Но ксендз уже поставил ее у постели Збышки и, набросив им на руки епитрахиль, начал обряд. По доброму лицу княгини катились слеза за слезой, но в душе она в эту минуту не чувствовала тревоги, потому что она думала, что поступает хорошо, соединяя этих двух прекрасных и невинных детей. Де Лорш во второй раз преклонил колени и, опираясь на рукоять меча, казался рыцарем, пред которым предстало видение; Збышко и Дануся по очереди повторяли слова ксендза: "Я… беру… тебя… себе", а этим тихим и сладостным словам снова вторили сверчки в щелях камина, да трешал в нем огонь. Когда обряд был окончен, Дануся упала к ногам княгини, которая благословила обоих, и, поручив их покровительству небесных сил, сказала:
- Радуйтесь теперь, потому что она уж твоя, а ты ее.
Тогда Збышко протянул свою здоровую руку Данусе, а она обняла его ручонками за шею, и некоторое время слышно было, как они повторяли друг другу, прижав губы к губам:
- Ты моя, Дануся…
- Ты мой, Збышко…
Но Збышко тотчас же ослабел, потому что волнения были ему не по силам, и, упав на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не впал в забытье, не перестал улыбаться Данусе, которая вытирала его лицо, покрытое холодным потом, даже не перестал повторять: "Ты моя, Дануся", в ответ на что она каждый раз наклоняла белокурую свою голову. Зрелище это окончательно растрогало рыцаря де Лорша, и он объявил, что ни в одной стране не приходилось ему видеть сердец столь чувствительных, а потому он торжественно клянется, что готов сразиться в конном или пешем поединке с любым рыцарем, чернокнижником или драконом, который посмел бы чинить препятствия их счастью. И он в самом деле поклялся в этом тотчас же на крестообразной рукоятке мизерикордии, т. е. маленького меча, служившего рыцарям для добивания раненых. Княгиня и отец Вышонок призваны были в свидетели этой клятвы.
Но княгиня, не понимая свадьбы без какого-нибудь веселья, принесла вина - и они стали пить его. Ночные часы протекали один за другим. Збышко, поборов свою слабость, снова прижал к себе Данусю и сказал:
- Если Господь Бог отдал тебя мне, никто тебя у меня не отнимет, но мне жаль, что ты уезжаешь, моя ненаглядная.
- Мы с отцом приедем в Цеханов, - отвечала Дануся.
- Только бы на тебя хворь какая-нибудь не напала или еще что-нибудь. Спаси тебя Господи от несчастья… Ты должна ехать в Спыхов, я знаю. Господа Бога да милосердную госпожу надо благодарить за то, что ты уже моя: брака никакая человеческая сила не расторгнет.
Но так как венчание это совершилось ночью и так как сейчас же после него должна была наступить разлука, то временами какая-то странная печаль охватывала не только Збышку, но и всех. Разговор обрывался. Время от времени огонь в камине ослабевал, и лица погружались во мрак. Тогда ксендз Вышонок бросал на уголья новые полена, а когда в трубе что-то жалобно застонало, как часто бывает от свежих дров, он говорил:
- Душа нераскаянная, чего ты хочешь?
Отвечали ему сверчки, а потом вспыхивающий ярче огонь, извлекавший из мрака бессонные лица присутствующих, отражавшийся в латах рыцаря де Лорша и озарявший белое платьице и венок из бессмертников на голове Дануси.
Собаки на дворе снова стали лаять в сторону леса, таким лаем, точно чуяли волков.
И по мере того, как протекали ночные часы, все чаще воцарялось молчание, и наконец княгиня сказала:
- Боже мой! Так ли должно быть после свадьбы? Лучше бы идти спать, но уж если нам надо бодрствовать до утра, то сыграй нам еще раз, милая, в последний раз перед отъездом; сыграй мне и Збышке.
Дануся, которая чувствовала усталость и которую клонило ко сну, рада была хоть чем-нибудь развлечься; поэтому она сбегала за лютней и, вернувшись с ней, села у постели Збышки.
- Что играть? - спросила она.
- Что, - сказала княгиня, - что же, как не ту песню, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидел тебя в первый раз.
- Ах, помню и не забуду до смерти, - сказал Збышко. - Чуть, бывало, услышу где-нибудь это, так и потекут у меня из глаз слезы.
- Так я спою, - сказала Дануся.
И она заиграла на лютне, а потом, вскинув по обыкновению головку кверху, запела.
Но вдруг голос ее оборвался, губы задрожали, а из-под сомкнутых век слезы помимо ее воли потекли по щекам. Некоторое время она старалась не выпустить их из-под век, но не могла, и под конец откровенно расплакалась, точь-в-точь, как тогда, когда в последний раз пела эту песню для Збышки в краковской тюрьме.
- Дануся! Что с тобой, Дануся? - спросил Збышко.
