Для своего "Современника" Пушкин кратко пересказывает записки "цивилизованного американца" Джона Теннера, прожившего тридцать лет среди индейцев. Рецензент читал не английский оригинал, а его французскую версию, статью подписал The Reviewer (Обозреватель), а в авторстве признался Чаадаеву. Пушкин хвалит труд Алексиса Токвиля, у которого ознакомился с проблемами демократии в Америке. Пушкинское сочинение о Джоне Теннере разоблачает Америку в стиле, хорошо нам знакомом по установленным позже канонам агитпропа. Правда, суть критики иная.
Если бы Пушкин предвидел, что его поверхностные замечания об американском капитализме будут полтора века использоваться для разоблачения Запада, он, вероятно, писал бы осторожнее. Госпушкинистика эксплуатировала небольшую заметку с большой энергией. Во время Второй мировой войны тема была приглушена, поскольку хотелось получать бесплатно грузовики и свиную тушенку из Америки. А во время холодной войны Д.Благой восхвалял поэта за то, "с каким возмущением писал Пушкин о ханжески-лицемерной американской "демократии". В.Набоков издевался над попытками советских пушкинистов разглядеть антиамериканизм Пушкина, в частности, над Н.Бродским, который объяснял слово "боливар" в "Онегине": дескать, шляпа боливар символизировала общественные настроения носившего ее, означая, что ее владелец симпатизирует борьбе за независимость угнетенных меньшинств в США. Набоков говорил, что с таким же успехом можно утверждать: американки носят головные платки "бабyшка" из сочувствия к СССР.
При перечитывании пушкинской заметки о Теннере выясняется, что через полвека после американской революции умнейший человек России не знал элементарных принципов американской демократии и конституции. На основе чужих мнений (Токвиля, а также тех, кто писал о Токвиле в России) Пушкин рассуждал об американской буржуазии, сетуя на "народ, не имеющий дворянства", и находил сходство демократических устоев Нового Света и лукавых нравов диких племен.
Одно из преступлений Радищева, по мнению Екатерины, состояло в том, что он хвалил Франклина. Мысли об Америке действительно волновали Радищева. Будучи помощником главы петербургской таможни, он встречал первые американские парусники, которые зашли в Петербург. Два года спустя Радищев записывает: "Американских кораблей нынешний год очень мало. Доселе здесь только один. Желательно, чтобы они ездить к нам не наскучили". Америка начинала торговать с Россией. Но не только об этом мысли Радищева. В стихах он пишет:
К тебе душа моя воспаленна,
К тебе, словутая страна,
Стремится, гнетом где согбенна
Лежала вольность попрана;
Ликуешь ты! а мы здесь страждем!..
Того ж, того ж и мы все жаждем;
Пример твой мету обнажил.
Славная (словутая) страна показывает, по мнению Радищева, цель (мету), которую мы все жаждем достичь. Было за что преследовать Радищева. Друг Пушкина Дельвиг тоже назвал Америку в юношеской поэме страной с несчетным богатством. Впрочем, то была расхожая тема в европейской публицистике.
Поток эмигрантов из старой Европы в Новый Свет ширился. Пушкин это, несомненно, знал, но был воспитан на политических идеях XVIII века. Подобно Вольтеру, обличал тиранов, но постичь принципы сложившейся на Западе демократии, которую поэт не наблюдал, питаясь устной, а также ущербной газетной информацией, он не успел. Его подход был великолепен: Закон и Свобода, но американская демократия далека от пушкинской концепции идеальной монархии при правовом строе и гарантии прав дворянства, то есть привилегированного класса. Вяземский назвал взгляды Пушкина "свободным консерватизмом", но это мало что объясняет. Существенно одно: интерес русского поэта к Новому Свету.
Пушкин снова обратился к текстам Роберта Саути, начал переводить "Медока" – поэму об открытии Америки в XII веке, то есть за три века до Колумба, Уэльским принцем Медоком.
Попутный веет ветр. – Идет корабль –
Во всю длину развиты флаги, вздулись
Ветрила все, – идет… (III.195)
Бунтарь Саути постепенно стих, пережил насмешки над собой Байрона, превратился в смиренного мистика и теолога. В кругу пушкинских приятелей он одно время стал темой для дискуссий. Делались его переводы, из которых упомянутый пушкинский не самый лучший и, возможно, потому брошенный: не написано и тридцати строк. Америка занимала Саути. Он мечтал об организации там, в условиях девственной природы, Пантисократии – свободной общины философов, художников и поэтов. Разговоры об этом звучали в петербургских гостиных и при встречах Чаадаева с Пушкиным.
