Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры - Валентин Пикуль 48 стр.


"Сам принц Аббас-мирза бросился к батарее, чтобы возбудить в воинах мужество. Подобрав за пояс полы своего халата, он собственноручно сделал выстрел из пушки и этим помрачил весь свет Божий. Но иранские воины почли за лучшее отступить для отдохновения на другую позицию, а ночью свирепо-грозный Котляревский обрушил на них вторичное нападение".

Перед второй атакой Котляревский обратился к солдатам:

– Воину умирать не начальник, а само отечество повелевает. Врагов очень много, а… когда их было у нас мало? Помните: за нами – Тифлис, за нами – Москва, за нами – Россия!

Персидские историки пишут:

"В эту мрачную ночь, когда принц Аббас-мирза хотел сделать сердца своих воинов пылкими к отражению Котляревского, лошадь принца споткнулась, отчего его высочество принц Аббас-мирза изволил с очень большим достоинством перенести свое высокое благородство из седла в глубокую яму…"

Армия персов рассеялась в бегстве, сразу перестав существовать. Победа Котляревского была полной! Но с берегов Аракса он обратил свои взоры на побережье Каспия: крепость Ленкорань – вот главная опора персидского могущества в Азербайджане. Ленкорань – ключ от всех шахских владений. Зима была морозная, а перед Котляревским лежало бездорожье безводных степей Муганских; "генерал-метеор" резко запахнул на себе плащ.

– Пошли! – сказал, и за ним качнулись штыки ветеранов…

26 декабря они увидели Ленкорань: в каменной кладке высилась грозная цитадель, поверху которой торчали зубцы стен, с высоты взирали на пришельцев жерла орудий. Сначала Котляревский послал парламентера, предлагая гарнизону сдаться без крови.

Садык-хан, комендант цитадели, отвечал в гордости:

– Несчастие принца Аббаса не послужит для нас примером. Великий аллах лучше всех знает, кому принадлежит Ленкорань…

Ну что ж, придется отнимать Ленкорань у самого аллаха! Котляревский провел ночь у костра. Он размышлял. И отдал приказ к штурму – наикратчайший: "Отступления не будет". На рассвете войска его спустились в ров, полезли на стены. Персы сбросили их вниз, все офицеры были убиты сразу. Враги кидали на русских горящие свертки бурок, пропитанные нефтью. Котляревский обнажил золотую шпагу, на которой славянской вязью были начертаны слова:

За храбрость.

А теперь идти мне! – сказал он. – Пусть я погибну, но потомство возвеселится рвением к славе своих предшественников.

Риторика и гомилетика – он их не забыл и выражался витие­вато. Солдаты увидели Котляревского впереди штурмующих…

Персидские историки пишут:

"Бой в Ленкорани был так горяч, что мышцы рук от взмахов и опускания меча, а пальцы от беспрерывного взвода курков в продолжение шести часов сряду были лишены всякой возможности насладить себя собиранием сладких зерен отдохновения…"

Из гарнизона Ленкорани в живых остался лишь один перс.

– Иди домой, – сказали ему победители. – Иди и расскажи всем, как мы, русские, города берем. Иди, иди! Мы тебя не тронем…

Нещадно коптя, догорали нефтяные факелы бурок. Роясь в завалах мертвецов, раны которых дымились на морозном воздухе, солдаты нашли и тело Котляревского. Нога его была раздроблена, в голове засели две пули, лицо перекосилось от удара саблей, правый глаз вытек, а из уха торчали разбитые черепные кости.

– Вот и сподобился, – закрестились над ним солдаты.

Котляревский приоткрыл уцелевший глаз:

– Я умер, но я все слышу и уже извещен о победе нашей…

Двумя ударами он выбил Персию из войны, и Персия поспешно заключила мир в Гюлистане, уступая России все Закавказье, и больше уже не зарилась на Дагестан и Грузию.

В Тифлисе к ложу Котляревского подсел старик Ртищев и сказал:

– Нарушил ты приказ мой, но… хорошо нарушил! За битву на Араксе – генерал-лейтенанта тебе. А за взятие Ленкорани жалую в кавалеры георгиевские… Попробуй выжить. Мужайся!