- Что ты плачешь? Какая же это свадьба? - воскликнула княгиня. - Чего?
- Не знаю, - рыдая отвечала Дануся, - так мне грустно… так жаль… Збышку и вас…
Все взволновались и стали ее утешать, уверять, что отъезд этот ненадолго и что, наверно, еще к Рождеству они с Юрандом приедут в Цеханов. Збышко снова обнял ее рукой, прижал к груди и поцелуями утирал с ее глаз слезы. Но тяжелое чувство осталось в сердцах у всех, и в этом тяжелом чувстве пробегали у них ночные часы.
Вдруг на дворе раздался звук, такой пронзительный и внезапный, что все вздрогнули. Княгиня, вскочив со скамьи, воскликнула:
- Ох, боже мой! Да это заскрипел на колодце журавль. Лошадей поят.
А ксендз Вышонок посмотрел в окно, в котором стеклянные кусочки становились серыми, и проговорил:
- Ночь уже бледнеет и наступает день. Ave Maria, gratias plena…
Потом он вышел из комнаты и, вернувшись через несколько времени, сказал:
- Светает, хотя день будет пасмурный. Это люди Юранда поят лошадей. Пора тебе в дорогу, бедняжка…
При этих словах и княгиня, и Дануся громко заплакали и обе вместе со Збышкой стали причитать, как причитают простые люди, когда им приходится расставаться, т. е. так, что было в этом причитании что-то похожее на обряд; вместе с тем это был не то плач, не то пение, выливающееся из простых душ по такой же естественной причине, как из глаз льются слезы.
Но Збышко в последний раз прижал Данусю к груди и держал ее долго, до тех пор, пока у него хватило дыхания и пока княгиня не оторвала ее от него, чтобы переодеть ее на дорогу.
Между тем рассвело совершенно. Все во дворце проснулись и стали приниматься за дела. К Збышке вошел чех, оруженосец, узнать о его здоровье и спросить, не будет ли приказаний.
- Придвинь постель к окну, - сказал ему рыцарь.
Чех с легкостью придвинул постель к окну, но удивился, когда Збышко велел ему отворить окно; однако он послушался этого приказания и только накрыл своего господина собственным кожухом, потому что на дворе было холодно, хоть и пасмурно, и шел мягкий, густой снег.
Збышко стал смотреть: на дворе, сквозь летящие из туч хлопья снега видны были сани, а вокруг них на взъерошенных и окутанных паром лошадях сидели люди Юранда. Все были вооружены, а у некоторых на кожухах были медные бляхи, в которых отражались бледные и унылые лучи дня. Лес совсем занесло снегом; плетней нельзя было разглядеть.
Дануся еще раз вбежала в комнату Збышки, уже закутанная в тулупчик и в лисью шубу; она еще раз обняла его за шею и еще раз сказала ему на прощанье:
- Хоть и уезжаю, а все-таки я твоя.
А он целовал ее руки, щеки и глаза, еле заметные из-под лисьего меха, и говорил:
- Храни тебя Господь! Спаси тебя Господь! Теперь ты моя, моя до смерти…
А когда ее снова оторвали от него, он поднялся и, сколько мог, приложил голову к окну и стал смотреть: и вот сквозь снежные хлопья, словно сквозь какое-то покрывало, он видел, как Дануся садилась в сани, как княгиня долго держала ее в объятиях, как целовали ее придворные девушки и как ксендз Вышонок осенил ее на дорогу крестным знамением. Перед самым отъездом она еще раз обернулась к нему и протянула руки:
- Оставайся с богом, Збышко!
- Дай бог увидеть тебя в Цеханове…
Но снег шел такой частый, словно хотел все заглушить и все закрыть от взоров, и эти последние слова донеслись до них так глухо, что обоим показалось, что они окликают друг друга уже издалека.
IX
После обильных снегов наступили жестокие морозы и ясные, сухие дни. Днем леса искрились в лучах солнца, лед сковал реки и затянул болота. Настали светлые ночи, во время которых мороз усиливался до такой степени, что деревья в лесу с гулом трескались; птицы летели поближе к жилью; дороги стали опасны из-за волков, которые начали собираться стаями и нападать не только на отдельных людей, но и на целые деревни. Однако народ радовался в дымных хатах, у очагов, предвидя после морозной зимы урожайный год, и весело ждал праздников, которые вскоре должны были наступить. Лесной дворец князя опустел. Княгиня с двором и ксендзом Вышонком выехала в Цеханов. Збышко, уже значительно поправившийся, но еще не достаточно сильный, чтобы сесть на коня, остался во дворце со своими людьми, с Сандерусом, оруженосцем-чехом и с тамошними слугами, которыми заведовала почтенная шляхтянка, исполнявшая обязанности домоправительницы.