Реальная жизнь поэта была далека от Пантисократии. Плетнев выговаривал Пушкину: "Ты все повторяешь: грустно, тоска, ничего не пишешь и не читаешь". – "Любезный друг, – отвечал поэт, – вот уже год, что я, кроме Евангелия, ничего не читаю". В конце жизни, судя по текстам, взаимоотношения поэта с Богом становятся более политизированными. От религии вообще, от открытости и свободы мнений он перемещается к православию, и об этом, в частности, спорит с Чаадаевым. Слова Николая Павловича, сказанные Жуковскому, лучше всего объясняют государственный подход к поэту: "Пушкина мы насилу заставили умереть христианином". В центре же полемики между Пушкиным и Чаадаевым – разное отношение писателей к совести и долгу перед родиной.
"Прекрасная вещь – любовь к отечеству, – писал Чаадаев, – но есть нечто еще более прекрасное – это любовь к истине. Любовь к отечеству рождает героев, любовь к истине создает мудрецов, благодетелей человечества. Любовь к родине разделяет народы, воспитывает национальную ненависть и подчас одевает землю в траур… Не чрез родину, а чрез истину ведет путь на небо". Этот важнейший для цивилизованного мира постулат столетиями ускользает из российского понимания ценностей бытия.
Чаадаев много размышляет о причинах, выталкивающих русского писателя из России. Он говорит о диетическом содержании души в нашем отечестве, о необходимости смирения, о том, что все мы странники, что возмущение расстраивает самое наше здоровье, и даже – о вредном влиянии воздуха, которым здесь дышат. "Жалкую странность" России Чаадаев видит в том, что истины, всем известные, у нас только открываются. Русские не принадлежат ни к одному великому семейству человечества – ни к Западу, ни к Востоку. Они вне времени.
Чаадаев добровольно вернулся из-за границы, после публикации письма был объявлен сумасшедшим; запрет печататься действовал до конца его жизни, но и после смерти многие его рукописи оставались неопубликованными полтора столетия. Еще бы: он критиковал православие за то, что оно совлекло Россию с общечеловеческого пути, он осуждал патриотизм и ратовал за право индивида не соглашаться с толпой и государством.
19 октября 1836 года, в день Лицея, Пушкин пишет Чаадаеву, оспаривая его мысли, изложенные в первом "Философическом письме": "Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал" (Х.689).
Цитата эта часто приводится в доказательство пушкинского патриотизма. Но, во-первых, письмо написано с пониманием, что с ним будет знакомиться третий читатель, – с чего бы иначе заявлять в частном послании о преданности царю? Во-вторых, Пушкин говорит, что не хочет иметь другую историю своих предков, но ведь такого выбора ему и не дано. Иначе рассуждает Чаадаев: "Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, со склоненной головой, с запертыми устами", – это из его "Апологии сумасшедшего", написанной в то время.
Традиционно объясняют, что Пушкин не отправил Чаадаеву письмо, так как опасался причинить ему вред. Однако свои возражения показал приятелю Клементию Россету. Тот, прослышав о реакции царя на чаадаевское философическое письмо в журнале "Телескоп", отправил к Пушкину слугу с предупреждением не посылать написанное по почте. Видимо, после этого поэт добавил к письму: "Ворон ворону глаза не выклюнет" и решил не отправлять вообще. Чаадаев этого письма так никогда и не прочитал.
Тяжело пришлось отечественной пушкинистике. В восьмидесятые годы ХХ века, накануне развала страны, когда труднее стало представлять поэта розовощеким патриотом, была придумана новая формула: "прогрессивность пушкинского патриотизма". Оказалось, что отличительной "чертой такого патриотизма является глубокий критицизм". Теперь классик мог сколько угодно критиковать свою страну, но оставался "прогрессивным патриотом".
Вот принципиальное расхождение между Чаадаевым и Пушкиным на вершине спора: Пушкин говорил, что истина сильнее царя, а Чаадаев требовал большего, считая, что истина сильнее родины. Это и было его постижение всечеловеческих ценностей, которые всегда выше административно-государственных. Тезис Чаадаева принципиален и в сегодняшнем мире для всех, хотя далеко не все ему следуют.
Пушкин обособился от Чаадаева, но никто точнее, чем первый друг его молодых лет, с которым он мечтал вместе путешествовать по Европе, не сформулировал в "Философических письмах" суть отечественных проблем. Не борец вовсе, но честный скептик, российская версия маркиза Астольфа де Кюстина, для жизни в России фигура non grata, Чаадаев добавляет, что мы живем как великий урок для отдаленных потомков. В ХХI столетии это звучит пророчеством.
