- Клянусь, оно было и есть у меня не только для защиты, но и для расправы, - вскрикнул Богдан, разгораясь при одном воспоминании о сейме, - но, наипревелебный владыка, это была последняя попытка узнать, есть для нас хоть какое- нибудь право в этой нашей и чужой земле! Я верил и верю в короля, доброчинца и оборонца нашего. Я ехал с последней надеждой на него. Но что мог он мне сделать? Когда, униженный и оскорбленный, бросился я из сейма, он призвал меня к себе. "Ты видишь сам, - проговорил он с печалью, - лишенный власти, не в силах я скрепить свои законы, когда сейм решит ваши права: вы воины, и есть у вас и сабли, и рушницы!"
- Так, - сжал владыка свои черные брови и произнес суровым голосом, - правду он сказал: нет в этой стране другого права, кроме железа и огня! В последний раз я обращался к сейму, отныне буду защищаться уж сам. За время торжества унии вельможи отторгли от обитателей наших множество земель и деревень, и церкви божии оттого лежали в запустении, не имея ни благолепия, ни скудного содержания для служителей алтаря… Мои предшественники искали у судов защиты - и суды смеялись над ними. Но я… да не осудит меня за это господь, - поднял он к небу свои огненные глаза, - когда благословил Маккавеев на защиту храма предков своих{58}, я больше не ищу ни у кого защиты! Господь поставил меня стражем дома своего, и я стерегу его и охраняю, - стукнул он с силою золоченым посохом, - от всех врагов! Когда на стадо нападают волки, не словом ограждает пастырь свою паству, но жезлом… Жезл у меня, и пока он в этой руке, не напасть хищным волкам на стадо господа моего! Есть в нашей обители много иноков юных, много сабель и гармат… Чего не отдают нам по праву, то мы возьмем силой! - заключил гневно владыка, и темные глаза его вспыхнули снова жгучим огнем.
- Наипревелебный владыка, святое слово твое, - воскликнул горячо Богдан, - и мы докажем его! Ты знаешь сам, - заговорил он с горячечным воодушевлением, - что после восстания Гуни козацкие бунты срывались уже не раз, не раз грозили они все новыми и новыми бедствиями отчизне, и только я, я один удерживал их от бунта с опасностью жизни своей. Сколько раз позор и проклятье козачества висели надо мною, сколько раз жизнь моя бывала в их руках, но я жертвовал всем, я все забывал, лишь бы сдержать их от последней вспышки, которая могла бы окончиться бедой для бедной отчизны, для панов и для нас… Король обещал нам вернуть все наши привилеи, и мы ждали… Но это была последняя капля терпения, она переполнила чашу и льется, льется через край… Клянусь тебе, превелебнейший владыка, когда на жалобу мою, на воззвание отца к отмщению за убитого сына, я услышал лишь отовсюду смех и глумленье - небо разорвалось, земля зашаталась под ногами у меня, - и разум, и воля - все угасло, осталась одна только жажда мщения, мщения до смерти, до конца! - Богдан задыхался. - И я дал себе, владыка, страшную клятву: я поклялся прахом моего замученного сына, последним вздохом его - отмстить им за все: за народ, за себя и за веру, отмстить так беспощадно, как только умеют мстить козаки! - выкрикнул резко Богдан и умолкнул. Дыхание вырывалось у него с шумом, на лбу выступили холодные капли пота. Владыка глядел на него серьезно и строго, почти печально… Под высокими сводами витала торжественная и мрачная тишина.
- Стой! - проговорил владыка, простирая над Богданом свою темную руку, а глаза его сверкнули грозным огнем. - Горе тому, кто для своей гордыни соблазнит единого от малых сих! Господь меня поставил пастырем над вами, и я охраняю стадо мое. Отвечай мне, как твоему отцу: не за свою ли только гордыню, не за свою ли обиду подымаешь ты и бунтуешь народ? Не таи ни единого слова, - поднялся владыка, - здесь с нами бог. Он слушает и читает в душе твоей.
