Маленькие трагедии большой истории - Елена Съянова 3 стр.


Опыт воспитательного "перевертыша" в отношении маленького Луи начался после казни большого Луи, то есть зимой девяносто третьего года. Тюремщики королевы-матери, Марии-Антуанетты, сидящей в башне Тампль, замучились с разоблачением бессчетных заговоров с целью ее освобождения, и один из членов Коммуны, бывший сапожник по фамилии Симон, предложил пресечь заговоры простым способом: разлучить королеву с ее детьми. По мнению этого добросердечного санкюлота, мать без них откажется бежать. Если почитать документы, то видно, что к этому предложению коллеги Робеспьера по Комитету общественного спасения отнеслись со смехом. Однако кто-то из них (по одной из версий – сам Робеспьер) вспомнил, что Национальное собрание в свое время уже предлагало отдать наследника на воспитание ученому и философу Кондорсе, и предложил забрать, наконец, мальчишку у развратной матери-королевы и, пока не поздно, сделать из него достойного французского гражданина. Был подписан специальный декрет – о передаче юного Луи Капета на перевоспитание – но уже не философу, а простому французскому санкюлоту. Например, такому, как бывший сапожник Симон.

Когда Симону об этом сообщили, он ужаснулся. Он только что с грехом пополам выучился писать свое имя; он ничего не знал, кроме сапожного ремесла, и не имел никакого представления о воспитании детей, а уж о перевоспитании тем более. Но ему объяснили, что ничего знать и не требуется, а нужно делать в отношении Луи Капета то же самое, что он делает в отношении собственных четверых детей: кормить, шлепать, если не слушаются, давать работу по дому, брать с собой на общественные мероприятия. Симон попробовал было отказаться, но ему пригрозили обвинением в недостаточном революционном рвении, и… маленький Луи Капет переехал из башни Тампль в дом сапожника Симона.

Дом был бедный, нравы грубые, пища скудная… Но после мрачных сводов Тампля, общества страдающей, раздраженной матери и испуганной сестры, после запретов, ограничений, утомительных занятий, которые Мария-Антуанетта сама проводили с детьми, желая продолжить их образование, после всей этой несвободы, ребенок, вытолкнутый пусть даже в такой мир, почувствовал себя счастливым. Современники, кто с одобрением, кто с недовольством, отмечали, как быстро этот живой, смышленый мальчик приспособился к своему новому положению, в котором не стало ни занудных уроков, ни молитв, ни церемониала, ни требовательности окружающих, без конца напоминавших ему о его высоком предназначении. Вместо латыни – задорная "Карманьола"; вместо скучных опер и длинных балов – веселье уличных представлений и пляски вокруг гильотины; вместо нравоучительных историй на ночь – сочная похабщина "Папаши Дюшена" – газеты, которую Луи просили читать вслух семейству Симона после ужина. И не ведало дитя, что редактор этого самого "Папаши…", гражданин Эбер, уже сказал следующее: "Бедная нация, рано или поздно этот мальчик уготовит тебе гибель; чем более потешен он сейчас, тем это опаснее. Этого гаденыша следовало бы высадить на необитаемом острове или любым способом от него избавиться. Что может значить один ребенок, когда речь идет о благе Революции?".

Но революция вскоре избавилась от самого Эбера и от многих и многих, но не тронула маленького Капета. Дерущиеся за власть на некоторое время о нем попросту забыли. Луи вырос, окреп, огрубел; научился стоять в очереди за хлебом; ловко дрался в стайке сверстников, носившихся по шумным улицам Парижа и выделялся разве что необычайно мягкими золотистыми локонами, которые сколько ни стригли, ни запихивали под красный колпак, все равно выдавали в нем что-то необычное, нездешнее и печальное. И случалось, какая-нибудь соседка-санкюлотка, мать семейства, увидев эту белокурую головку, невольно протягивала к ней руку, чтобы погладить и шепнуть украдкой: "Сиротка ты мой".

