УЗНИК РОССИИ - Юрий Дружников 50 стр.


Сие – черновик. В беловике письма Пушкин "бесстыдные и невежественные" снял, но что менялось по сути? Он отходит от прежних друзей и единомышленников, перестает быть выразителем того, чего от него ждали. Зато те, с кем он сошелся в последние годы, даже и не сильные мира, а просто приятели, удивляют. Летом добрейший друг Нащокин писал (стыдно цитировать, но из песни слова не выкинешь): "Поляков я всегда не жаловал – и для меня радость будет, когда их не будет (остальных) ни одного полячка в Польше, да и только. Оставшихся всех должно в высылку в степи, Польша от сего пуста не будет, – фабриканты русские займут ее. Право, мне кажется, что не мудрено ее обрусить" (Б.Ак.14.179). Кстати, выделенные нами слова Нащокина отсутствуют в "Летописи жизни и творчества Пушкина", выпущенной в 1999 году (т.3, с.350), – исправления исторических документов российскими пушкинистами продолжаются и при отсутствии цензуры.

Пушкин воссоединялся с Бенкендорфом в борьбе против "духа своевольства" и воспевал Паскевича. Слова, брошенные когда-то им графу Воронцову, с обвинением того в лизоблюдстве, оказались бумерангом:

Льстецы, льстецы! старайтесь сохранить

И в подлости осанку благородства. (II.220)

Если называть вещи своими именами, Пушкин, написав стихи "Клеветникам России", изрядно замарал свою репутацию – никуда от этого не денешься. С другой стороны, пушкинский патриотизм можно рассматривать и просто как тему, к которой обращается профессиональный писатель за деньги. В отличие от военных патриотов он не действует, но лишь пишет, и это не так ужасно. Однако Пушкин выступает в "Клеветниках России" апологетом русификации, певцом "России – Третьего Рима". Если бы речь шла о завоевании отсталых племен – культурную миссию можно было бы, если не одобрить с грехом пополам, то хотя бы лучше понять в контексте времени. В поэме "Полтава" Пушкин изображал кроваво подавленную попытку Украины освободиться от ига как патриотическую борьбу со шведской экспансией, но, конечно, под эгидой России. Теперь Россия, отвоевав во Франции, проводила "зачистку" в Польше.

Правящие верхи и националистически настроенная часть русского общества приняли инвективы Пушкина с восторгом. "Клеветники" были тотчас переведены на французский и немецкий, положены на музыку. Видные сановники один за другим высказывали похвалы поэту, от которого давно ждали чего-то, особо патриотического, и вот свершилось. Пушкин получил даже поздравительное письмо от графа Хвостова.

Поразительно, что на стороне властей оказался также Чаадаев, пришедший в восторг от "Клеветников России". За "Клеветников" Чаадаев назвал Пушкина "национальным поэтом". Видимо, в мыслях философа об особой роли России не хватало того, что он туманно называл "некоторым подобием политической религии". Пушкин открыто не соглашался с Чаадаевым по поводу исторической ничтожности России, но в узком кругу крыл Россию на чем свет стоит. Он дважды видел русских оккупантов на Кавказе. И вот…

Советские оценки стихотворения следовали имперской линии. "Едва ли можно указать во всей европейской литературе более возвышенное произведение в области политической лирики, – писал Л.Поливанов о стихотворении "Клеветникам России". – Для написания его нужен был не только патриот, нужен был и великий художник, проникнутый тем чувством меры, каким обладал только Пушкин". Другой советский пушкинист Д.Благой объяснял, что стихи эти не против Польши (превращенной к тому времени в часть соцлагеря), но против экспансионистских планов Запада по отношению к России. И цитировал Сталина, что теперь у нас с поляками дружба. Утаенный комический аспект советских интерпретаций этого стихотворения видится еще и в том, что с этим стихом Пушкин оказался политическим противником основоположников всего на свете Маркса, Энгельса и Ленина, которые поддерживали поляков.