И никто не услышал от него ни единого стона.

– Воину жаловаться на боль не пристало, – говорил он…

Мирные звезды дрожали в украинском небе, будто крупной солью был посыпан каравай черного хлеба.

Старый священник из села Ольховатки был разбужен средь ночи скрипом колес и звоном оружия. Он открыл дверь хаты, и два гренадера ввели под руки седого, израненного генерала в орденах. Одним глазом он смотрел на священника, и этот глаз источал слезу радости:

– Вот и вернулся сын ваш – генералом с пенсионом. И не ждали вы его, батюшка, полета лет… Скорее я возвратился!

"Генерал-метеор" сел на скрипнувшую лавку, на которой играл когда-то в детстве. Оглядел родную печь. Мальчиком увезли его отсюда, и стал он солдатом. За тринадцать лет битв прошел путь до генерал-лейтенанта. Ни разу (ни разу!) не встретил Котляревский противника, равного ему по силам: всегда врагов было больше. И ни разу (ни разу!) он не знал поражений…

Котляревского вызвали в Петербург. Во дворце Зимнем почти затерялся "генерал-метеор" в блистательной свите. Отворились белые двери, все в золоте. Александр I приставил лорнетку к безбровому глазу. Точно определил, кто здесь Котляревский, и увел его в свой кабинет. А там, наедине, император сказал:

– Здесь нас никто не слышит, и ты можешь быть со мною вполне откровенен. Тебе всего тридцать пять лет. Скажи, кто помог тебе сделать карьеру, столь быструю? Назови покровителя своего.

– Ваше величество, – в растерянности отвечал Котляревский, – мои покровители – едино те солдаты, коими имел честь я командовать. Их мужеству я обязан своей карьерой!

Император слегка откачнулся от него в недоверии:

– Прямой ты воин, а честно ответить мне не пожелал. Покровителя своего утаил. Не пожелал открыть его предо мною…

Из кабинета царя Котляревский вышел как оплеванный. Его заподозрили, будто не кровью, а сильною рукой в "верхах" сделал он свою карьеру – скорую, как полет метеора. Боль этой обиды была столь невыносима, что Петр Степанович тут же подал в отставку… Полный инвалид, он думал, что скоро умрет, а потому заказал себе печать, на которой был изображен скелет при сабле и с орденами Котляревского средь голых ребер.

Он не умер, а прожил еще тридцать девять лет в отставке, угрюмо и молчаливо страдая. Это была не жизнь, а сплошная нечеловеческая пытка. О нем писали тогда в таких выражениях:

"У р а – Котляревский! Ты обратился в драгоценный мешок, в котором хранятся в щепы избитые, геройские твои кости…"

Тридцать девять лет человек жил только одним – болью! Денно и нощно он испытывал только боль, боль, боль… Она заполонила его всего, эта боль, и уже не отпускала. Он не знал иных чувств, кроме этой боли. При этом еще много читал, вел обширную переписку и хозяйство. У Котляревского была одна черта: он не признавал мостов, дорог и тропинок, всегда напрямик следуя к цели. Реки переходил вброд, продирался через кусты, не искал обхода глубоких оврагов… Для него это очень характерно!

В 1826 году Николай I присвоил Котляревскому чин генерала от инфантерии и просил его взять на себя командование армией в войне с Турцией. "Уверен, – писал император, – что одного лишь Имени Вашего достаточно будет, чтобы одушевить войска…"

Котляревский от командования отказался:

– Увы, я уже не в силах… Мешок с костями!

Последний подвиг жизни Котляревского приходился как раз на 1812 год, когда внимание всей России было сосредоточено на героях Бородина, Малоярославца, Березины… Героизм русских воинов при Асландузе и Ленкорани остался почти незамеченным.