Выжившие после революции роялисты в своих мемуарах оболгали сапожника Симона: не был он ни пьяницей, ни садистом, и обращался с Луи даже мягче, чем с родными детьми. Но в доме его, как и во всех бедных домах, царила та самая простота, что в те времена убивала девять из десяти новорожденных, а восьмерым из десяти не давала дожить до четырнадцати лет. Не дала и Луи. В 1795 году в дом Симона пришла оспа и выкосила его семью, прихватив и приемыша.

Смерть этого ребенка не пошла на благо революции. Девятнадцатый век устами великого Достоевского ответил веку восемнадцатому и гражданину Эберу – отрицанием общего блага ценою даже одной детской слезы. Век двадцатый послал эти "сопли" куда подальше. Двадцать первый… пока думает.

Почему?!

Клинок вошел ему сзади, под лопатку; подло, точно не в открытом бою, а из-за угла, на темной улочке Цюриха. Обидно… Ну так что же?! Тело они могут убить, но не душу! А душа? Что произошло с нею, когда он несколько мгновений беспомощно трепыхался на штыке врага, как стрекоза на булавке?

Говорили, он умер с открытыми глазами, в которых застыл крик, потрясший всех, кто в них заглядывал. И долго никто не смел закрыть эти кричавшие глаза, потому что не к ним, смертным, он обращался, а к Господу.

"Почему, за что, Господи?! Я, Ульрих Цвингли, пастор Великой монастырской церкви, проповедник, прозванный реформатором, воин, поднявший свой меч за слово Твое, я… все делал по совести! Я, Ульрих Цвингли, не отступил ни на шаг, борясь против лукавых толкователей, против посредников между Тобою и людьми, и вот теперь я, Ульрих Цвингли, Тебя вопрошаю: почему ты поразил меня в спину – этим ударом наемного убийцы, за что?!"

Ульрих Цвингли, ровесник Мартина Лютера, отнюдь не был лишь его последователем, открывшим родную Швейцарию для той лавины Реформации, что в первой половине XVI века катилась по Европе. Если уж говорить о подлинном очищении веры, Писания, а главное – всей жизни христианина от хитроумных условностей, навязанных чиновниками от Церкви, следует вспоминать именно этого швейцарца. "67 тезисов" Цвингли шли гораздо дальше "95 тезисов" Мартина Лютера. Потому что, если Лютер, выражаясь современным языком, выступил против плохих законов, то Цвингли потребовал отменить самого законодателя, то есть епископат.

"Иисус Христос, – пишет реформатор, – вот единственный Путеводитель к спасению, а кто ищет или указывает другую дверь, тот убийца и похититель душ".

Если Господь Бог послал людям сына своего Иисуса, наделив его чертами земными и божественными, то о каком еще посреднике между Богом и людьми может идти речь?! Люди, задумайтесь, вас морочат, на вас наживается гигантский аппарат псевдопосредничества в лице раззолоченного разжиревшего Рима, люди, да сбросьте вы паразита со своих плеч! И сам показал пример: в Цюрихе добился закрытия всех монастырей, выноса из храмов статуй, икон, святых мощей, даже органа; в центр церковной службы поставил проповедь, а богословские диспуты превратил в жаркие схватки, где Священное Писание поднималось, как меч, против традиций, догматов и схоластики. Сложив с себя сан католического священника, Ульрих Цвингли в своем маленьком кантоне Цюрихе сделал то, что считал необходимым для всего христианского мира: он в короткий срок заставил работать новую церковь и, соответственно – новый уклад жизни, согласующийся лишь со Священным Писанием. Но, поступая таким образом, Цвингли из теоретика превратился в практика, из проповедника – в политика, и как политик совершил поступок – провозгласил Цюрих богоизбранным городом, причем в государстве, где бурно растущие города жестко боролись за первенство. Это привело к войне. Цвингли был последователен и совершил следующий поступок: отложив Писание, взял в руки меч. В октябре 1531 года, в битве при Каппеле, он погиб: сраженный смертельным ударом в спину – рухнул навзничь с глазами, прокричавшими небу тот вопрос: "За что, Господи, почему, ведь я все делал по совести!".