Но душа рыцаря рвалась к молодой жене. Правда, большим утешением была ему мысль, что Дануся уже принадлежит ему и что никакая человеческая власть не сможет отнять ее у него, но с другой стороны та же мысль увеличивала его тоску. По целым дням вздыхал он о той минуте, когда сможет покинуть дворец. Он обдумывал, что ему тогда делать, куда ехать и как умилостивить Юранда. Бывали у него минуты тяжелой тревоги, но вообще будущее представлялось ему счастливым. Любить Данусю и разбивать шлемы с павлиньими перьями - вот в чем должна была заключаться его жизнь. Часто хотелось ему поговорить об этом с чехом, которого он полюбил, но он заметил, что чех, всей душой преданный Ягенке, неохотно говорил о Данусе, а сам Збышко, связанный тайной, не мог ему рассказать всего, что произошло.
Однако здоровье его улучшалось с каждым днем. За неделю до Рождества сел он в первый раз на коня и хоть чувствовал, что не мог бы еще сделать того же в латах, но все же ободрился. Впрочем, хотя он и не рассчитывал, чтобы ему вскоре представилась надобность надеть панцирь и шлем, но надеялся, что вскоре у него хватит сил и на это. В комнате, чтобы убить время, пробовал он поднимать меч, и это удавалось ему неплохо; только топор оказался для него слишком тяжелым, но он полагал, что, взяв топорище обеими руками, смог бы ударить как следует.
Наконец за два дня до сочельника он велел уложить воза, оседлать лошадей и объявил чеху, что они едут в Цеханов. Верный оруженосец немного опечалился, особенно потому, что на дворе был трескучий мороз, но Збышко сказал ему:
- Это не твоего ума дело, Гловач (так звал он его на польский лад). Нечего нам делать в этом дворце, а если я даже захвораю, так в Цеханове есть кому за мной ухаживать. Кроме того, поеду я не верхом, а в санях, по шею зарывшись в сено и под шкурами, и только под самым Цехановом пересяду на коня.
Так и случилось. Чех уже изучил своего молодого господина и знал, что нехорошо ему противиться, а еще хуже - не исполнить его приказа тотчас же; и вот через час они тронулись в путь. В минуту отъезда, Збышко, видя, как Сандерус усаживался в сани со своим сундуком, сказал ему:
- А ты что ко мне пристал, как репей к овечьей шерсти?… Ведь ты говорил, что хочешь ехать в Пруссию?
- Говорил, что хочу в Пруссию, - сказал Сандерус, - да как же мне туда идти одному по таким снегам? Не успеет первая звезда закатиться, как меня съедят волки, а тут мне тоже оставаться ни к чему. Лучше мне жить в городе, пробуждать в людях благочестие, одарять их святым товаром и спасать из сетей дьявольских, как поклялся я в Риме отцу всего христианства. А кроме того, страсть как я полюбил вашу милость и не оставлю вас, пока не поеду обратно в Рим, потому что, может статься, и услугу какую-нибудь смогу оказать вам.
- Он всегда готовь за вас поесть и выпить, - сказал на это чех, - и такую услугу окажет особенно охотно. Но если на нас в Праснышском лесу нападет целая туча волков, то мы бросим его им на съедение, потому что больше он ни на что не пригодится.
- А вы смотрите, как бы вам грешное слово к усам не примерзло, - ответил Сандерус, - такие сосульки только в адском огне тают.
- Бона, - сказал чех, проводя рукавицей по усам, которые едва начинали у него пробиваться, - сначала я попробую пива подогреть на привале, только тебе не дам.
- А в заповеди сказано: жаждущего напои. Новый грех!
- Ну так я тебе дам ведро воды, а пока на вот, что у меня есть под рукой. И сказав это, он набрал снегу, сколько мог ухватить обеими руками, и бросил Сандерусу в лицо; но тот уклонился и сказал:
- Нечего вам делать в Цеханове, потому что там уже есть ученый медвежонок, который снегом швыряется.
Так они препирались, хоть и любили друг друга. Однако Збышко не запретил ему ехать с собой, потому что странный человек этот забавлял его и, казалось, был действительно привязан к нему. И вот в ясное утро тронулись они из лесного домика, в такой сильный мороз, что пришлось покрыть лошадей. Вся окрестность лежала под глубоким снегом. Крыши еле видны были из-под него, а местами дым, казалось, выходил прямо из белых сугробов и подымался к небу прямой струей, розовея в лучах утра и расширяясь вверху, как перья на рыцарских шлемах.
Збышко ехал в санях, во-первых, чтобы сберечь силы, а во-вторых, из-за сильного мороза, от которого легче было схорониться в выложенных сеном и шкурами санях. Он велел Гловачу сесть рядом с собой и держать наготове арбалет, чтобы отгонять волков, а пока весело болтал с ним.