Советская трактовка польских взглядов Пушкина и не могла быть иной. Л.Фризман рассказывает, как в начале шестидесятых его статью, содержащую свежие и честные слова о Пушкине и польском восстании, боялись печатать без одобрения Пушкинского Дома, а там так и не дали разрешения. В статье этой пушкинист писал: "Сплошь и рядом выдвигаются доводы, направленные на то, чтобы "смягчить" ошибочность позиции Пушкина, сделать ее более приемлемой".

Нетерпимость иных мнений и стремление оправдать поэта, чего бы он ни написал, иногда носило такой самоуверенный характер: "Мнение о Пушкине, создателе антипольской трилогии, остается в буржуазном литературоведении непреодоленным". Дескать, мы им объясняем, как следует трактовать, а они еще не поняли. Между тем у части польских авторов, несмотря на цензуру, было желание, если не оправдать, то хотя бы извинить Пушкина. М.Топоровский, например, считал, что Пушкин не разобрался. На деле ноябрьское восстание ослабляло царизм и укрепляло демократию в Европе.

По свидетельству современников, Пушкин читал стихи "Клеветникам России" царю и членам императорской фамилии, "чего, – справедливо рассуждает Л.Фризман, – конечно, не сделал бы, если бы не был убежден, что стихи понравятся". С этим стихотворением Пушкин оказался, по сути дела, в лагере своих вчерашних противников. Он потерял авторитет у лучшей части российского общества, ибо в данном вопросе перестал быть европейцем.

Белинский в письме к Гоголю объяснил, "почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви!".

Остепенившийся поэт, бывший инакомыслящий и ссыльный, опять просится на службу, снова жалуясь, что недополучил свое по Табели о рангах: "…Мне следовали за выслугу лет еще два чина, т.е. титулярного и коллежского асессора; но бывшие мои начальники забывали о моем представлении. Не знаю, можно ли мне будет получить то, что мне следовало". Власти решать вопрос не спешили, и шаги Пушкина свидетельствуют, что он пером стремился доказать свою лояльность.

Наконец, ему разрешают, как то было после Лицея, подписать "Клятвенное обещание" "верно и нелицеприятно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови". За этим следует "Обязательство о непринадлежности к тайным обществам" и "Расписка в чтении указа Петра I" о неразглашении служебных тайн. Таким образом, у него "допуск": все, к чему он будет допущен в секретном архиве, разглашению не подлежит.

Пушкин еще раньше писал: "Чины в России необходимость хотя бы для одних станций, где без них не добьешься лошадей" (VI.51). Теперь в поездке ему полагаются три лошади. Постепенно он начинает чувствовать себя в замкнутом кругу службы и семьи: политическая корректность, хозяйственные и финансовые обязанности, визиты, связи. Как после заметит Марина Цветаева, "вместо заграничной должности – открытый доступ в архив".

Полевого, например, царь в архивы не пустил, Пушкину же было дозволено. Возможно, он уже говорил царю, что думает об исторических сочинениях, и тема Петра Великого ему предложена. Пушкин получает разрешение читать книги в библиотеке Вольтера, расположенной в Эрмитаже. Он будто попал в парижскую библиотеку. Здесь, листая французских энциклопедистов, поэт и начал овладевать ремеслом, ему определенным, – историка. История перерабатывается через его собственное семейное прошлое, становится как бы личной, а потому субъективной.

В стремлении Пушкина утвердить важность литературы как государственного дела была опасная сторона. Убеждаясь в полезности литературы, правительство тиранической державы неминуемо впрягало литературу в политическую упряжку. Становясь спицей в государственной колеснице, писателю приходилось "функционировать". Для аналогии: Гоголь, воспевая Русь как "птицу-тройку", лил масло в колеса скрипящей телеги. Какой современный образ, кстати: мчит русская тройка, постораниваются другие народы и государства, а в тройке сидит мошенник – новый русский Чичиков!