Цельный, смелый, ясномыслящий Ульрих Цвингли понимал жизнь настолько, чтобы решиться ее реформировать. Но он не понял своего ухода из нее; не прозрел сути своей смерти, и протест, застывший в его мертвых глазах, испугал и смутил соратников. Протест, бывший сутью его жизни, остался с ним и после нее. Тот протест, что всегда неугоден властителю, даже небесному, даже во славу его!

Смерть гения

"Хороший студент никогда не занимается политикой", – говорили, повторяют и будут повторять все преподаватели всех времен и народов.

А – гениальный?

"Революция и математика – два занятия для людей одной породы – людей страсти!" – утверждал французский математик Адриенн Лежандр, один из основателей Высшей нормальной школы, французского аналога Педагогической академии.

– А если одна страсть пожирает другую?

Тогда и получается жизнь, краткая, как вспышка кометы, свет от которой будет идти к нам еще столетья – жизнь Эвариста Галуа.

Обычное детство мальчика из состоятельной семьи начала XIX века: вихри истории, конечно, кружат голову родителям – во время наполеоновских Ста дней отец Эвариста даже избирается мэром Коммуны городка Бур-ля-Рен близ Парижа – но всё в меру, как и положено уважаемым буржуа. Удивительно, но из семьи, да и из всего городка, только этот мальчик как будто дышит в унисон с эпохой великих потрясений. Но его потрясение иного рода. В шестнадцать лет ему случайно попались "Элементы геометрии" Лежандра, в которых талантливый математик заложил основы искусства математического мышления. Талант указал путь гению. Двое суток упоительного чтения, и точно пелена начинает спадать с глаз. Потом работы Гаусса, Нильса Абеля… Пелена спала окончательно, когда совсем юный Эварист Галуа четко сформулировал цель: понять самому и просто, красиво объяснить другим – почему уравнения высших степеней не решаются в радикалах. И тут же рождается догадка, начинает выстраиваться конструкция, нечто вроде растущего кристалла, все оси и грани которого обладают особой симметрией.

Заглянуть бы на эту "кухню", где трудится гениальный мозг! И неважно, что за ее стенами два главных врага – непонимание средних умов и политика! Первые рукописи Галуа видные математики отправляют в корзины для мусора. Галуа слишком юн и совершенно одинок. Да и кому дело до математики, если Францией снова овладевает ее вечная страсть – Революция! 1830 год! Париж снова на улицах! Галуа вступает в республиканское "Общество друзей народа", участвует в митингах, подписывает петиции; его арестовывают, отдают под суд. Нужно готовиться к процессу, а он вместо этого пишет курс лекций по высшей алгебре. Его мозг продолжает работать! Его исключают из Высшей школы – "хороший студент не занимается политикой!" Суд. Обвинения в подстрекательстве к покушению на жизнь короля. Глупейшие – адвокат с ними справился: Галуа выпускают. Но 14 июля во время знаменитого празднования Дня взятия Бастилии – снова арест. Мрачная тюрьма Сент-Пелажи. Это уже не шутки, и хотя приговор – всего год, но таких, как Галуа, беспокойных и слишком неудобных, власти не желали выпускать. А если и выпускали, то их ждала одна участь – полицейская провокация и смерть. Однако до этого одно уточнение: в тюрьме двадцатилетний Эварист Галуа совершил главное дело своей жизни – довел гениальную гипотезу до строгой теоремы. А для этого создал первую математическую теорию произвольных симметрий, названную – "Теорией Групп".

29 мая 1832 года Эварист Галуа вышел на свободу. А 31 мая, как было записано в полицейском протоколе – "скончался в больнице Кошен от пули, полученной на дуэли". Стрелялся якобы из-за женщины с неким д’Эрбенвилем, с которым, кстати, сидел в тюрьме. В том же протоколе говорится, что раненого Галуа через несколько часов после выстрелов нашел местный житель. Странная дуэль! Ну не бросали тогда дуэлянты своих соперников валяться с пулей в животе! Видимо, полиция просто поторопилась, схалтурила. Подумаешь, какой-то мальчишка по имени Эварист Галуа! Гений.

