- Никто, никто, клянусь! Какие у тебя мысли! - затревожился Комаровский и, кликнув старуху, обратился к ней грозно: - Если ты, старая шельма, или кто–нибудь не догодите панне или обидите… тысяча дяблов!.. словом ее, то я конями разорву вас на куски!
Старая ведьма только кланялась подобострастно.
- Ну, ты, мое детко, устала, - поцеловал Комаровский в головку Оксану. - Прощай пока, моя яскулечко, и знай, что ты у друзей. Успокойся же, и да хранит тебя Остробрамская панна{15}, а я полечу еще спасать других.
И Комаровский торжественно вышел.
В старом отцовском кабинете за роскошным с башнями и хитрыми украшениями столом сидел молодой староста; перед ним в почтительной позе стоял сотник Хмельницкий. Он страшно изменился за последние дни: пожелтевшее, как после долгого недуга, лицо похудело и осунулось; под глазами легли темные тени; легкие, едва заметные прежде морщинки теперь врезались в тело, а между сдвинутых бровей легла глубокая борозда; в нависшей чуприне, в опущенных низко усах засеребрилась заметная седина, в глазах загорелся мрачный огонь…
- Я слыхал о панском несчастии, - сухо говорил Конецпольский, ковыряя заостренным перышком в зубах, - но самолично помочь пану я не могу. Справы о земельной собственности ведаются в городских и земских судах, куда и я советую обратиться… А что касается криминала, то в карных делах я над вольною шляхтой не властен, - для этого существуют высшие государственные учреждения.
- Но, ясновельможный пане, такое вопиющее насилие, такой грабеж и разбой творится в старостве егомосци! - возражал сотник взволнованным голосом. - К кому же мне и обратиться, как не к хозяину, как не к главному своему начальнику? Земли мне подарены ясновельможным панским родителем и его предшественником, теперь же все староство под верховной егомосци рукой, сам обидчик, грабитель - панский помощник, поплечник, соратники разбоя - панские слуги…
- Пшепрашам пана, - прервал его староста, покручивая с раздражением ус, - во–первых, если действительно Суботов составляет нерушимую властность сотника, то хутор уже ео ipso не принадлежит к староству, а потому и защищать свое право должен сам властитель, во–вторых, наезд сделал не мой поплечник Чаплинский, а совершенно приватное лицо, пан Комаровский.
- Но ведь, ясновельможный пане, Комаровский - зять Чаплинского, он действовал по воле своего тестя, доказательством тому - вся команда набрана была из надворной шляхты и слуг пана Чаплинского. Моя воспитанница Елена похищена и отвезена этим зятем к нему же…
- Ну, это не доказательства: охочекомонных и подкупают, и нанимают часто для шляхетских потех, а что касается панны, - улыбнулся насмешливо и цинично пан староста, - то, быть может, она сама пожелала погостить у Чаплинского?
- Подобное предположение для нее оскорбительно. Елена не давала повода, - побагровел Богдан от едкой обиды и машинально схватился за грудь.
- Пан очень взволнован, - прищурился Конецпольский, - это понятно; но судья должен быть холоден как лед и недоверчив; он обязан выслушать et altera pars…
- Неужели же мои раны, моя пролитая кровь за ойчизну, мои оказанные ей услуги, моя верность ее чести и благу заслужили лишь публичное оплевание моих священнейших прав? - воскликнул Хмельницкий с такою болью поруганного чувства, с таким порывом подавляющего достоинства, что Конецпольский смешался и почувствовал некоторую неловкость…
- Видишь ли, пане, - прошелся он быстро по кабинету, побарабанил пальцем в окно и потом, овладевши собой, снова уселся в кресле. - Видишь ли, - начал он более мягким тоном, - пан ищет не официальной, а личной моей защиты, моего участия… и я согласен, что оно в этом деле принесло бы существенную пользу… Но имеет ли пан на это право? Правда, отец мой дал пану во владение суботовские земли… во владение, но не в вечность… Я мог бы укрепить их за паном; но мне известно, что отец мой в последнее время жалел об этом даре… Ergo - мое укрепление было бы вопреки его воле, а она для меня священна…
- Это недоразумение, ясновельможный пан староста, - возмутился Богдан, - клянусь небом, клянусь прахом моего замученного сына, - и в звуке его голоса дрогнули слезы, - что высокочтимый, ясновельможный пан гетман в последнее мое свидание с ним, - а этому не будет и года, - обнял меня и поблагодарил за усердие…
- Очень буду рад, если это окажется недоразумением, - сказал искренно Конецпольский, - если панская верность Речи Посполитой не заподозрена им… Отец мой еще жив…{16}Но вот случай в последнем походе бросает на пана черную тень: в самый важный момент атаки панская сотня смешалась, набросилась на моего хорунжего Дачевского, растерзала его и пропустила безнаказанно главные силы врагов.
