Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры - Валентин Пикуль 17 стр.


Андриенна, как женщина, никак не могла мириться с появлением соперницы, пусть даже очень знатной и богатой, а Париж знал о новой страсти Бульонской, с интересом наблюдая за схваткою Двух "тигриц" из-за Морица Саксонского. Победила все-таки Андриенна, которая в расиновской "Федре", ведя заглавную роль, вдруг – в полной тишине театрального зала – обратилась к ложе, где восседала ее соперница:

– Я не из женщин тех, беспечных в преступленьях,

Что, гнусность совершить готовые всегда,

Умеют не краснеть от тяжкого стыда…

Все зрители поняли намек Андриенны, и в грохоте аплодисментов герцогиня Бульонская покинула театр, провожаемая шиканьем и свистом. Андриенна была болезненной, а вскоре ей предложили загадочные таблетки, одна из которых издавала подозрительный запах. Это обнаружил сам Мориц.

– Ни в коем случае не принимай их, – велел он актрисе. – Я пошлю эти таблетки на анализ химику Этьену Жоффруа…

Жоффруа испытал их на своей собаке, ибо в те времена такой "химический" способ был самым верным, но собака осталась жива. Зато неожиданно скончалась Андриенна Лекуврер. Она умерла на руках Вольтера – так пишут одни, она умерла на руках Морица Саксонского – так пишут другие. Но путаницы тут нет, ибо первый и второй, оба рыдающие, приняли последний вздох великой актрисы. Вздох ее они приняли, сие верно, но, потрясенные смертью, они забыли пригласить кюре, чтобы тот исповедовал умирающую, и Андриенна умерла без святого причастия. Церковь же в ту пору относилась к актрисам как к профессиональным "чертовкам", отдавшим себя для служения дьяволу, и все сказанное, вместе взятое, довершило трагедию жизни…

Ночью – ни Вольтера, ни Морица не было – полиция прислала мортусов, которые, замотав тело Андриенны в рогожу, воровски утащили его на загородный пустырь, где уже была приготовлена яма. Мертвую бросили в яму, тут же обильно засыпав ее негашеной известью, чтобы от Андриенны не осталось даже костей, а землю над ее прахом мортусы сровняли так гладко, чтобы не сохранилось даже могилы.

– Счастливец! – сказал Мориц Вольтеру. – Вы хоть способны изливать свою ярость в разгневанных стихах и эпиграммах, а на что способен я, жалкий человек?..

В этом же году курляндская герцогиня стала русской императрицей Анной Иоанновной. Переиначивать прошлое – занятие наивное, но историки все же иногда задаются каверзным вопросом: что, если бы Мориц сделался мужем Анны Иоанновны? Если бы такое случилось, русский народ не изведал бы ужасов "бироновщины", зато Россия, соответственно драчливому характеру Мориса, наверняка не выбиралась бы из военных авантюр. Наконец, гадая на крапленых картах истории, можно задаться вопросом – что, если бы заочный роман с цесаревной Елизаветой завершился бы их браком, и не воссела бы тогда на русском престоле новая династия – Романовых-Саксонских? Но строить домыслы на сыром песке минувшего мы не станем, пусть читатель пофантазирует сам…

Потеряв свою Омфалу, Геркулес погрузился в уныние. Мориц спал или читал, читал или спал, избегая шумного света. Его оживила война за "польское наследство", а в 1737 году Бовэ опять потрясал перед ним избирательным актом ландтага:

– Проснитесь, граф! Фердинанд умер, а в Европе снова возник вопрос о пустующем престоле герцогов в Митаве…

Но Анна Иоанновна утвердила этот престол за Бироном.