Предоставление Пушкину возможности заниматься по службе историей, получая за труд из казны, вовсе не означало, что он заменил покойного придворного историографа Карамзина, как часто читаем в многочисленных источниках. Историк – это ученый, ученый есть система, а поэт не был системником, не любил систематического умонаправления. Труд упорный Пушкину не был тошен, но он брался за многое сразу и, в сущности, историком, сколько бы ни писали об этом, не стал. Он умелый читатель исторических документов, исторический писатель, – это тоже немало, вполне почетно и самодостаточно. Он шутит в письме к Плетневу, что царь дал ему жалование и открыл архивы, "чтобы я рылся там и ничего не делал" (Х.286). Но это исповедальная шутка.

Орест Сомов более точно назвал должность Пушкина: не историограф вообще, но лишь "историограф Петра Великого". Александр Тургенев писал брату Николаю в Лондон, что Пушкина сделали "биографом Петра". Но и такая должность требовала исследовательского подхода, сосредоточенности на одной теме и каторжного труда. Эти параметры отсутствовали. Пожалуй, точнее всего ситуацию определил знакомый поэту археолог Михаил Коркунов, назвав Пушкина будущим историком, которого в нем, вероятно, лишились.

Пушкин добивался чести быть избранным в члены Академии ("сильно добивался", как пишет Бартенев), и, учитывая его заслуги перед властью, теперь это стало реальным. Как академик Пушкин мало что сделал. Известно лишь, что он поддержал идею издать "Краткий священный словарь" Алексея Малова, которого вместе с Пушкиным приняли в члены Академии. Еще он обсуждал предложение создать "Словарь исторический о святых, прославленных в Российской Церкви", о чем писалось в "Современнике", – вот, пожалуй, и все его дела в Академии наук.

Более других ему по-прежнему интересны люди, бывающие за границей. Египтолог Иван Гульянов был представлен Пушкину Чаадаевым в письме. Узнав о помолвке поэта, Гульянов послал поздравительное стихотворение, на которое Пушкин также ответил стихотворением "Ответ анониму". В Бессарабии у них оказались общие знакомые. Член Российской академии наук, он служил в Министерстве иностранных дел при российских миссиях в Турции, Италии, Германии, Голландии, Франции. Личное знакомство Пушкина с Гульяновым состоялось, вероятно, во второй половине лета 1830 года.

Встречаясь с Гульяновым, поэт подолгу с ним разговаривал. Несомненно, говорили о загранице, ведь ученый оказался большим любителем путешествий. Египет был особо интересен Пушкину, как и Африка вообще. Рассуждали они о гульяновских трудах, в которых российский египтолог опровергал воззрения европейских. Он много писал о расшифровке иероглифов, издал пять книг в разных странах.

Специалисты, однако, считали Гульянова неплодотворным гением. Эрудит, полиглот, он оказался довольно поверхностным исследователем. Грановский вспоминает, что его основной труд вряд ли мог увидеть свет. Объяснение одного иероглифа, изображающего тростниковую корзинку, занимало более трехсот страниц. "Сколько же томов будет иметь вся ваша книга?" – "Я заканчиваю только предисловие. Из него выйдет пять больших томов", – отвечал Гульянов. Нащокин вспоминает, что Пушкин развивал ученому свою мысль о всеобщем языке, который объединит слова, общие по смыслу и звучанию.

Пушкин говорил Гульянову, что мечтает не только о Египте, но и о Шотландии, нарисовал на клочке бумаги египетскую пирамиду. Снизу подписал: Dreson и поставил дату 1832, которую потом переделал в 1833. Может быть, поэт имел в виду Дрезден и дату предполагаемого своего свидания с Гульяновым там? Ведь Гульянов раньше служил в русской миссии в Дрездене и в ближайшем будущем снова собирался ехать туда. Через полгода Гульянов отправился за границу и десять лет спустя умер в Ницце. Не исключено, что мысли поэта о плавании в Египет, отраженные позднее в стихах "Осень", навеяны именно разговорами с Гульяновым.

