?

Где гражданин с душою благородной,

Возвышенной и пламенно свободной?

Где женщина – не с хладной красотой,

Но с пламенной, пленительной, живой? (I.281)

На то, чтобы подобрать другое слово вместо дважды попавшегося "пламенный", нет времени, он спешит:

Где разговор найду непринужденный,

Блистательный, веселый, просвещенный?

С кем можно быть не хладным, не пустым?

Слово "хладный" два раза – про себя и про нее. Тяжелая, державинообразная причастная рифма висит в изящном стихотворении, как незакрепленный кирпич над головой читателя, которого, однако, под конец ждет блистательный пассаж:

Отечество почти я ненавидел –

Но я вчера Голицыну увидел

И примирен с отечеством моим.

Конфликт ума и сердца, проходящий через всю жизнь Пушкина. Как бы ни было мерзко на душе от того, что происходит вокруг, но если есть, в кого влюбиться, от кого потерять голову, значит, еще не все потеряно, значит, можно быть счастливым даже тогда и там, где и когда это невозможно. Вот, если хотите, одна из опорных точек пушкинской философии, роковое триединство: я, данная женщина и все остальное на свете. Перпетуум-мобиле, но и тормоз, который вдруг, непредсказуемо, останавливает жизнь поэта, переворачивая ее вверх дном.

Почти три послелицейских года – длинная вереница его минутных подруг: ветреных Лаис, которых он любит за "открытые желания", младых монашек Цитеры, включая сюда известную парижскую проститутку Олю Массон, находящуюся в творческой командировке в Петербурге, Дориду, в чьих объятьях он "негу пил душой", Фанни, чьи ласки он обещает вспомнить "у двери гроба", Наташу – с ней он проводил время на травке, проститутку Наденьку, польку Анжелику, по воспоминаниям лицейского друга Ивана Пущина, родившую от Пушкина сына, продавщицу билетов в бродячем зоосаду… Перечисляем только тех, о ком сохранились сведения в его собственных заметках. В научных комментариях к сочинениям Пушкина проститутки именуются "представительницами петербургского полусвета". Смысл эвфемизма, видимо, в том, что эти представительницы работают в полутьме.

Анненков описывает послелицейский период жизни Пушкина так: "Беззаботная растрата ума, времени и жизни на знакомства, похождения и связи всех родов, – вот что составляло основной характер жизни Пушкина, как и многих его современников". Александр Тургенев делится с Вяземским: "Сверчок прыгает по бульвару и по блядям… Но при всем беспутном образе жизни его, он кончает четвертую песнь поэмы".

Время в чем-то несчастное, но и счастливое. Ежедневные новые знакомства и ссоры, отчего ценность подлинной дружбы несколько смазывается, но в суете он этого не замечает. Происходит разрыв с Карамзиным, которому бранная риторика насчет рабства представляется недостойной. Но при этом – и становление личности, лепка самого себя как поэта, разумеется, с помощью более зрелых, более терпимых, более образованных друзей, европейцев по духу.

Одна беда: умнейшему и талантливейшему молодому творцу уже тесно в пределах возможностей того литературного круга, в котором он находится. Его субъективное ощущение, что ему тесно в России вообще.

Увы! куда ни брошу взор –

Везде бичи, везде железы,

Законов гибельный позор,

Неволи немощные слезы,

Везде неправедная Власть

В сгущенной мгле предрассуждений… (I.283)

Говорят, это было написано в один присест в гостях у Николая Тургенева. Но стоит ли к этим словам относиться столь же серьезно, как это сделали в правительстве Александра I? "Самовластительный злодей" в оде "Вольность" относится вовсе не к русскому императору, а к французскому. Слово "свобода" в компаниях, где бывал Пушкин, произносилось так же часто, как "вино" и "любовь". И вовсе не всегда имелась в виду политическая свобода. Пушкин много раз бывал в доме Лаваля, управляющего третьей экспедицией Особой канцелярии Министерства иностранных дел. Экспедиция просматривала зарубежную периодику, составляя рефераты для царя о положении дел в Европе. Новости вплывали в салон Лаваля без цензуры и растекались по Петербургу. Читали тут и стихи.