Мориц все эти годы проживал во Франции, где и дождался кончины Анны Иоанновны, после чего Бирон сразу отправился зимовать в Пелым, а на престоле Романовых воцарилась веселая и бесшабашная Елизавета, когда-то влюбленная в Морица. Маркиз Шетарди, версальский посол при ее дворе, настойчиво звал Морица в Россию, чтобы "разогреть старые дрожжи", а Версаль вдруг проявил интерес к делам курляндским. Престарелый кардинал Флери, заправлявший политикой Франции, сказал Морицу:

– Надеюсь, акт о вашем избрании в герцоги еще не съеден мышами? Так прихватите его в Россию, ибо момент для вас чрезвычайно удачный: Елизавета коронуется в Москве, и на радостях ей ничего не стоит посадить вас на митавский престол, еще не остывший после сидения на нем герцога Бирона…

Был теплый душистый вечер 10 июня 1742 года, когда Мориц появился в Москве, а маркиз Шетарди сразу дал в его честь великолепный ужин, длившийся до утра – с винопитием и танцами. Москва уже была наслышана о его приезде, и в разгар ужина появилась сама Елизавета… Да, она хотела повидать Морица, но теперь женщиной двигала не наивная влюбленность, а лишь одно женское любопытство. Протягивая руку для поцелуя, императрица поцеловала Морица Саксонского в лоб.

– Я так много слышала о вас, – сказала она…

Морицу было уже 46 лет, и померкшая красота его не произвела на Елизавету должного впечатления. В ответ на приглашение к танцу она сказала:

– Первый контрданс я занята, за вами – второй…

Если ему второй, то кому же первый? Первый контрданс Елизавета провела с молодым чернобровым красавцем.

– Кто это? – ревниво спросил Мориц у Шетарди.

– Алексей Разумовский… сын свинопаса, – отвечал посол.

– О боги! – вздохнул Мориц. – Ему первый контрданс, а мне второй… Значит, я уже готов для могилы!

Вскоре камергер Воронцов дал для Морица завтрак, на котором была и Елизавета в мужском костюме; она сама предложила гостю прогулку верхом, выразив желание показать ему Москву. Он галопом скакал с нею по улицам, но вдруг хлынул оглушительный ливень, и Елизавета с Морицем спасались от дождя в кремлевских покоях. Елизавета сказала:

– Хотите, я покажу вам сокровища моих предков?..

Показывая драгоценности Оружейной палаты, не желала ли она наказать его упреком – что он потерял, не откликнувшись на ее давние призывы? Елизавета призналась:

– Когда Ласси изгонял вас из Митавы, ваш отец, дабы утешить меня, прислал мне чайный сервиз из Мейсена, а я ведь тогда же сказала послу Лефорту: "Мне сейчас не фарфор, а… муж надобен!" Почему вы тогда не приехали?

– Об этом лучше спросить у того же генерала Ласси…

На этот намек, весьма горький в устах женщины, Мориц отвечал намеком на вакантный престол в Курляндии, но Елизавета сказала, что политикой ее кабинета ведают мужчины.

– А я, женщина слабая, могу только бить тарелки или плакать… Однако, – завершила она беседу, – Петербург не желает нарушать древние привилегии курляндских рыцарей, кои обоснованы на статьях их старинной конституции.

После такого ответа Мориц откланялся. Конец!

Осталось сказать последнее – едва ли не самое насущное…

С детства звенящий шпорами, Мориц замечал многое на войне, на что закрывали глаза его современники. Он много читал, чтобы сравнивать старое с новым в тактике боя и в стратегии войн. Ему не было еще и тридцати, когда известный шевалье де Фолар, сам военный мыслитель, сказал о Морице так:

– Я еще не встречал таких талантов полководца, только бы этот малый не подставлял свою голову под ядра!..

Ядра миновали голову Морица, в которой уже роились мысли иной эпохи – будущей. Неразлучный Бовэ давно привык к причудам Морица, который иногда начинал пророчить:

– Почему бы солдату не заменять хлеб сухарями, а дурацкие шляпы – железными касками? Пехоту надобно усилить ружьями, заряжаемыми с казны, чтобы не заталкивать пули шомполом. Нет, милый Бовэ, я совсем не стремлюсь к истреблению людей. Напротив, я помышляю о войнах с ничтожным пролитием крови.