Пушкин стремился в Европу так же страстно, как Фома Кемпийский и Рёйсбрук Удивительный рвались в Царство Небесное. Иначе как Землей Обетованной поэт с его умом, живым и оригинальным, Европу себе и не представлял. Неосуществленное желание попасть на Запад привело к обидам, к раздражению, к злобе на всех и вся. Отсюда, возможно, накапливающиеся критические высказывания по отношению к западным странам, начиная с Польши и кончая Америкой.
Летом 1836 года в Петербурге жил барон Франсуа-Адольф Леве-Веймар, французский историк и дипломат. Вяземский организовал в его честь вечер. Приехал Пушкин, который пригласил Леве-Веймара к себе на дачу, перевел для него русские песни. "Для полного счастья, – вспоминал француз о поэте в некрологе, – Пушкину недоставало только одного: он никогда не бывал за границей. В первой юности препятствием к его путешествию по Европе служил его пылкий образ мыслей, а впоследствии его не выпускали из России семейные обстоятельства. С каким страданием во взгляде упоминал он в разговоре о Лондоне и в особенности о Париже! С каким жаром он мечтал об удовольствии посещений знаменитых людей, великих ораторов и великих писателей. Это была его мечта!".
Заявление французского историка и литератора тем более достоверно, что они породнились: осенью того же года Леве-Веймар женился на родственнице Натальи Пушкиной Ольге Голынской. Он вспоминает откровения русского писателя о желании вырваться из обыденной жизни, как трясина, его засасывающей, и доказывает, что в конце жизни больная тема бегства из рабства к свободе продолжала назойливо всплывать в мыслях Пушкина.
Поэт писал жене: "Письмо мое похоже на тургеневское – и может тебе доказать разницу между Москвою и Парижем" (Х.451). Сидя в Москве, он печально сравнивал город, его родное гнездо, которое он то любил, то ненавидел, и Париж. У каждого в этом мире свои обстоятельства и свои горизонты: Пушкин, мечась между Москвой и Петербургом, бредит Западной Европой, а каторжанин Кюхельбекер в Сибири, судя по его письму, мечтает о Петербурге и Москве, завидуя Пушкину.
Через год с лишним после того, как поэт собрался было спрятаться в смирновском чемодане, владелец его побывал в Петербурге. Аркадий Россет свидетельствует: "В июне 1836 года, когда Н.М.Смирнов уезжал за границу, Пушкин говаривал, что ему тоже очень бы хотелось, да денег нет. Смирнов его убеждал засесть в деревню, наработать побольше и приезжать к ним. Смирнов уверен был, что государь пустил бы его. Тогда уже, летом 1836 года, шли толки, что у Пушкина в семье что-то неладно: две сестры, сплетни, и уже замечали волокитство Дантеса". Состояние Пушкина отразилось и в законченном тогда же "Путешествии в Арзрум", где автор размышляет о несбывшейся мечте вырваться за пределы России.
"В сущности, – считает Владимир Соллогуб, – Пушкин был до крайности несчастлив, и главное его несчастье заключалось в том, что он жил в Петербурге и жил светской жизнью, его убившей". Мечта поэта в стихотворении "Из Пиндемонте" ("Не дорого ценю я громкие права") – освободиться, выйти из системы, какой бы она ни была:
Зависеть от властей, зависеть от народа
Равно мне тягостно…
Б.Томашевский в десятитомном собрании сочинений заменил беловую строку Пушкина на черновую, чтобы вместо слова "властей" появилось "царя": "Зависеть от царя, зависеть от народа…". Пушкинисты не раз демонстрировали читателям, что они знают лучше Пушкина, как он хотел написать (Б.Ак.3.420 и 1031; III.336). Поэт выходит из игры:
…Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать…
Блистательная искренность крайнего индивидуалиста! А как же быть с народом, в котором пробуждал он чувства добрые? Единственная свобода и единственное право, которые еще ценятся Пушкиным, сводятся к свободе передвижения:
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
– Вот счастье! вот права…
Горькая ирония по поводу свободы, которая ему доступна: зависимости от всех – выливается в стихах. Зачем ему права, если ими нельзя воспользоваться? В стихах звучит тема сопоставления порядков в России, кои он отвергает, с общечеловеческими идеалами, которые он тоже критиковал. И все же взгляды Пушкина оказываются тут ближе к космополитическим чаадаевским, чем в прямой полемике с ним.