Поэт искал себя, определялся во мнениях. Третий брат Тургеневых, Сергей, писал: "Да поспешат ему вдохнуть либеральность". Из этого утверждения следует, что политические взгляды Пушкина гибкие. Экстремизм шел, возможно, не от естества, но от среды, в которой он дышал. Ряд стихов он сочинил, чтобы стать ближе к своим знакомым, но для серьезных борцов он оставался милым проказником, не более того. Протест не был связан ни с какими поступками.

Симпатии и неприязнь молодого поэта возникали подчас не столько от его собственных взглядов, сколько под влиянием лиц, с которыми он сближался. Это прежде всего братья Тургеневы и, более других, Александр. В 1817 году Александр Тургенев именовался "Ваше Превосходительство" и был управляющим департаментом Министерства духовных дел и народного просвещения, приближенным министра князя Александра Голицына.

Отметим, между прочим, что забавно читать у Тургенева слово "советский". Без малого за сто лет до Ленина, в ноябре 1824 года, он писал брату Николаю Тургеневу за границу: "Для тебя не может быть это теперь тайной, ибо ты советский…". Имелась в виду принадлежность брата Николая к Государственному Совету. Николай был крупным государственным деятелем, членом Госсовета, но также и либерально мыслящим человеком. Третий брат, Сергей, пребывал в это время в Париже. Все трое хорошо относились к Пушкину, и, при наличии больших связей, имели широкие возможности, чтобы похлопотать о друзьях.

Еще одним петербуржцем, влияние которого на Пушкина представляется несомненным, хотя известно мало, был его тезка Александр Сергеевич Грибоедов. Они в одно время пришли служить в одно ведомство, вместе подписали присягу, хотя Грибоедов был без малого на десять лет старше. Он уже имел озлобленный ум, по мнению современника, из-за того, что его не оценили как человека государственного. Можно предположить, что поведение Грибоедова, столь знакомое нам по Пушкину, также было результатом постоянного раздражения действительностью, – болезнью среды, как назовут состояние российского интеллигента психиатры конца XIX века.

Осенью 1817 года Грибоедов должен был стреляться из-за балерины Истоминой с корнетом Якубовичем. Дуэль отложили на год. Потом была "четверная" дуэль, во время которой Грибоедову прострелили руку. Общались они с Пушкиным недолго: Грибоедов уехал, а впоследствии за то, что был секундантом на дуэли, его отправили в Персию секретарем посольства. Впрочем, наказание Грибоедова Пушкин посчитал бы для себя удачей.

От Грибоедова о Пушкине прослышал его приятель по Московскому университету корнет Петр Чаадаев (Пушкин с его абсолютным слухом в языке писал "Чадаев", что по-русски звучит естественней). Восемнадцати лет отправившись воевать, Чаадаев дошел до Парижа, получил награды. Его прочили адъютантом к царю, а стал он адъютантом командующего гвардейским корпусом генерала Иллариона Васильчикова. Чаадаев, в отличие от Пушкина, был богат. Встретились они у Карамзина.

Будущий философ и богослов, Чаадаев, как вспоминал современник, заставлял Пушкина мыслить. Он способствовал развитию поэта больше, чем кто-либо другой. Философия, мораль, право, история – их постоянные темы. Пушкин все чаще бывает у Чаадаева, берет книги. Именно Чаадаев открывает ему Байрона, и Пушкин начинает учить английский. Пиетет по отношению к Чаадаеву, как часто у поэта бывало, сплетен с иронией, но в ней любопытная оценка: в другой стране Чаадаев был бы знаменитой личностью, а в России он всего-навсего военный невысокого чина:

Он вышней волею небес

Рожден в оковах службы царской;

Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,

А здесь он – офицер гусарской. (I.371)

Это подпись к портрету Чаадаева, и смысл ясен: талант у нас не в цене, власть в гениях не нуждается.