- Боже! Тебя призываю в свидетели! - воскликнул Богдан, пораженный таким чудовищным обвинением. - Меня же этот благородный шляхтич замыслил убить - и я же за это ответственен! Он изменнически, шельмовски нанес мне смертельный удар келепом в голову и в какой момент? Когда моя голова нужна была для тысячи родных жизней, для защиты страны! Разве это не гнусное преступление, не предательство? А меня подозревают в измене! Только рука всемогущего да крепкий мой шлем отстранили неминуемую смерть… Если воины, свидетели этого вероломства, возмутились и расправились с злодеем своим рукопашным судом, то чем же я виновен? Ведь я бездыханным трупом лежал на земле! - Но покушение покойного Дачевского не проверено, - продолжал как–то не совсем уверенно Конецпольский, сознавая в глубине души, что Богдан был прав, и повторяя лишь по инерции доводы, подысканные клеветой, - свидетели же сами преступны, а потому показания их ничтожны.
- Неужели пан староста может заподозрить меня во лжи? - выпрямился Богдан и сверкнул грозно очами; голос его возвысился от порыва благородного негодования, рука опустилась невольно на эфес сабли. - Моя жизнь не дала повода на такое оскорбление чести! Вот свидетель правоты моих слов! - приподнял Богдан подбритую чуприну и обнажил ужасный вспухший кровоподтек с багровым струпом в середине.
Пан староста даже отшатнулся в кресле.
- Этот свидетель красноречив, - заговорил он взволнованным голосом, протягивая Хмельницкому руку. - Прости, пане, за мое сомнение. Это мне служит новым доказательством, что нельзя на словах одной стороны утверждать истины. Я серьезно буду доволен, если пан оправдает себя везде, и поддержу, поддержу!..
Хмельницкий молча поклонился; в возмущенной груди его не улеглось еще волнение, а высоко подымало его грудь бурными волнами. Лицо его то бледнело, то вспыхивало, глаза сверкали мятежно.
- Я донес о событии коронному гетману Потоцкому, - продолжал как–то не совсем спокойно Конецпольский, - и донес, как вижу, односторонне. Да, да, все это печально: у пана много врагов. Во всяком случае, за отнятие и разорение хутора советую обратиться в суд, подать позов на обидчика, быть может, и суд на основании документов отстоит панское право, в крайнем же случае, если я получу от отца подтверждение, то пан будет защищен мною помимо судов. Что же касается криминала, оскорблений, то у пана, кроме сейма, есть и гоноровый шляхетский суд.
- Благодарю за совет, ясновельможный пане, - испробую все мытарства, но от гонорового суда могут уклониться.
- Пан воин, - заметил веско подстароста, - но увидим… А где же приютил свою семью пан сотник? - добавил он участливо, подымаясь с кресла.
- Припрятал пока у верного приятеля.
- Помогай бог, и во всем желаю пану успеха! - протянул снова руку Конецпольский. - Я буду весьма рад, если пан победит своих врагов и принесет свои доблести на пользу ойчизны.
- Клянусь, что я исполню свой долг! - поклонился Хмельницкий и вышел гордо из кабинета.