Это правда. Мориц всегда берег солдат. Однажды был такой случай. Генералы сказали ему, что схватка обойдется в сущую ерунду – всего в дюжину солдат, на что Мориц ответил:

– Дюжина солдат? Но это не ерунда. Лучше я отдам неприятелю дюжину голов своих генералов…

Он считал битву при Полтаве шедевром военного искусства, призывая французов подражать русским: "Вот каким образом благодаря искусным мерам можно заставить счастье склониться в свою сторону", – писал он. Морица привыкли видеть кутящим с женщинами, но, пожалуй, один только Бовэ знал, как усидчив он, когда замыкался в творческом уединении, постигая тайны полководческого искусства. Мориц завещал, чтобы в армии обязательно учитывались народные традиции, "так как люди весьма привержены к ним, и даже от самых вредных обычаев отказываются неохотно и с великим трудом – в силу национальной гордости, в силу природной лени или просто по глупости…"

Еще смолоду он провел немало баталий, и не одну из них выиграл. Но в числе множества его побед самой внушительной и самой прославленной стала битва при Фонтенуа, в которой он разбил англичан, голландцев и ганноверцев, союзных австрийцам. Фонтенуа стало боевой гордостью народа Франции, а сам Мориц сделался для французов национальным героем.

– Я не радуюсь, – сказал он Бовэ. – Каждый мой успех порождает озлобленный лай шавок-завистников…

18 марта 1746 года – сразу после Фонтенуа! – в париж­ской Опере состоялось театральное "коронование" Морица, а знаменитый скульптор Пигаль – еще при жизни маршала – заранее соорудил для него погребальный саркофаг в Страсбурге.

– Невесело жить, заведомо зная, что тебя поджидает прекрасная гробница. К сожалению, – рассуждал Мориц, – полководец, даже приносящий только победы, всегда остается подобен плащу, о котором вспоминают лишь во время бурного ливня…

Эти слова полностью оправдались, когда наступил мир и придворная камарилья задвинула Морица в глубокую тень. Версаль третировал Морица, а потому он, уже страдающий от болезней, до конца жизни хотел доказать свое превосходство.

– Но доказать придворной сволочи свое превосходство я могу не театральной, а лишь подлинной коронацией…

Не будем удивляться! Таков был век, а Мориц был кровное дитя своего времени. Короны тогда не валялись на мостовых, но зато оставались девственные страны, еще не знавшие королей. После митавского конфуза Мориц обратил пламенные взоры на далекий и загадочный Мадагаскар, однако версальские политики оберегали этот остров от посторонних вожделений как свою будущую колонию. Мориц наметил для себя другой островок – Тобаго, которым когда-то владели курляндские герцоги. Но Тобаго перехватили голландцы. Мориц был согласен стать даже королем разбойников Корсики, но и Корсика оказалась ему недоступна. Видя, как он хлопочет о короне, Бовэ подсказал самое верное решение:

– В чем дело? Я бы на вашем месте не ломал голову зря, а сразу бы объявил себя царем иудейским!

Странно, что этот проект – быть новоявленным Моисеем – пришелся Морицу по душе, и он вознамерился собрать всех евреев в джунглях Латинской Америки, где и будет водружен его престол, украшенный звездами Давида. Нам это кажется смешно, но Мориц почему-то свято уверовал в то, что евреи не откажутся иметь такого бравого царя-маршала, каков он сам!

Последние годы жизни, пренебрегая знатью, Мориц замкнулся в Шамборе, окружив себя лишь писателями, философами, художниками и артистами. Но осенью 1750 года, навестив Версаль, он дал пощечину Людовику Конти, принцу королевской крови.

– Вам это дорого обойдется, – отвечал Конти…

Высокое положение соперника в обществе Франции обязывало их дуэлировать втайне. Об этом поединке почти никто не знал, и молодой Конти ранил Морица, который был вынужден скрывать свою рану даже от врачей. Все должны были думать, что он страдает от водянки, давно изнурявшей его.