В черновиках осталась рецензия "Путешествие В.Л.П.", то есть, конечно же, о путешествии дяди Василия Пушкина, который тут, однако, называется N.N. и "одним из приятелей автора". Пишет Пушкин-рецензент о книжке, не появлявшейся в продаже, – стало быть, и рецензия на нее не так уж важна. И вдруг в конце заметки Пушкин выплескивает горячее восклицание: "Виноват: я бы отдал все, что было писано у нас в подражание лорду Байрону, за следующие незадумчивые и невосторженные стихи, в которых поэт заставляет героя своего восклицать друзьям:
Друзья! Сестрицы! я в Париже!
Я начал жить, а не дышать!" (VII.297)
Стихи эти, написанные Иваном Дмитриевым, опубликовали тиражом пятьдесят экземпляров двадцать восемь лет назад. Чего же особенного в сих строках (именно восторженных), чтобы Пушкин решил написать сентиментальный отзыв на них, да еще отдать за пару строк значительную часть литературы, включая, стало быть, и написанное им самим? Оставим порыв без комментария, тем более, что он сам понимает: стремления бежать потеряли смысл.
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий. (III.335)
На сионские высоты человек попадает в результате праведной жизни. "Напрасно" – значит, жизнь этого "я" полна пороков. Точно лев, вечный символ человеческой гордости, преследующий добычу, грех алчный гонится за поэтом. Бегущего льва Пушкин рисует тут же на черновике. Грех постоянно с ним, и ясно, что стремиться к сионским высотам бессмысленно. Куда деваться? С кем быть? Кого любить, кроме самого себя? Шесть лет назад он писал:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. (III.165)
Оставаться твердым и спокойным нет сил.
В январе 1837 года Пушкин начинает делать выписки про Камчатку, исписав две тетради и еще отдельные листы под названием "Камчатские дела". Наброски оказались опубликованными сто лет спустя; сперва их считали частью исторических записок о Петре Великом. В сущности, это компиляция толстенного труда Степана Крашенинникова "Описание земли Камчатки". Конспект не закончен. Пишет его Пушкин, когда в семье драма, долги чудовищны, "Современник" рушится из-за отсутствия к нему интереса читателей. При чем тут Камчатка? Нет разве более важной темы для журнала?
Пушкина не занимает жизнь камчатских народов до прихода русских. На первой же странице, сказав дежурные слова о "высокой царской руке", завоевавшей Сибирь, он вспоминает соседей Камчатки: Америку, Курилы, Китай – и отмечает, как трудно и сколько времени добираться до Америки через Восточный океан. В мысленном пути на Камчатку Пушкин запоминает расстояния от Петербурга до губернских городов и способы передвижения: вниз по реке Лене до устья, от Якутска до Усть-Яны 1960 верст.
Дорога не безопасна, указывает он, но медведи людей не трогают. Из книги извлекаются детали: когда там становится тепло и опять холодает, где расположены монастыри, где зимовки, остроги, как звучат местные названия пунктов, встречающихся на пути, как там охотники ловят уток, где в реках имеется жемчуг. Интересуют Пушкина сведения о племенах, расправы местных с пришлыми русскими людьми, узнает он, как везут скарб на оленях, как на ремнях спускаться с крутых гор, как входить в острог, окруженный земляным валом, как питаться недосушенной рыбой, кроша березовую кору и смешивая ее с икрой. Вывод делается важный: "Климат на Камчатке умеренный и здоровый" (XI.327).
Заинтересовавшийся этой рукописью Н.Эйдельман замечает, выделяя одно слово: "Но мы еще не поняли, зачем он туда отправляется за несколько дней до смерти". А ведь понятно! Камчатка интересна Пушкину тем, что там нет начальства, зорких глаз властей, ибо сама земля плохо нанесена на карту. До ближайшего губернатора тысяча верст, до царя – десять тысяч. Весть с Камчатки до Якутска доходит за три года, а до Петербурга – за четыре-пять лет. Курьер, посланный туда, отмечает поэт, вернулся через шесть лет. Власть сквозь пальцы следит за прошлым ушедших туда людей. По Руси распространился рассказ об абсолютно свободном рае там для людей любых сословий. Все это звучит так, будто в голову ему пришла несуразная мысль, что на дикой Камчатке – единственное место для спасения. Через неделю Пушкин погиб.
Забыв и рощу, и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюет и брыжжет воду,
И песнью тешится живой. (III.349)
Невольный чижик, сидя в клетке, забыл, что где-то на свете есть свобода, которая была ему всю жизнь столь необходима, но теперь больше не нужна. Только вот песнями он перестал теперь тешиться, – ведь это последнее стихотворение, написанное Александром Пушкиным.