Какой–то священный трепет пробежал по всему телу Богдана. Владыка стоял перед ним величественный и строгий. Какой–то необычайный свет горел в его глазах; в своей поднятой руке он высоко держал золоченый крест. В храме было тихо; иконы глядели со стен алтаря сурово и строго. И вдруг Богдану послышался в куполе какой–то невнятный шорох, словно веянье невидимых крыл.
- Владыка, - воскликнул он, падая перед ним на колени, - как перед господом великим, я не укрою от тебя ни единого движения души!
Могила опустил на его голову свою руку, и Богдан заговорил прерывающимся, взволнованным голосом:
- Во всем я грешен, грешен, владыко, Человек–бо есмь. Ты, превелебный владыка, богом избран на сан высокий, ты богом и огражден. Душе твоей, отрешенной от жизни, неведомы все те соблазны, которые опутывают нас в трудной жизни мирской. А мы… а я… - Богдан запнулся, как бы не имея сил говорить дальше. - Владыка, - вырвалось у него наконец с невыносимою болью, - тяжелый грех ношу я в сердце…
Богдан умолкнул и опустил голову.
XXXI
Богдан помолчал и продолжал лихорадочно–торопливо: - Покуда я не знал… ее… ее… Елены, - произнес он наконец с трудом мучительное слово, - вся жизнь и вся душа моя принадлежали только родине. Но с тех пор, как я увидел ее, - все говорю перед тобою, как перед господом на страшном суде, - я потерял волю, силу и разум. Елена заняла в душе моей первое место. Я сам обманывал себя, я оттягивал нарочно уже назревшее дело, чтобы не оставлять ее… Мало! Когда я узнал о решении сейма, в душе моей впервые проснулась ужасная мысль: не восстать, нет, а бежать вместе с нею, покинуть отчизну, народ мой, веру, все, все, лишь бы не расставаться со счастьем, доставшимся мне на закате дней. О превелебный владыка, ты этого чувства не знаешь! Суди меня, но по милости - прости! Когда я увидел свое пепелище, когда труп сына лежал на руках моих, - продолжал с какою–то яростною болью Богдан, - что, думаешь ты, больше всего убило меня? Я терзался о том, что другой обнимает теперь ее стройное тело, целует ее дивные очи, ее роскошные уста; все закипало во мне, зверем лютым, дияволом становился я и забывал все кругом… Да, тебе говорю истину: на сейм я ехал с одной мыслью: все, все поставить на карту, загубить тысячи жизней, только отмстить им и возвратить ее себе! - Богдан остановился, чтобы перевести дыхание. - Но возвращался я другим, - произнес он медленно тихим, упавшим голосом. - Когда передо мной предстали воочию все муки и страдания моего народа, когда сейм отнесся с таким презрением и насмешкой к козацкой просьбе и к страданиям моим, вся кровь закипела во мне; но не за себя, бог видит, отче, а за всю мою отчизну, которую они потоптали в лице моем. И я поклялся себе, - произнес он задыхающимся шепотом, - прахом моего замученного сына, отдать отчизне теперь все силы, всю душу мою! Душа моя готова, владыка, угасли в ней все страсти, одна святая месть пылает здесь за родину, за веру, за бедный мой народ!
Богдан замолчал, лицо его было измучено и бледно; на лбу выступил холодный пот, но глаза горели чистым и светлым огнем.
Владыка сложил руки на голове Богдана и, поднявши глаза к небу, тихо зашептал слова молитвы, а затем произнес вслух вдумчиво и строго:
- Властью, данною мне господом богом, отпускаю тебе, сын мой, все прегрешения твои!
Богдан припал к руке владыки. Несколько минут длилось строгое, торжественное молчание.
Наконец Богдан поднялся и с глубоким вздохом провел рукою по лбу. Владыка опустился на свое кресло. Казалось, он думал о чем–то сосредоточенно и глубоко.
- Месть - разрушение, - произнес он наконец вдумчиво, - на чашах правосудия лежит теперь судьба народа… Что думаешь ты создать? Говори предо мною все, как перед братом, твоя страна стала родиной моей!