Чтобы замкнуть круг, остановимся на человеке, который также оказывал большое влияние на Пушкина, но сегодня менее известен. То был чиновник Министерства иностранных дел Николай Кривцов. В войне 1812 года ему оторвало ядром ногу выше колена. После русских побед он остался за границей, лечился. В Лондоне ему сделали пробковый протез, настолько удачный, что он мог даже танцевать. Он жил в Австрии, Швейцарии, Франции, Германии, говорил свободно на нескольких языках, водил знакомство с Гете, Гумбольдтом, Талейраном, встречался с Наполеоном, запросто бывал у многих западных знаменитостей. Когда Пушкин вышел из Лицея, Кривцов возвратился из Европы. Познакомились они у братьев Тургеневых и сошлись.

Кривцов вернулся большим либералом и демонстрировал Пушкину великолепный образец раздвоенного сознания российского интеллигента. Он был исполнительным, аккуратным и преданным престолу служащим, а в узком кругу ругал русские власти и отечественные порядки, не стесняясь в выражениях и не скупясь на остроумие. Речи его звучали еще резче, чем мальчишеская терминология Пушкина. И это было воспитание другого рода, нежели влияние друзей, перечисленных выше. Кривцов вскоре получил назначение в русское посольство в Лондон, о котором, как и обо всей Европе, много и увлекательно рассказывал Пушкину. Обсуждали они, по-видимому, и возможности пушкинского путешествия.

Из-за физической и нервной перегрузки, а возможно (по взгляду современных врачей) от инфекции (грипп? воспаление легких?), Пушкин заболевает горячкой. Этим словом называли любую болезнь с высокой температурой. В послелицейские годы он вообще часто хворал. На этот раз он болеет долго, и доктор не гарантирует благополучного исхода. Однако через два с лишним месяца молодой организм победил и Пушкин поднялся на ноги. Поправляясь, он сочиняет стихи Кривцову на память перед отъездом того в Лондон, дарит свою книгу. Связь не прерывается после отъезда. Александр Тургенев пишет князю Вяземскому, уехавшему служить в Варшаву: "Кривцов не перестает развращать Пушкина и из Лондона и прислал ему безбожные стихи из благочестивой Англии".

Друзья продолжают разъезжаться. Вяземский находится в Варшаве практически без дела. Летом следующего года он подпишет записку об освобождении крестьян. То было либеральное время, и он не пострадал за вольнодумство. Настроение Вяземского, приезжавшего в Петербург, было невеселым: "…мне так все здешнее огадилось, что мне больно было бы ужиться здесь", пишет он и вскоре уезжает обратно в Варшаву.

Польша была, конечно, еще не Западная Европа, но уже и не Россия, Пушкин это понимал. Поэтому, встретившись летом с Вяземским, он говорит о том, что, может быть, если не удалась заграница, его пустят в Варшаву. Вяземский обещает узнать и похлопотать "оттуда". В любом случае, здесь оставаться, по мнению Вяземского, невозможно. Вскоре он опять напишет: "У нас ни в чем нет ни совести, ни благопристойности. Мы пятимся в грязь, а рука правительства вбивает нас в грязь".

Пушкин не мог не знать, что выезд из Варшавы в Германию неизмеримо проще, чем из метрополии. Карамзин, отправившийся впервые за границу, подробно рассказал о своих наблюдениях, и его заметки были к тому времени неоднократно опубликованы. "На польской границе, – писал он, – осмотр был нестрогий. Я дал приставам копеек сорок; после чего они только заглянули в мой чемодан, веря, что у меня нет ничего нового". В Петербурге, городе, который он называет мертвой областью рабов, Пушкину плохо; он живет в немилой ему, "сей азиатской стороне" (I.326).

Неизвестно, принимали ли участие в хлопотах по поводу выезда Пушкина в Варшаву братья Тургеневы или еще кто-либо, кроме Вяземского, но усилия не увенчались успехом. Да и сам Вяземский, судя по его письмам, рвется из Варшавы в Париж. Между тем гадалка уже предсказала Пушкину дальную дорогу, о чем он сам вспоминал двадцать лет спустя.

А времена менялись. Выступая в Варшаве, Александр Павлович обещает дать России конституцию, какую он дал Польше (что могло укрепить Пушкина в стремлении туда перебраться). В Польше появилось нечто вроде парламента. На открытии Польского Сейма Александр размышлял о законно-свободных учреждениях, которые он надеется распространить. Европа беспокоилась по поводу произвола, царящего в России, и царь в беседе, которая была опубликована на Западе, говорил о том, что скоро другие народы России, вслед за Польшей, получат демократию.