XVI
Богдан послал Чаплинскому вызов{17} и с страстным нетерпением ожидал ответа в корчме; с ним был и старший сын его Тимко. Молодого юнака кипятила до бешенства разгоревшаяся ярость к этому разбойнику–душегубцу за грабеж, за разорение родного гнезда, за его обиды отцу и за Елену. Последнее имя почему–то вонзилось иглой в его сердце.
Наконец есаул Рябец привез от пана подстаросты презрительно–гордый ответ, что благородный шляхтич может скрестить клинок только с таким же шляхтичем, а никогда не унизится до состязания с простым козаком. Он может бить хлопов, но не биться с ними.
Заскрежетал зубами Хмельницкий и ударил ножом, которым резал хлеб, в берестяный стол; забежал в него нож по самую рукоятку и жалобно зазвенел.
- Застонет так эта шляхта, и не побрезгают бить ее хлопы! - закричал Богдан и начал порывисто ходить по светлице, придумывая, как бы отомстить этому извергу, этому литовскому псу за все униженье, за все обиды.
Тимко молча следил за мрачным огнем, разгоравшимся в глазах его батька, и, словно угадывая его мысль, энергично воскликнул:
- Пойдем зараз, батьку, выпустим этому псу тельбухи (внутренности) и сожжем сатанинское кубло!
- Постой, постой, сынку, - поцеловал его Богдан, - дай срок, дотерпим до последней капли, а потом уж потешимся.
Отказ Чаплинского от поединка, сверх ожидания, не встретил сочувствия в Конецпольском, а вследствие этого и в окружающей шляхте. Вместо рассчитанных насмешек над глупым хлопом Хмельницким подстароста сам попал под их стрелы, и они начали язвить его с каждым днем больше и больше. Наконец, посоветовавшись с Ясинским, он решился.
На пятый день Богдан получил неожиданно от пана Чаплинского согласие на поединок и просьбу прислать к нему благородных свидетелей для заключения условий. Хмельницкий обрадовался и послал немедленно в замок двух уродзоных шляхтичей, своих приятелей. Поединок на саблях был назначен на завтра у опушки Мотроновского леса, на Лысыне, за Чертовой греблей.
Богдан хотел было скрыть от сына гоноровый суд, но внутренняя тоскливая тревога подсказала правду Тимку: он начал трогательно просить отца взять и его с собою.
- Не годится, сынку, - покачал тот головой, - не лыцарский обычай: на честный поединок я не имею права никого брать, кроме взаимно одобренных свидетелей.
- Так я хоть провожу тебя с Ганджой, - настаивал Тимко, - хоть до Чертовой гребли.
- Нет, до Чертовой гребли далеко, - колебался Богдан, - это почти к самому месту… а вот до руины корчмы, пожалуй!..
- Ну, хоть и так, - обнял Тимко отца и вышел, взволнованный, оповестить Ганджу. Хотя Тимко и был уверен в батьковской силе и в искусстве его владеть мечом, но какое–то жуткое чувство, словно злое предсказание, защемило ему сердце.
На рассвете кони были уже готовы, и Богдан хотел было отправиться в путь в одном лишь легком жупане.
- Что ты делаешь, батьку? - запротестовал Тимко, - кроме сабли ничего не берешь и кольчуги даже не надеваешь?
- На лыцарском поединке, сыну, - улыбнулся Богдан, - не только что кольчуги, а и жупана накинуть нельзя: нужно обнажиться по пояс и, кроме сабли, никакого оружия не иметь, а иначе будет шельмовство.
- Да, на поединке, при свидетелях, но пока доедешь до места, батьку, нужно беречься… Вспомни, батьку, охоту, Дачевского… лучше вооружись до места как след.
- Пожалуй, - подумал Богдан, - твой хоть и молодой разум, а может пригодиться и старому.
И Богдан надел под жупан кольчугу, а под шапку шлем.
Выехали только втроем, так как свидетели отправились другою дорогой.
У корчмы Богдан обнял Тимка и Ганджу и, перекрестясь, поскакал легким галопом бодро и смело к Чертовой гребле.