В начале 1832 года у Пушкина новые неудачи. Последняя книга стихотворений плохо расходится, возможно, от завышенной цены. "Борис Годунов" не раскупается, и магазин объявил об уцененной продаже. Зарплата задерживается, и приходится жаловаться Бенкендорфу, прося помочь. Поэт в карточных долгах и к середине января готов увеличить их, умоляя приятеля Михаила Судиенко дать ему 25 тысяч на два или три года под залог имения "в случае смерти". Берет он деньги и у других людей; значительную часть долгов он не сможет выплатить до конца своих дней. Если верить Екатерине Философовой, хозяйке дома, который Пушкин посетил, намереваясь сменить квартиру, "шляпа у него очень затаскана", и хозяйка приняла поэта за лакея.

Александр Тургенев и Жуковский 18 июня 1832 года отбывают за границу. Жуковский сопровождает наследника царя. Компания друзей, и Пушкин среди них, плывет до Кронштадта. Из дневника Тургенева мы знаем подробности проводов: "Я сидел на палубе, смотря на удаляющуюся набережную, и никого, кроме могил, не оставлял в Петербурге, ибо Жуковский был со мною. Он оперся на минуту на меня и вздохнул за меня по отечестве: он один чувствовал, что мне нельзя возвратиться… Я позвал Пушкина, Энгельгардта, Вяземского, Жуковского, Викулина на завтрак и на шампанское в каюту – и там оживился грустию и самым моим одиночеством в мире… Брат был далеко…".

Разумеется, Пушкин мог плыть только до Кронштадта – это был любимый ритуал, дальше ему нельзя. В каюте завтракали. Доплыли до другого парохода "Николай I", "дурно обедали, но хорошо пили", как отметил Тургенев. Произносилось много тостов. Тургенев сказал что-то нелояльное, о чем не положено говорить вслух, Пушкин напомнил ему, что стены имеют уши. Так поменялась ситуация: когда-то Тургенев урезонивал молодого и не сдержанного на слова поэта. Тургенев потерял на Западе привычку контролировать исходящие мысли, хотя из-за оставшегося в Лондоне брата его самого тоже долго не выпускали. Он даже предложил Жуковскому ехать отдельно, чтобы не навредить ему, но Жуковский не побоялся. Документы, которые Тургенев собирал в западных архивах, интересовали правительство. Паспорт Тургеневу был выдан по личному распоряжению царя, под иезуитское требование не видеться с братом. "В 7 часов расстался с Энгельгардтом и Пушкиным, – сообщает в дневнике Тургенев. – Они возвратились в Петербург; Вяземский остался с нами, завидовал нашей участи".

Глава седьмая

ВНУТРЕННИЙ ЭМИГРАНТ

Путешествие нужно мне нравственно и физически.

Пушкин – Павлу Нащокину, около 25 февраля 1833 (Х.332)

Тема дороги у Пушкина – постоянная, тревожная, больная, подчас мрачная, проходящая через всю жизнь. Всегда он стремился двигаться, ехать, идти. Подсчитано, что он восемь лет провел в пути. Почему он так рвался в дорогу? Может, как однажды Гоголь выразился в письме Аксакову из Рима, "еду для того, чтобы ехать"? Он начинает "Путешествие из Москвы в Петербург" (название сочинили публикаторы) символической фразой: "Узнав, что новая московская дорога совсем окончена, я вздумал съездить в Петербург, где не бывал более пятнадцати лет" (VII.184). Не обращая внимания на выдумку насчет пятнадцати лет, отметим, что сюжетная цель поездки, названная автором, – испытать новую дорогу. Понятно, что это лишь внешний повод, начало репортажа.

В дороге, в отъезде, в клоповнике гостиницы ему лучше работается. Пушкин удирает из Петербурга в Москву, и тут у него появляется замысел новой прозы. Он включается в работу. "Дубровский" – название, данное не Пушкиным, а издателями, поскольку автор не доработал романа. Но конец 1832 года и начало следующего посвящены этому тексту: быстро рождаются Глава за главой. Барон Розен сообщал: "Он решительно ничего не пишет, осведомляясь только о том, что пишут другие". Это неправда: Пушкин работал. Б.Томашевский убедительно доказал, что произведение родилось под влиянием романа Жорж Санд "Валентина". В "Дубровском" сходный метод, манера, социальная подкладка. При этом Пушкин остается верен себе: новый герой его опять, как раньше Онегин, отправляется на чужбину. Последняя написанная Пушкиным фраза гласит: "По другим известиям узнали, что Дубровский скрылся за границу" (VI.209). Герой уехал, и работа над романом останавливается так же неожиданно, как началась.