Богдан молчал; казалось, только что пережитое волнение захватывало еще его дыхание и не давало ему говорить.
- Мы обуздаем панство, - произнес он, тяжело дыша, - подчиним его королю, и он нам вернет все наши привилеи…
- Так, но король смертен, а новый король может быть еще преступнее и лживее сейма и, за всеобщим согласием, поработит весь народ и утвердит унию на всей нашей земле. Запомни слово мое, - произнес владыка медленно и выразительно, устремляя на Богдана свои черные, горящие глаза. - Отчим не станет пасынкам вместо отца.
- Но если умер отец и дети остались одни без защиты, - произнес Богдан каким–то неверным голосом, - где взять им другого отца?
- Пока дети малы и беспомощны, им нужна опека; когда же они настолько возмужают, что смогут сами управлять своею судьбой, они покидают суровый дом отчима и начинают новую жизнь.
- Как… превелебный владыка, ты думаешь, что мы… - вскрикнул порывисто Богдан, впиваясь в него глазами, - что мы можем? Мы! Нет, нет… - схватился он руками за голову, - такое дело… голова кружится… дух захватывает… там сила… войско…
- Здесь правда и бог! - перебил его сурово и сильно Могила и поднялся во весь рост.
Богдан умолкнул.
- Ты помнишь ли то время, - заговорил Могила после долгой паузы, - когда потоптанная церковь наша лежала при последнем вздохе, без пастырей и без владыки, без храмов божьих и божьих слуг? Была минута смерти. Ты помнишь ли, как триста священников явились перед славным козацким войском и, упавши перед ним на колени, умоляли их со слезами спасти от поругания святую веру и божий крест? И господь явил свое чудо. Вот в этом самом храме, оцепивши его войсками, закрывши все окна, пригасивши свечи, удалось нам посвятить святителей и восстановить митрополию свою. Без пения, без торжества, в полусвете, словно тати и воры, совершали мы святое богослужение, а из смерти вышла новая жизнь!
Могила стоял гордо перед Богданом, опираясь на золоченый посох; в своей черной мантии он казался величественным и мрачным, словно низложенный король.
- Но, восстановивши церковь, - продолжал он с гордою усмешкой, - мы не надеялись на ласку короля: мы старались утвердить ее так, чтобы ничья сила не пошатнула ее больше. Когда преставился преосвященный Иов, братия избрала меня на митрополичий трон…{59} То было бурное и тяжелое время… Земля ваша - не родина моя: ты знаешь сам, я воеводич молдавский, но с юных лет поселился здесь. Родина ваша стала моею… Я полюбил ее за ее страдания и печаль… С юных лет видел я кругом унижение народа и веры - и защитить ее от нападенья латынян стало жизнью моей. Господь меня поставил пастырем над вами, и стадо мое стало мне родным.
Голос Петра Могилы звучал величественно и сильно, а глаза горели властным, победным огнем.
- Когда свершилось мое избрание в полночный час, у алтаря дал я себе клятву снять с православных позор и поношение латынян. И господь мой принял ее и послал мне на помощь бесплотные силы свои. Пятнадцать лет стою я на страже… И вот из пепла вспыхнул новый огонь: растут повсюду братства, обители встают из развалин… Книжное слово облетает всю нашу отчизну и, как благовест в церковь, зовет отступников и схизматов в отцами оставленный храм!
Слова вырывались из уст его с таким огнем и воодушевлением, что Богдан чувствовал, как они зажигают пламенными искрами и его бушующую грудь.
- Мои коллеги питают новое духовное войско, - продолжал Могила, - оно уже выходит светлыми рядами и окружает церковь необоримою стеной. Каждый день возвращает нам новых отступников, и я верю, что бог утвердит мое дело, - поднял он к небу глаза, - "не к тому аз себе живу, но живет во мне Христос!" - Могила остановился на мгновенье и продолжал снова. - Они отказали моей суплике на сейме, но теперь нам не страшны больше ни гнев, ни милость короля: крепко утвердил я свою церковь, умру, но она не умрет со мною! Но пока ваше право будет зависеть от прихотей сейма, ничего не будет верного в этой стране. Запомни слово мое: отчим не будет вам отцом… Ты - рыцарь! О, если б господь вложил мне в руку не пастырский посох, а воинский меч!..