Петр Степанович по этому случаю говорил так:

– Кровь русская, пролитая на берегах Аракса и Каспия, не менее драгоценна, чем пролитая на берегах Москвы или Сены, а пули галлов и персов причиняют воинам одинаковые страдания. Подвиги во славу Отечества должны оцениваться по их достоинствам, а не по географической карте…

Последние годы он провел близ Феодосии, где на голом солончаке пустынного берега купил себе неуютный дом. Пусто было в его комнатах. Получая очень большую пенсию, Котляревский жил бедняком, ибо не забывал о таких же инвалидах, как и он сам, – о своих героях-солдатах, которые получали пенсию от него лично.

Гостям Котляревский показывал шкатулку, тряся ее в руках, а внутри что-то сухо и громко стучало.

– Здесь стучат сорок костей вашего "генерала-метеора"!

Петр Степанович умер в 1852 году, и в кошельке его не нашлось даже рубля на погребение. Котляревского закопали в саду возле дома, и этот сад, взращенный им на солончаке, в год его смерти уже давал тень… Еще при жизни его князь М. С. Воронцов, большой почитатель Котляревского, поставил ему памятник в Ганже – на том самом месте, где "генерал-метеор" в юности пролил свою первую кровь. Знаменитый маринист И. К. Айвазовский, уроженец Феодосии, был также поклонником Котляревского. Он собрал по подписке 3000 рублей, к которым добавил своих 8000 рублей, и на эти деньги решил увековечить память героя мавзолеем-часовней. Мавзолей этот, по плану Айвазовского, был скорее музеем города. Из усыпальницы Котляревского посетитель попадал в зал музея, вход в который стерегли два древних грифона, поднятых водолазами со дна моря. Мавзолей Котляревского был построен художником на высокой горе, с которой открываются морские просторы и видна вся Феодосия. Вокруг мавзолея-музея стараниями горожан был разбит тенистый парк…

Музей Айвазовский создал, но смерть помешала художнику исполнить замысел до конца: прах Котляревского так и остался лежать в саду, который он сам посадил.

О Котляревский! Вечной славой
Ты озарил кавказский штык.
Помянем путь его кровавый -
Его полков победный клик…
Как мало я сказал о нем!

Конная артиллерия – марш-марш!

Я скучаю по Артиллерийскому музею в Ленинграде…

В огромных и прохладных залах арсенала всегда торжественная тишина; можно погладить темную паутину на бронзе мортир и гаубиц; теперь пушки молчат, словно грезя о прошлом, когда из кратеров их жерл вытрескивались молнии и в батарейных громах, колышущих небеса, зарождались предерзостные виктории.

Пламя залпов – оранжевое. Пороховой дым – черный.

Это и есть традиционные цвета российской гвардии.

Существовали два понятия – конная артиллерия и полевая; в обоих случаях орудия тянули лошади, но путать полевую артиллерию с конной никак нельзя. Полевая двигалась вровень с пехотой, а конная неслась на бешеном аллюре кавалерии; полевая нещадно пылила вдоль дорог, а конная летела сломя голову через овраги и буераки, где, кажется, и сам черт ногу сломит!

Мне становилось даже не по себе, когда я рассматривал картины наших баталистов, изображавшие "выезд" гвардейской конной артиллерии. Это какой-то непостижимый ураган орущих всадников и вздыбленных на ухабах лафетов, ощеренных в ржании зубов лошадей и сверкание медных касок – все это в ярости боевого азарта валит напролом, а те, кого выбило из седла, тут же растоптаны и смяты настилом колес, дышел, копыт и осей зарядных ящиков. Что бы ни случилось, все равно не задерживаться – вперед!

Конная артиллерия – марш-марш!

Истории этой артиллерии в России посвящены четыре монографии; одна из них, вышедшая в 1894 году, открывается проникновенными словами: "Доблесть родителей – наследство детей. Дороже этого наследства нет на земле иных сокровищ… Каждый шаг, каждое деяние защитников Отечества запечатлевайте в памяти и сердцах детей ваших от самой их колыбели".

А ведь мы, читатель, совсем забыли о Костенецком!

Помянуть же Василия Григорьевича просто необходимо.