– Жизнь – это лишь сон , – говорил Мориц друзьям. – Мой сон был таким чудесным, почти волшебным. Но – увы! – каким коротким он оказался… И как быстро спешат стрелки часов.

Наконец его часы остановились, и Мориц завещал:

– Так бросьте же меня в любую поганую яму и засыпьте мое грешное тело ядовитой известью… Я хочу раствориться в этом проклятом мире, как растворилась и она!

Этими предсмертными словами Мориц Саксонский невольно доказал, что любил только одну женщину на свете – божественную и глубоко несчастную Андриенну Лекуврер…

Нам от Морица остался могучий дуб, много веков дремлющий в тишине колдовского озера, да его сочинения, изданные посмертно, в которых он рассуждал о нравственности на войне, о гуманных методах боя. Для нас он всегда останется не только искателем приключений, но и военным теоретиком, предвосхитившим тактику революционных армий будущего. Наши историки ставят Морица Саксонского в один ряд с такими полководцами, каковы были Монтекукули, Евгений Савойский, Мальборо, Тюренн, Фридрих Великий, Петр Салтыков и даже… даже Наполеон!

А пьеса Скриба "Андриенна Лекуврер", в которой выведен и граф Мориц Саксонский, в 1919 году последний раз была поставлена на русской сцене. Если бы эту пьесу возобновить в наших театрах, она многое бы нам напомнила…

Первый университет

Время было лютейшее, ужасающая "бироновщина", хотя сам герцог Бирон менее других повинен в угнетении русского народа. Пушкин верно заметил, что он был немцем, ближе всех стоял к престолу, и потому именно на него сваливали вину за все злодейства. Между тем в массовых репрессиях той поры виновата была сама императрица, подлинно "кровавая героиня" дома Романовых, пощады не ведавшая, а главным палачом состоял при ней не германец, а чистокровный русский – Андрей Иванович Ушаков.

По указу царицы со всей России везли ко двору дур и дураков, уродов и помешанных, просто говорливых баб-сплетниц. От них Анна Иоанновна получала ту полезную "информацию" о жизни народа, которым она управляла. Впрочем, не отвергая науку, однажды она через телескоп наблюдала за движением планеты Сатурн, ибо верила в астрологию. Когда же царица шествовала в храм ради молитвы, титулованные потомки Рюрика сидели на лукошках с сырыми яйцами, они и кукарекали ей, они ей и кудахтали…

В конце 1734 года место президента в Академии наук оказалось "упалое" (то есть вакантное). До царицы дошло, что ученые очень боятся, как бы власть не забрал секретарь Данила Шумахер, и она вызвала к себе барона Иоганна-Альбрехта Корфа.

– Вот ты и усмири… науку-то! – сказала императрица. – О президентстве забудь и думать. Ежели в Академии ученые палками дерутся и все зеркала побили, так наказываю тебе быть при науках в ранге "главного командира", дабы всем ученым дуракам страху нагнать поболе…

Корф был ворчун. Иногда он высказывал такие крамольные мысли, за которые, будь он русским, его бы сразу отвели к Ушакову на живодерню. Корф не был похож на пришлых искателей удачи, а русских не считал "варварами". При дворе с ужасом говорили, что барон все деньги тратит на приобретение редких книг, в Швеции он не побоялся читать даже "Библию Дьявола", прикованную к стене цепью, которую с трудом поднимали шесть человек…

"Главный командир" Академии вольнодумствовал.

– Странные дела творятся в науках, – говорил он друзьям. – Ученые Парижа считают, что Земля удлиненна в своих полюсах, подобно яйцу куриному, а в Лондоне доказывают, что Господь Бог расплющил ее, словно тыкву. Мне же хочется думать, что она круглая, как тарелка, и я верю в ее вращение…

Корф сразу заметил, что гимназия при Академии наук пустует, ибо все ученики ее разбежались, иных видели на паперти столичных храмов, где они Христа ради просили милостыньку. Пойманные с поличным, школяры горько плакали:

– Да вить с голоду-то кому умирать охота?..