- Он здесь, владыка! - воскликнул Богдан, хватаясь рукою за ножны сабли. - Он уже обнажился для защиты родины, и воли, и веры своей!
Наступило торжественное молчание.
- Так, - произнес строго и сурово Могила. - Бог отмщенья вложил его в сильные руки. Я знаю, ты можешь много… больше, быть может, чем чувствуешь сам… Дух божий почил на тебе… Вот и теперь твоя слава уже бежит перед тобою, тысячи уст повторяют с восторгом имя твое; словом своим ты будишь убитую волю, из пастухов и пахарей делаешь воинов–козаков! Ты избран богом! Тебе вручаю я и судьбу моей паствы, и освобождение церкви… Иди без страха, ты знаешь власть мою, все встанут вместе с тобою. Я подыму за тобой все братства, все духовенство, священники в церквах станут взывать к поселянам и освящать ножи{60}, все города откроют ворота тебе… Иди же твердо и смело, не останавливайся на полдороге, чтобы снова не скатиться вниз! Но горе тому, - простер он над Богданом свою руку, и темные глаза его сверкнули зловещим огнем, - горе тому, кто для своей гордыни соблазнит единого от малых сих! Горе тебе, если в победе своей ты забудешь народ и веру… Клянись мне перед этим животворящим, чудесным крестом, - поднял он высоко золотой крест, - клянись у престола всевидящего бога, что всю твою власть и победы ты положишь за них и для них!
Вспыхнувшая лампада осветила ярким пламенем высокую фигуру Могилы; он стоял неподвижно, словно каменное изваянье, с крестом в поднятой руке; лицо его было вдохновенно и строго, глаза горели из–под черных бровей каким- то жгучим огнем… Сквозь замерзшее окно грозно глядела с неба зловещая звезда с огненным хвостом.
- Клянусь! - вскрикнул Богдан, падая на колени. - Клянусь спасением души своей, клянусь последним вздохом моего сына! И если изменю я клятве этой, ты, господи, всевидящий и всемогущий, покрой вековечным позором имя мое!
- Дерзай, - произнес торжественно митрополит, простирая над головою Богдана руки, - и легионы господни ринутся в битву вместе с тобой!
Невдалеке от старого города Киева, прямо через лесок, расположился на горе небольшой городок Печеры, состоявший собственно из двух монастырей: Печерского, со всеми его обширными постройками, усадьбами, садами, типографиями, и Вознесенского женского монастыря, в который уходили от мира женщины православного вероисповедания из более знатных шляхетских и козацких родов.
С самого раннего утра в монастыре Вознесенья была суматоха и шло лихорадочное движение. Молодые послушницы и служки торопливо сновали по двору; сквозь открытые настежь двери церкви видно было, как чистили серебряные паникадилы и оправы икон, расстилали по ступеням дорогие ковры. Из труб монастырской трапезной валил клубами дым, из кухни слышались стуки ножей и посуды, в окна виднелись широкие своды печей, пылавших жарким огнем; у окон на огромных досках бабы–богомолки и послушницы лепили бесконечную массу пирогов. Монастырь готовился к особому торжеству: на сегодня назначено было посвящение в монахини молоденькой белицы из знатного козацкого рода.
К службе ожидалось много знаменитых рыцарей. Литургию и чин пострижения должен был совершать ясновелебнейший митрополит и игумен Печерской обители Петр Могила.
В темном углу церкви, возле свечного ящика, две черницы в длинных черных мантиях и черных покрывалах, спускавшихся от клобука до самого пола, пересчитывали медные деньги и тихо шептались между собой. Несмотря на смиренные одежды, высохшие, желтые лица монахинь с заострившимися носами и багрово–синими мешками у глаз имели какое–то злое, сухое выражение и напоминали хищных птиц. Трудно было отличить от тихого стука меди звук их голосов, сухой и безжизненный.