- В Прасныше, - сказал он, - мы только покормим лошадей, отогреемся и сейчас же поедем дальше.
- В Цеханов?
- Сперва в Цеханов, поклониться князю с княгиней и послушать обедню.
- А потом? - спросил Гловач.
Збышко улыбнулся и отвечал:
- Потом кто знает? Пожалуй, в Богданец.
Чех посмотрел на него с удивлением. В голове у него блеснула мысль, что, пожалуй, молодой господин его отказался от дочери Юранда; и это показалось ему тем более правдоподобным, что дочь Юранда уехала, а до ушей чеха дошло в лесном доме известие, что владелец Спыхова был против молодого рыцаря. Поэтому честный оруженосец обрадовался, потому что хоть он и любил Ягенку, но смотрел на нее, как на звезду небесную и готов был купить ее счастье хотя бы ценой собственной крови. Збышку он тоже полюбил и от всей души желал служить им обоим до смерти.
- Значит, вы, ваша милость, поселитесь на родной земле, - сказал он с радостью.
- Как же мне поселиться там, - отвечал Збышко, - если я вызвал этих меченосцев, а раньше еще Лихтенштейна. Де Лорш говорил, что магистр собирается пригласить короля погостить в Торунь; я пристану к королевской свите и думаю, что в Торуни пан Завиша из Гарбова или пан Повала из Тачева выпросит мне у государя разрешение подраться с этими монахами. Должно быть, они выйдут с оруженосцами, так что придется подраться и тебе.
- Еще бы! Иначе лучше мне самому монахом сделаться, - сказал чех.
Збышко взглянул на него, довольный такими словами.
- А не хорошо придется тому, кто подвернется тебе под руку… Господь Бог дал тебе страшную силу, но ты плохо поступил бы, если бы стал ею очень гордиться, потому что хорошему оруженосцу подобает смирение.
Чех кивнул головой в знак того, что не будет гордиться своей силой, но и не пожалеет ее для немцев, а Збышко продолжал улыбаться, только уже не оруженосцу, а собственным мыслям.
- Старый пан будет рад, когда мы вернемся, - сказал через несколько времени Гловач. - И в Згожелииах тоже будут рады.
Ягенка представилась глазам Збышки, точно она сидела в санях с ним рядом. Это бывало всегда: когда случайно он вспоминал о ней, то видел ее с необычайной отчетливостью…
"Нет, - сказал он себе, - не будет она рада, потому что если я вернусь в Богданец, то с Данусей, а она пусть идет за другого…" Тут мелькнули перед его глазами: Вильк из Бжозовой и молодой Чтан из Рогова, и вдруг стало ему неприятно при мысли, что девушка может достаться одному из них. "Нашла бы она кого-нибудь получше, - говорил себе Збышко, - ведь это же пьяницы и забияки, а она девушка хорошая". Подумал он и о том, что дяде, когда он узнает все, что случилось, будет очень неприятно, но он сейчас же утешился той мыслью, что Мацько всегда прежде всего заботился о роде и о богатстве, которое могло бы значительно возвысить род. Правда, Ягенка была ближе, земля ее граничила с ихней, но зато Юранд был богаче Зыха из Згожелиц; поэтому легко было предвидеть, что Мацько не будет сердиться за этот брак, тем более что ведь он знал о любви племянника и о том, как он обязан Данусе… Поворчит, а потом будет рад и будет любить Данусю как родную дочь.
И вдруг сердце Збышки наполнилось привязанностью и тоской по дяде, который был человек суровый, но берег его как зеницу ока: в боях он больше охранял его, чем себя, для него брал добычу, для него хлопотал о богатстве. Они были одиноки на свете. Родных у них не было, разве дальние, как аббат… И потому, когда иногда им случалось расставаться, один без другого не знал, что делать, в особенности старик, который для себя самого не желал уже ничего.
"Рад будет, рад, - повторял себе Збышко. - Я бы только одного хотел: чтобы Юранд принял меня так, как он примет".
И он пытался представить себе, что скажет и что станет делать Юранд, когда узнает о свадьбе. Мысль эта была немного тревожна, но не особенно, потому что на попятный уже нельзя. Ведь не пристало же Юранду вызвать его на поединок. А если бы он стал очень сердиться, то Збышко мог ответить ему так: "Перестаньте, покуда я вас прошу: ведь ваше право на Данусю человеческое, а мое божеское, и теперь она не ваша, а моя". Он когда-то слыхал от одного клирика, сведущего в Писании, что женщина должна оставить отца и мать и идти за мужем, и потому чувствовал, что сила на его стороне. Он, однако, не думал, что между ним и Юрандом дело может дойти до вражды и злобы, потому что рассчитывал, что многое сделают мольбы Дануси, а также много, если не больше - заступничество князя, подданным которого был Юранд, и княгини, которую он любил как покровительницу своей дочери.