"Почему Чаплинский сначала отказался от поединка, а после согласился? - занимал его теперь вопрос. - Тут не без шутки!" - раздумывал сотник и так углубился в решение этой дилеммы, что не заметил даже, как очутился на гребле… Вдруг, словно дьяволы из–под земли, выскочили на него два всадника из–за верб и, не успел опомниться Богдан, как изменничья сабля полоснула его вдоль спины. Удар был так силен, что сабля, встретив неодолимое препятствие в кольчуге, звякнула и разлетелась на два куска. Стальные кольца кольчуги только согнулись и впились в тело.
Покачнулся от боли Богдан и, обнажив саблю, бросился на предательского врага.
Уронивший саблю выхватил келеп, а товарищ его уже скрестил с Богданом клинок. Однако в искусстве фехтованья он оказался слаб, двумя ловкими взмахами выбил у него Богдан саблю из рук и нанес молниеносный удар. Сабля попала в плечо и почти отделила правую руку от туловища. Вскрикнул противник и рухнул на землю с коня. Второй же, разбивший сразу свою саблю, не пожелал второй раз испробовать своих сил и, увлекаемый поспешно конем, скрылся в соседней чаще.
Изумленный даже такою скорою победой, Богдан только что хотел было спрятать саблю в ножны, как услыхал новый дикий крик. С другого конца гребли неслись на него с обнаженными саблями еще двое.
Богдан не потерял присутствия духа. Рассчитав вмиг, что ему выгоднее сразиться с злодеями на узкой гребле, обеспечивая себе тыл, он бросился с яростью сам на врагов.
- Руби хлопа! Бей! - раздались крики нападающих, и над головой Богдана сверкнули клинки.
За оврагом раздался чей–то хохот. Богдан узнал сразу этот хрипучий голос.
- Шельмец, трус! - крикнул он и отпарировал клинком первые удары напавших.
Но эти бойцы оказались поискуснее первых и посильнее в руках. Удары их сыпались градом, сабли скрещивались и разлетались молниями врозь, с лязгом ударялись клинки друг о друга, искры сыпались кругом. Кони храпели с налитыми кровью глазами и выбивали копытами землю.
Богдан защищался отчаянно, стараясь удержать позицию. Но враг, хотя и медленно, теснил его назад.
Лицо Хмельницкого горело страшным напряжением, глаза искрились, щеки вспыхивали, грудь подымалась высоко и тяжело; он впивался глазами в сверкающие клинки, стараясь не пропустить ни единого удара, но парировать удары, направляемые с двух сторон, было чрезвычайно трудно. Уже у одного врага рукав окрасился кровью, у другого она брызнула из раскроенного лба; но эти легкие раны только удвоили лютость злодеев, и они, озверенные, осатанелые, стали напирать с удвоенным бешенством на противника.
Богдан с ужасом почувствовал, что рука его начинает ослабевать.
Белаш приседал даже на задние ноги, а все–таки пятился. Уже близок край гребли, чернеет обрыв. Не отводя глаз от змеившихся над ним лезвий, Богдан почувствовал, однако, инстинктивно весь ужас своего положения: еще два–три шага назад - и он сорвется с конем в глубокий овраг. Призвав все свое мужество, он решился на отчаянное средство и, вонзив Белашу в бока шпоры, ринулся на теснивших его врагов. Движение это было так неожиданно, так стремительно, что конь одного бойца, поднявшись на дыбы, отпрянул в сторону, попал на крутой откос гребли и, не удержавшись на нем, с шумом рухнулся в пропасть, унося с собой и своего седока. Возле другого бойца Богдан очутился сразу так близко, что уже нельзя было действовать саблей. В одно мгновенье обхватил он руками своего недруга и сжал его в железных объятиях. Затрещала грудь у врага, побагровело лицо, вывалился синий язык и свалился он с седла под копыта загрызшихся коней.
В это время грянул из–за оврага выстрел и раздался удаляющийся топот; пуля свистнула над ухом Богдана и пронеслась мимо.