Либеральные воззрения Александра I преподносятся Западу, а внутри он, получив звание фельдмаршала Прусской и Австрийской армий, поощряет деятельность Аракчеева. Послабления, которые начали было ощущаться, к 1819 году отменяются. Время надежд на перемены, время новых противоречивых идей уходит в прошлое. Наступает период завинчивания гаек внутри, который всегда сопровождается опусканием железного занавеса.

Брожения в странах Европы заставляют глав государств искать пути к договорам для защиты порядка, и русское правительство находит в том для себя двойную выгоду: под предлогом опасности ужесточать дисциплину внутри и расширять сферы своего политического и военного влияния вовне. Сильные мира сего, которых Пушкин, смеясь, два года назад назвал "всемирными глупцами" (Х.10), на самом деле таковыми вовсе не были.

Эйфория, связанная с возвращением русской армии из Европы домой, сошла на нет. Просветительские и либеральные идеи затухали на глазах. Те, кто вернулись, думали, что возврата к старому быть не может, однако теперь европейские начала вытравлялись, оставались традиционные, азиатские. Оказалось, что общественное мнение ничего не стоит, с ним можно не считаться. В университетах началась борьба с иноземной наукой. Инстанции были озабочены укреплением подлинно русских убеждений, под которыми подразумевалась преданность престолу. Высказывать публично мнение становилось снова опасно; общественная жизнь ушла в подполье.

Идея развития России по американскому пути с введением конституции и отменой рабства, та идея, которую в течение нескольких лет вынашивали декабристские группы, в сущности, первые зачатки партий в стране, в принципе была мало реальной. "В Африке и Америке начинают чувствовать сие беззаконие и стараются прекратить оное, а мы, россияне, христиане именем, в недрах отечества нашего имеем защитников сей постыдной, сей богопротивной власти!" – доверяет бумаге свои мысли декабрист Александр Муравьев.

Николай Тургенев сообщает брату Сергею: "Мы на первой станции образованности", – сказал я недавно молодому Пушкину. "Да, – отвечал он, – мы в Черной Грязи". Так называлась первая станция по дороге из Москвы в Петербург.

Наступало время, привычное для русских людей в возрасте и приводящее в растерянность молодых. Тридцатилетний оптимист Николай Тургенев, мечтая о журнале "Россиянин XIX века" при сотрудничестве Пушкина, записывал в своем дневнике: "Каждый вечер оканчиваю с некоторым унынием… Ввечеру сижу у окошка и в каждом предмете, в каждом движущемся автомате вижу бедствие моего отечества… Какое-то общее уныние тяготит Петербург и сие время… Иные ничего не понимают или, лучше сказать, ничего не знают. Другие знают, да не понимают. Иные же понимают одни только гнусные свои личные выгоды. Неужели я до конца жизни буду проводить и зимние, и летние вечера так, как проводил доселе?.. Неужели я и при последнем моем издыхании буду видеть подлость и эгоизм единственными божествами нашего Севера?". У многих на уме Европа. Проводив свою знакомую в Париж, Александр Тургенев пишет Вяземскому: "Спокойнее и счастливее там, где и душа, и цветы цветут".

Либеральные идеи овладели Пушкиным не вовремя. Более опытные друзья, тот же Александр Тургенев, Карамзин, Жуковский встретили очередное похолодание на теплых должностных местах, офицеры-декабристы шли на риск, многие уходили в кутежи. Пушкин с энергией молодости кинулся во все сферы сразу. Он пытался соединить все стили жизни, и ему, с его умом и горячностью, это удавалось. Но возник вопрос: готов ли он всем пожертвовать ради того, чтобы встать на рискованный путь активного протестанта, готов ли к последствиям?

По всей видимости, его планы все же более эгоистичны, и они в литературе, не в политике. Он не борец, а лишь поклонник правды и свободы, как он сам назовет себя позже. Но и в такой роли ему нет места. Он жалуется Дельвигу:

Бывало, что ни напишу,

Все для иных не Русью пахнет… (II.32)

Назад Дальше