Корф распорядился, чтобы по всей России объявили "розыск" острых умом юношей, пригодных для того, дабы науки осваивать. Такой указ получил и Стефан Калиновский, ректор Заиконоспасской академии в Москве, и он даже растерялся:

– Господи! Да где я двадцать остроумных сыщу, ежели студенты мои по базарам шляются, едино о щах с кашей думают. Которыми были у меня остроумны, тех по госпиталям пристроили, чтобы они естество человеческое показывали…

Среди избранных для учебы в столице оказался и некий Михаила Ломоносов. Ректор глянул на парня и сказал:

– Эка ты, дылда, вымахал! Сбирайся в дорогу до Питерсбурха, там у тебя остроумие развивать станут…

В декабре 1735 года явился грозный прапорщик Попов:

– Которей тута для ученья отобраны, теих забираю с собой. Оденьтесь потеплее, дабы в дороге не дрогнуть…

Среди счастливцев был и Дмитрий Виноградов.

– Митька, – сказал ему Ломоносов, садясь в санки, – а не забьют нас там, при Академии? Говорят, в тайной столичной "дикастерии" начальник ее Ушаков сильно лютует.

– Хоть бы кормили, и то ладно, – отвечал Виноградов…

Ехали учиться 12 студентов, из них только двое выбились в науку, остальные же, как писал Ломоносов, "без презрения и доброго смотрения, будучи в уничтожении, от уныния и отчаяния опустились в подлость и тем потеряны…" Потеряться в те времена было легко, а вот найти себя – трудно!

В день 1 января, когда Россия вступала в новый 1736 год, перед студентами взвизгнул шлагбаум, осыпая с бревна лежалый снег, и перед юношами открылась столица… Из домовых окон желто и мутно проливался свет, фонари зябко помаргивали, слезясь по столбам конопляным маслом. Кони вынесли их к Неве…

– Эвон, Академья-то ваша, – показал варежкой Попов.

Город, в котором жил и творил великий Тредиаковский, был наполнен всякими чудесами. В лавке академической Ломоносов купил книгу Тредиаковского о правилах русского стихо­сложения.

– Не! – сказал он себе после прочтения. – Эдак далече не ускачешь. Уж я попробую сотворить, но иным маниром…

На обзаведение школяров Корф выделил сто рублей.

– Я для них столы уже купил, – похвастал Шумахер.

– А сколько стоит кровать? – спросил барон.

– Тринадцать копеек.

– Вот видите, как дешево. А я целых сто рублей отпустил. Там у нашего эконома Фельтена еще куча денег останется.

– С чего бы им остаться? – кротко вздохнул Шумахер.

– Можно, – размечтался барон, – сапоги и туфли пошить для школяров. Чулки купить гарусные. И шерстяные, чтобы не мерзли. Гребни костяные – насекомых вычесывать. Ваксу, дабы сапоги свои чистили… От ста рублей много еще денег останется!

– Да не останется! – заверил его Шумахер.

Тут Корф догадался, что деньгам уже пришел конец.

– Послушайте, – заявил он Шумахеру, отвесив ему пощечину, – я не великий Леонардо Эйлер, но до ста умею считать и любого вора от честного человека отличить сумею…

Студенты пока не жаловались, до ушей барона бурчание их животов не доходило. Зато у Шумахера слух оказался острым:

– Вижу, что вам не сладкий нектар наук надобен, а каша… Прокопий Шишкарев, это ты кричал, будто я вас обкрадываю?

Шишкарев был разложен на лавке и бит батогами. Начиналось развитие "остроумия". Затем было велено Алешку Барсова "высечь при общем собрании обретающихся при Академии учеников…" Высекли! До чего же сладок оказался нектар науки. Ломоносов оставался небитым. Не об этом ли времени он писал позже:

Меня объял чужой народ,
В пучине я погряз глубокой…

Назад Дальше