- Такую молодую - и в монашки, - шептала одна из них, отсчитывая горку больших медяков. - Не знаю, что это на мать игуменью нашло. Виданное ли это дело! Вон сестра Анаиса уже десять лет послушание несет, а еще до сих пор в чин монашеский не посвящена.
- Соблазн, один соблазн… - покачала головою другая и добавила, смиренно вздохнувши: - Брат, говорят, большой вклад положил… Ну, вот, а мать игуменья–то на деньги больно падка.
- Да кто ее брат–то?
- Из старшин козацких, слыхала, Золотаренком зовут.
- То–то и есть… потому ей и келья особая, и всякая воля… никакого ведь послушания не несла.
- Ну, на это, сестра Праскева, - возразила вторая, - ничего не скажешь, к церкви она очень прилежна и на всякое приказание угодлива.
- Угодлива, угодлива, - прошипела первая, - делать делает, а лицо гордое, словно, подумаешь, княгиня какая, - ни тебе улыбнется, ни двери растворит, ни побеседует.
Да, это уж так… И с чего это она в такой молодости жизнь мирскую возненавидела? Не добьешься от нее ничего - стена стеной.
- Возненавидела! - нагнулась первая монахиня ко второй и злобно прошипела: - Верно, грех какой–нибудь случился, вот и пришлось за монастырскую стену уйти… Подрясник ведь все прикроет. Знаю я их, сестра Мокрина, - стукнула посохом злая старуха, - всех знаю… Жить–то им, жить больно хочется… Да!
А молодая инокиня, о которой шли такие едкие толки, сидела запершись в своей келье. Бледненькая послушница в черной шапочке и таком же подрясничке, приставленная к ней матерью игуменьей, стояла в коридоре у дверей кельи и о чем–то говорила с таким же молодым, как и она, существом. Глаза ее были красны, нос и губы распухли.
- Жалко, так жалко, - говорила она своей собеседнице, беспрестанно всхлипывая и утирая рукавом слезы, бежавшие по пухлым щекам, - что и сказать не могу… Ведь она как ангел божий, истинно, как ангел.
- А с чего бы это ей, голубка, монашеский чин принимать?
- Ой сердце мое, видно, горе большое! Как приставили меня к ней на послушание, так она сначала все плакала, плакала и убивалась, боже, как! По ночам, бывало, вставала, перед иконами на колени падала… Иногда я и утром ее на полу без памяти находила. А теперь вот как сказали, что скоро постригать будут, успокоилась: тихая такая да задумчивая стала. Скажешь что, она и не отзовется, только глаза ее смотрят куда–то мимо, пристально–пристально, словно видят что–то или припоминают что…
- Да неужели у ней никого из родичей нет? - изумилась собеседница с лукавым, любопытным личиком, к которому совершенно не подходила ни ряска, ни черная шапочка.
- Брат есть; приезжал, давно только, важный такой козак. Долго они промеж себя говорили. Просил он ее, молил; только слышу, она говорит ему, и таково тихо, таково ласково, словно чаечка скиглит: "Брате мой, коханый мой, любый мой, не бери ты меня отсюда… Дай мир моей бедной душе!" Так он и уехал.
Собеседницы замолчали.
- А как подумаю, что вот через час, через два, - продолжала первая, - обрежут ее косы черные да клобук наденут… все равно что живой похоронят, так мне жалко станет, словно вот сердце в груди разрывается!
Девушка снова поднесла руку к глазам.
Где–то послышался легкий шорох.
- Кажется, зовет, - встрепенулась послушница, - прощай, побегу! - кивнула она собеседнице.
- Слушай, Прися, а знаешь, сам владыко будет служить! - крикнула ей вдогонку вторая, но та уже не слыхала ее восклицания.
В комнате, куда вбежала послушница, было полутемно. Она была мала и низка: сводчатый потолок делал ее похожей на склеп, - белые занавески закрывали окна совсем, и сквозь них проникал слабый матовый свет.