Хуже чумы…

…Афины устали от Перикла. Слишком мудр, слишком благороден, слишком непогрешим… И слишком долго великий город прогибается под эти добродетели. Афиняне, заносчивые, непримиримые, порой робкие, порой игривые, как молодые козочки, снова желают сделаться собой и вернуть своей демократии ее необузданный нрав.

Но так ли это? Точно ли это так? Может ли человек, четырнадцать раз провозглашавший приоритет большинства над меньшинством, утомить, разочаровать это самое большинство своим упорным постоянством?

Аристократическая оппозиция Афин, собиравшаяся в доме Алкивиада, расставляла по городу уши, чутко ловя пересуды на афинских рынках и площадях. Горожане говорили о ценах, о подступающей чуме… и редко поминали Перикла. Это было принято за хороший знак. Если других не находилось, можно довольствоваться и таким. Оппозиция подтягивалась, сжималась в ударный кулак, распаляла себя негодованием…

Философ Анаксагор, автор знаменитого труда "О природе", объяснивший пугливым афинянам простую природу солнечных затмений, пытался усовестить заговорщиков. Анаксагор напоминал им, как всего год назад они насмешили подлунный мир, попытавшись подвергнуть Перикла, перестраивающего Акрополь, остракизму, обвинив в непомерных тратах из общественной казны. Потрепали нервы, вынудили выплатить штраф… и ничего не добились. Только опозорили себя.

Но оппозиция не унималась. Она нащупала другой путь.

Если нельзя разом свалить непогрешимого Перикла, нужно снова ударить его в слабое место. Как это уже сделали два года назад. Тогда же следовало и повторить – снова ударить – и бить, бить, бить…

Слабым местом Перикла была Аспазия. Высоконравственный правитель, бросив законную жену, родившую ему законных сыновей, жил со "спутницей", или гетерой, и требовал уважения к ее уму и образованности в обход несуществующего целомудрия.

Впрочем, ничего нового заговорщики на первый взгляд не изобрели: прекрасную Аспазию клевали уже много лет; и в комедиях высмеивали, и прямо в лицо могли что-нибудь сказать. Новое правило афинских заговорщиков заключалась в том, чтобы травить Аспазию постоянно; изо дня в день, изо дня в день капать и капать желчью, плескать помоями под ноги, хихикать из-за каждого угла и не оставлять этих трудов ни на минуту.

Все время их значительной жизни следовало отныне посвящать этому правилу: ни дня без травли гетеры Аспазии.

Перикл был мудр; он понимал, что все его слова, вся суета в защиту любимой женщины, только сделают его смешным, и лучше было бы накинуть на эту грязь плотный покров своего равнодушия. Он был мудр, но, как всякий гений, он воплощал в себе образ еще далекого от него будущего – он был рыцарем. И обнажая меч, он бросался всюду, где трепали имя Аспазии; не словами, но кулаками и оружием он защищал ее честь. Не осталось ни ровного голоса и невозмутимости, ни спокойствия и строгих манер, так восхищавших в нем Плутарха! Не стало холодной головы, много лет управлявшей буйным телом афинского демоса – головы Учителя, создавшего "школу Эллады".

Однажды, спрятав эту голову в складках ее хлены, Перикл сказал Аспазии: "Я устал, любимая. Это… хуже чумы".

А чума как будто подслушала. Сняв многолетнюю осаду, чума пошла на штурм и взяла Афины. Пожирала бедняков, охотно закусывала и заговорщиками, которые слишком часто собирались вместе. А потом, потоптавшись у дома Перикла, толкнула двери…

В 429 году до нашей эры правитель умер, оставив классические правила управления государством, лучше которых еще никто ничего не предложил, но так же никто по-настоящему им и не следовал.