Костенецкий вышел из сытной глуши конотопских хуторов, где на бахчах лопались перезрелые арбузы, а за плетнями хрюкали жирные поросята, где уездные барышни называли яйца "куриными фруктами", а язык мелкопоместных Иван Иванычей и Иван Никифоровичей напоминал язык гоголевских героев; так, запуская пальцы в табакерку соседа, старосветский помещик выспренно произносил:

– Дозвольте оконечностями моих перстов вкрасться в вашу табачную западню, дабы почерпнуть этого благовонного зелья ради возбуждения моего природного юмора…

Выросший в патриархальной простоте, Костенецкий перенял от родителей бесхитростную прямоту характера и отвращение к порокам настолько прочное, что до смерти не соблазнился курением и не осквернил себя ни единой рюмкой вина. Еще мальчиком он уже задевал макушкою потолки в родном доме. Любил Васенька взять быка за рога и валить его наземь, играючись.

– Оставь скотину в покое! – кричала из окошка маменька. – Эвон, ступай лучше на мельницу: поиграй с жерновами…

Отец велел мальчику собираться в Петербург:

– Ну, сынок, скажи нам спасибо, что меду и сала мы на тебя, кровинушку нашу, никогда не жалели, а теперь езжай да покажи свою силушку врагам отечества нашего…

Костенецкий попал на выучку в Инженерный корпус, где сразу выдвинулся в капралы; на правах капрала он волтузил, когда хотел, кадета Лешку Аракчеева ("который уже в детстве надоедал всем и каждому") – он бил его, еще не ведая, как высоко вознесет Аракчеева судьба! В восемнадцать лет Костенецкий стал штык-юнкером. Математика и геометрия были его любимыми предметами, а приступ Очакова был первым опытом его славы. Сиятельный князь Потемкин Таврический единым оком высмотрел в гуще битвы юного героя.

– Сего верзилу, который янычар, будто снопы худые, через плечо швыряет, жалую в подпоручики, – сказал светлейший, зевнув в ладошку, отчего запотели бриллианты в его тяжелых перстнях…

Посадив в лодки казаков, Костенецкий ночью подкрался к турецким кораблям и взял их на абордаж простейшим способом: треснет двух турок лбами и выбросит бездыханных за борт, потом берет за шеи еще двух – треск, всплеск! Так воевать можно без конца – лишь бы врагов хватило… В 1795 году (уже в чине поручика) Василий Григорьевич образовал в Черноморском казачестве пушечную роту, и палила она столь исправно, что слухи о бравом поручике дошли до столицы. Как раз в это время зарождалась конная артиллерия, в которую брали с очень строгим отбором. Костенецкого вызвали в Петербург к фавориту царицы графу Платону Зубову, ведавшему формированием новых войск.

– Ну и вымахал же ты! – сказал Зубов, дивясь его стати. – Таких-то и надобно, чтобы все трепетали…

Костенецкого приодели на гвардейский лад. Красная куртка с бархатным погоном на левом плече, аксельбант в золоте, сапоги гусара – с укороченными голенищами, штаны лосиные, шпоры медные, перчатки с крагами, шарф из черного шелка. Подвели ему коня под малиновым вальтрапом в золотой бахроме, сунул он в кобуры два пистолета. Вот и готов!

Костенецкого прозвали "Василий Великий", а образ жизни его вызывал уже тогда всеобщее удивление. В самые лютейшие морозы комнат он не отапливал, держа окна отворенными настежь, а гостям своим, кои мерзли, говорил:

– Не спорю, что на улице малость прохладненько, но в комнатах у меня тепленько. Я и сам-то, признаться, холодов не люблю…

Ложе его было жестким, одеял и подушек он не признавал, голову во сне подпирал кулаком. Дворники еще с вечера нагребали перед крыльцом сугроб, и Костенецкий, восстав ото сна, нагишом кидался в снег, купаясь в сугробе, будто плавая в ванне. После пил чай, заваривая его в стакане, а чайные листья съедал – это был его завтрак! Яды не оказывали на его организм никакого действия, и он, чтобы потешить сослуживцев, невозмутимо разгрызал кусок мышьяку, которого вполне хватило бы, чтобы отравить целый полк. Пищу употреблял самую простую – щи с кашей да мясо. Стройный и красивый, Василий Григорьевич чрезвычайно нравился женщинам, и однажды в Красносельском лагере дамы решили над ним подшутить. Небольшой булыжник, имевший грушевидную форму, они столь искусно раскрасили, что камень выглядел аппетитной грушей, только что расставшейся с родимой веткой.