Поэту не сидится на месте. "Гонимый рока самовластьем", – написал он как раз тогда коротенькое стихотворение в альбом неизвестной приятельнице в Москве (III.228). Значит, неведомая внешняя сила влечет, подгоняет его. Как никто, Пушкин ухитрялся проникаться духом дальних народов, легко овладевал языками, интересовался другими религиями, но по злобной прихоти властей мог передвигаться только внутри империи. Так созревает намерение ехать в Оренбургскую губернию, а в замысле – первые строки сочинения о Пугачеве.

Весной 1833 года Пушкин читает архивные документы, поставляемые ему по распоряжению царя из разных ведомств. Принято считать, что им прочитано пять тысяч страниц. Он записывает воспоминания знакомых. Вчерне видны контуры будущей книги о крестьянском бунте. Гоголь, судя по письму Погодину, заранее в восторге: "Интересу пропасть! Совершенный роман!", – хотя пушкинской рукописи не читал. Когда отец услышал, что Пушкин поехал в Оренбург, он написал дочери: "Большой вопрос: за каким делом он поехал в страну Гуннов и Герулов? Если на то пошло, то лучше было бы ему поехать посмотреть на что-нибудь менее дикое".

Все относительно в мире. За жизнь Пушкин проехал меньше, чем иной нынешний путешественник за неделю. Карта поездок поэта весьма скромна, и не он в том виноват. Чтобы проводить до Кронштадта приятеля Сергея Киселева, 27 мая отплывавшего за границу на пароходе "Николай I", Пушкин должен был опять заранее добыть разрешение, каковое ему было выдано: "Предъявитель сего, состоящий в ведомстве Министерства Иностранных дел Титулярный Советник Александр Пушкин, имеет от Начальства позволение отправиться на два дни в Кронштадт, во удостоверение чего и дан ему сей билет от 1-го Отделения Департамента хозяйственных и счетных дел с приложением печати". Прогулка оказалась приятной: то был день рождения Пушкина. Два дня пролетели почти как за границей: поездка морем, много иностранцев, прибывших в Россию и отбывающих, грохот волн, гудки и черный дым парохода, отплывающего в Европу… Одному Пушкину опять приходилось остаться на пристани и махать рукой удаляющимся в туман.

Но и простая поездка в Оренбургскую губернию требовала разрешения. Власти пожелали объяснений: зачем Пушкину туда надо? Он едет, и за ним поспевает дело "Об учреждении надзора за поведением известного поэта, титулярного советника Пушкина". На местном уровне, чтобы угодить верхам, "наблюдение" превращается, судя по секретным документам полиции, в "строгое наблюдение".

Командировка оказалась частично увеселительной. В Симбирске, познакомившись с губернаторской дочкой Елизаветой Загряжской, Пушкин увлекся этой хорошенькой и грациозной девочкой, которой было десять лет. Лиза пригласила его на урок танцев, гость провел с ней некоторое время. Вынув из бокового кармана пистолет и положив его на подоконник, поэт галантно раскланялся, обхватил девочку за талию и вальсировал. Прелестное существо запало в память. Выехав из Симбирска, Пушкин, опережая на сто двадцать лет Набокова, продолжал размышлять о нимфетке, причем в более чувственном ключе:

Когда б не смутное влеченье

Чего-то жаждущей души,

Я здесь остался б – наслажденье

Вкушать в неведомой тиши:

Забыл бы всех желаний трепет,

Мечтою б целый мир назвал –

И все бы слушал этот лепет,

Назад Дальше