А вся постэллинская история, увы, доказала: чем ближе правитель к правилам Перикла, тем ближе к нему самому "правило" афинских заговорщиков.

Забыть Герострата

"Вышел из Ванхайма в пять утра, в девять с четвертью нахожусь в виду Мангейма… Да поможет мне Бог свершить задуманное!"

22 марта 1819 года двадцатичетырехлетний юноша, как пишут в романах – с бледным лицом, обрамленным черными кудрями, стоит на холме и смотрит на городок. В его груди полыхают сомнения:

"О, жестокая борьба человека и дьявола! Только сейчас я ощутил, что Мефистофель живет и во мне, и ощутил это с ужасом, Господи!"

С этим ужасом юноша, однако, идет дальше; спускается с холма и входит в город Мангейм.

"Человек ничто в сравнении с народом… Человек – это промежуток, короче вспышки молнии. Народ же бессмертен". Рассуждая таким образом, бледный юноша подбадривает себя, ведет и подталкивает. Находит нужную улицу, входит в дом, проходит в кабинет…

Слушатели двух прошлых веков уже назвали бы и имя входящего, и имя хозяина кабинета. Оба они были, как бы сейчас сказали, в десятке самых рейтинговых персонажей эпохи.

Эта эпоха начиналась после наполеоновских войн. В тринадцатом году великий национал-освободительный порыв привел нашего юношу в ряды армии, сражавшейся с Наполеоном: Лейпциг, Ватеролоо, наконец, поверженный Париж. Вместе со всей немецкой молодежью наш герой бурно возрадовался освобождению своей Германии от французов!

Быть может, мы узрим над трупами врагов
Взошедшую звезду свободы… –

писал поэт Кернер, погибший под Лейпцигом.

Кернер видел эту звезду восходящей, но не успел прочесть новой германской конституции – порождения постнаполеоновской европейской политики Меттерниха, Талейрана и Александра I. А наш герой читал. И счел себя жестоко обманутым. Всё его поколение, только что избавившее страну от завоевателя, сразу почувствовало на себе удушающий гнет своих мелких правителей. Как писал Дюма: "Низвергнув великана, народы добились единственно того, что попали под власть карликов".

Сначала был порыв объединиться, молодежь кинулась в тайные общества, в которых было много слов, писаний, горячка мыслей… "Речи и писания ничего не дают, действенны только поступки", – подытожил этот период наш юноша. Но что дальше?

Вообще, у немецкой молодежи всегда было два свойства: недовольство судьбой Германии и точное знание имени своего врага. Враг Буонапартий был повержен. Враг в образе князьков, сейма и конституции нуждался в конкретном воплощении, в имени. Вот это имя наш бледный юноша и назвал первым.

"Почему наш народ так покорно склоняется под иго порочного меньшинства? – пишет он в дневнике. – Почему, едва излечившись, мы впали в болезнь хуже той, от которой излечились?" Потому что работают совратители, одурманивающие народу голову, развращающие его – это настоящие словесные машины, из которых изливаются лживые речи и губительные советы… И худший из них – тот, что живет в Мангейме. "Голос этого "соловья" так ловко усмиряет наше недовольство и горечь от самых несправедливых мер, что и нужно правителям, чтобы мы погружались в ленивый сон", – делает он вывод и отправляется в Мангейм.

А убить "соловья" оказалось легче легкого. Сначала удар в лицо, за которое тот хватается, открыв грудь, затем – удар в сердце. Мгновенная смерть. Но в этот момент влетает птенчик – шестилетняя дочь, которая бросается на труп отца. Наш юноша, не в силах этого вынести, вонзает кинжал и в себя. С этим кинжалом в груди и воплем "Отец Небесный, прими мою душу!" он выбегает на улицу, вырывает из груди кинжал и снова бьет им себя, стараясь попасть точнее. Но он все равно выживет, будет судим, казнен, возведен в культ на целый век, а в нашем – благополучно забыт. И потому я напомню его имя – Карл Людвиг Занд.

Назад Дальше