Шум сабель, крики и выстрел долетели и до свидетелей, дожидавшихся рыцарей за опушкой, и до Тимка с Ганджой у корчмы. Все бросились к месту происшествия и застали Богдана уже одного на гребле. Он стоял без шлема, свалившегося во время рукопашной борьбы с гайдуком. Жупан его был изрезан во многих местах и висел на руках окровавленными лоскутьями, пояс разорван; грудь подымалась часто, воздух с шумом вырывался из раздувающихся ноздрей; по бледному лицу струился ручьями пот. Одни только глаза горели победным огнем.
- Что такое случилось? - спросили подбежавшие свидетели и Богдановы, и Чаплинского.
- Засада!.. Злодейство! - ответил презрительно Богдан.
- Батьку, на бога, ты ранен? - подскочил к отцу с ужасом Тимко.
- Ничего, сыну, царапины! - ответил бодро Богдан. - Засаду, мерзавцы, устроили! Лыцари, благородная шляхта! Но нет! - потряс он грозно окровавленною саблей. - Маю шаблю в руци, ще не вмерла козацкая маты!..
Стояла поздняя осень. Быстро надвигались непроглядные сумерки. Мелкий, холодный дождь, зарядивший с самого утра, не останавливался ни на минуту, заволакивая смутною туманною сеткой и серое небо, и черную, размокшую землю. Однако, несмотря на эту нестерпимую погоду, по большой дороге, ведущей к суботовскому хутору, скакал торопливо молодой козак. Черная керея, покрывавшая его, казалась кожаною от дождя, промочившего ее насквозь; с шапки сбегали мутные струйки воды; одежду и коня покрывали комки липкой грязи; но козак не замечал ничего; он то и дело подымался в стременах, ободряя своего коня и словом, и свистом, несколько раз даже взмахивал нагайкой. Из–под низко надвинутой шапки трудно было рассмотреть его лицо, видно было только, как он кусал в досаде и нетерпении свой молодой, еще недавно выбившийся ус. Казалось, с каждым шагом коня возрастало и его нетерпение.
- Дьяволы! Ироды! Псы! Неверные! - вырывались у него иногда бешеные проклятия, и при этом молодой всадник сжимал еще крепче шпорами своего усталого коня. - Да что ж это ничего не видать? - шептал он отрывисто, приподымаясь в седле и вглядываясь зоркими глазами в туманную даль. Но частый дождь заволакивал, словно ситом, весь горизонт, сливая все предметы в одну серую полутьму. Вот показались в балках и хаты самого суботовского хутора, вот за ними смутно виднеются и приселки. Чужой глаз не разглядел бы, но ему ведь все известно здесь, каждый горбок, каждая гилка знакома… Почему же до сих пор не видно ни высоких скирд, ни вежи над воротами пана писаря? Они ведь всегда были видны еще далеко от этого места… Козак припал к шее коня и помчался еще скорей. Вот вербы, которыми обсажен шлях к двору. У-у, какие они мрачные!.. Как зловеще вытягиваются их голые ветви из–под холодного тумана, словно руки мертвых из–под белого савана!.. Но вот и частокол… Что это?.. Что это? Громкий возглас вырвался из груди козака и замер.
Вот конь его остановился у выбитых ворот, вот он въехал во двор… Кругом было тихо и безлюдно… мертво…
Дождь размыл уже горы пепла, покрывавшие ток, в кучи черной грязи, соседние крестьяне и евреи растаскали уцелевшие бревна, стропила, крышу с будынка, частокол, ворота… Перед молодым козаком одиноко подымался среди грязной, вытоптанной площади только остов будынка с выбитыми окнами и дверьми. Молча стоял козак среди опустошенного двора.
- Так все это правда, правда! - вырывалось у него отрывисто, в то время, как глаза не могли оторваться от могильных развалин такого радушного, такого шумного прежде гнезда.
Несколько минут протянулось в полном оцепенении. Вдруг лицо козака покрылось густою краской.
- Да будьте ж вы прокляты, злодеи, - вырвалось у него грозное проклятие, - будьте вы прокляты до последнего дня! Будем прокляты мы, если не вымотаем вам кишек, если не выпустим вам всю вашу черную кровь!