– Это вам от нас, – сказали дамы.

Костенецкий сразу "раскусил" женскую хитрость.

– Ах, какая сочная! – и размял "грушу" в железных пальцах…

XIX век он встретил уже в чине полковника, командуя ротой, в которой у него завелся соратник – фейерверкер Маслов, тоже богатырь, не уступавший в силе своему полковнику. Когда на маневрах лошади не могли вытянуть орудие из болота, Костенецкий с Масловым брались за оси колес и без натуги выносили пушки на сухое место. Что тут удивляться, если даже самый длинный палаш казался игрушечным в могучей длани полковника.

– Не могу же я воевать этой шпилькой! – возмущался он.

Специально для Костенецкого из Оружейной палаты Кремля был выписан гигантский меч – подарок английского короля царю.

1805 год стал годом Аустерлицкой битвы, в которой для Наполеона зажглось нестерпимо яркое "солнце" его победы. Ночь перед боем была напряженной; ездовым лошадям задавали корм прямо в дышлах, а строевых даже не расседлывали; строжа уши, кони громко хрумкали сено, голосистым ржаньем отвечая на призывы конницы французского лагеря; вдоль коновязи потрескивали костерками, на которых булькали солдатские чайники.

– Ты от меня не удаляйся, – наказал Костенецкий Маслову. – Может, даст Бог, и свершим завтрева нечто удивительное…

Битва началась! Когда победа Наполеона сделалась явной, в атаку хлынули русские кавалергарды, и (как писалось об этом уже не раз) поле Аустерлица покрылось белыми колетами павших юношей. В этот трудный для нашей армии день кавалергарды полегли все замертво, но своим беспримерным мужеством они спасли честь русской гвардии. Зато конной артиллерии пришлось спасать свои пушки… Дело это вошло в историю битвы как дело страшное! Офицеры роты Костенецкого были хватами под стать командиру: Дмитрий Столыпин (дядя поэта Лермонтова) и Николай Сеславин (брат знаменитого партизана) – они, когда французы насели на пушки, обратились к полковнику со словами:

– Погибать – так прикажи, и все костьми ляжем…

Отступать было некуда: французская кавалерия обошла их фланги, отсекла им пути отхода, а за кущами виноградных террас мелькали чалмы наполеоновских мамелюков. Из ножен Костенецкого долго выползала, словно длинная змея из глубокой норы, сизо-синяя полоса его небывалого грозного булата.

– На пробой! – возвестил он, пришпорив коня…

В истории Аустерлица записано: "Под ударами огромной сабли Костенецкого, одаренного силой Самсона, французы валились вокруг него, как колосья ржи вокруг мощного жнеца". Он повел роту "на пробой", а за ним двигался Маслов, выдиравший пушки из зарослей винограда. На переправе через Раусницкий ручей, когда казалось, что они уже спасены, Столыпин и Сеславин сообщили полковнику, что четыре орудия все-таки остались в руках мамелюков.

– Четыре! – рассвирепел Костенецкий. – Мои пушки, чай, не ведра дырявые, чтобы их врагу оставлять… Эй, Маслов, пошли! А вы нас ждите – без пушек не вернемся!

Как два разъяренных медведя, которых облипала надсадная мошкара, богатыри гвардии двинулись обратно, врезаясь в самую гущу французов. Историк пишет: "При вторичном появлении этих неустрашимых всадников мамелюками овладел животный страх. Сохранилось предание, что Маслов, увидев одного мамелюка, кинулся на него – и мамелюк… сам вручил Маслову банник 1 , с помощью которого отважный фейерверкер и начал сносить им головы".

Назад Дальше