– Стихи… к русским! Как они сюда попали? И под стихами писано: "Получено от неизвестного", но твоего имени нет.
– И не надо! – отвечал Марин. – Стезя у меня иная. Только не плачь, если меня не станет. Я был счастлив с тобою, и в последний миг жизни увижу твое лицо – самое прекрасное лицо самой прекрасной женщины на свете! Простимся…
Марин создавал отряды Олонецкого ополчения – из добровольцев; жители северных лесов, карелы, финны и поморы, все они были отличными охотниками и стрелками, поэт охотно стал командиром Олонецкого батальона. В сражении при Фридланде его батальон геройски бился с французами, а сам Марин вышел из боя, опять контуженный в голову шрапнелью. На жалких обозных дорогах, временами теряя сознание, через ухабы прусских дорог поэт возвращался на родину, чтобы снова увидеть лицо любимейшей женщины, и в горячечном бреду сами собой возникали и вновь меркли его же строки:
Пожалуйте, сударыня, сядьте со мной рядом.
Пожалуйте, сударыня, наградите взглядом…
За мужество в боях Марин получил аксельбант флигель-адъютанта, но уже подумывал об отставке с "лежанкою". Жизнь распорядилась иначе – мирно почивать не пришлось. Тильзитский мир стал лишь передышкой в кровопролитии. Осенью 1807 года царь послал Марина в Париж, чтобы он вручил императору французов его личное послание. Не знаю, какое впечатление произвел Париж на поэта, но во Франции он не задержался и, выполнив поручение, спешно вернулся в Петербург, уже засыпанный мягким снегом. Однако личная переписка монархов после их свидания в Тильзите никак не усмирила гордыни Наполеона, мечтавшего о свежих лаврах в своем венце победителя. Уже тогда Наполеон начал тайную войну с Россией, стараясь диверсиями и контрабандой подорвать ее экономическую мощь.
Еще усталый после скачки из Парижа до Петербурга, Марин был ознакомлен с секретным докладом: "Известно, что виленские и гродненские евреи в большом количестве отправляют наши рублевики в Саксонию посредством корреспондента, живущего в Дрездене, еврея Каскеля; рублевики наши обращаются в тамошний монетный двор, где их еженедельно до 120 000 перечеканивается в талеры. Операция сия продолжается". Марину указали:
– Езжайте в Вильно и Гродно под видом инспекции тамошних гарнизонов и стороною вызнайте секреты сего злодейства, главным в коем является банкир по фамилии Симеон…
Вскоре из Гродно последовал рапорт Марина о том, что главный агент Симеона, "едущий с серебряными государственными рублями за границу, пойман мною и содержится под караулом; вместе с ним пойманы евреи Розенфельд и Зоселович", занимавшиеся преступной контрабандой. Сам же банкир Симеон арестован, но разведка Наполеона сработала столь хорошо, что этот Симеон, вовремя предупрежденный, успел уничтожить все документы о своих финансовых аферах с Дрезденом.
В 1809 году Марина произвели в чин полковника.
– Не знаю, как быть с вами, – сказал ему император. – Вы же больны, вам нужно место потише… Езжайте в Тверь, дабы состоять при тамошнем губернаторе принце Ольденбургском, женатом на моей любимой сестре. Заодно поправите и здоровье.
Марин не счел это назначение честью, друзьям говорил:
– Ох, тошен мне двор, а паче того не люблю принцев… Свое положение в Твери сам же и высмеял в сатире:
Во брани поседев, воспитан под шатрами,
Попал я на паркет и шаркаю ногами.
Смотрю, и новых тьму встречаю я картин:
Тот ролю взял слуги, сам бывши господин,
Иной, слугою быв, играет роль вельможи…
Пребывание в Твери скрашивалось дружбою с молодым живописцем Орестом Кипренским, который создал романтичный портрет Сергея Марина, и поэт говорил художнику:
– Брат Орест, ей-ей, не кривя душою, скажу тебе, что легче стоять в шеренге под пулями, нежели ублажать придворных дураков каламбурами… У меня все уже переболело внутри!
– А что болит-то? – спрашивал Кипренский.
– Аустерлиц и Фридлянд, – отвечал Марин. – Мечта о теплой лежанке отодвигается приступами Наполеона. Вот уж не знаю, выживу ли в будущей войне? Но готовлю к смерти себя…
Поэт жил скромнейше, и только золотой жгут аксельбанта выделял его среди военного люда. В карты играл умеренно, шампанского не пил, но почему-то невзлюбил придворной музыки.
– Черт побери! Расцелую могильный прах того, кто первый в мире выдумал рифму, но кто догадался придумать ноты?..
Близился 1812 год. "Европа с Францией алкала России изменить судьбу, – предрекал Марин в стихах, – вселенна с ужасом взирала на страшную сию борьбу". Боль была, а покоя не было.
– Да, не люблю нот, – говорил Марин, – но в полках уже играют мой "Преображенский марш", с которым следовать до Парижа. Сам его сочинил – под эту же музыку и погибну!
1812 год жестоко и безжалостно попрал все личные интересы людей, заставил позабыть прежние обиды, нападение Наполеона не оставило равнодушных: в этом году все стали патриотами, а великое единство народа помогло России выстоять перед натиском многочисленных орд зарвавшегося корсиканца.
Звук труб гласит врагов стремленье.
Спешу итти в кровавый бой.
Прости, о Лила! но в сраженье
Несу в душе я образ твой.
Когда же смерть там повстречаю,
Друг милый, не круши себя.
Щастлив мой жребий: жизнь скончаю
Я за отчизну – за тебя…
Сергей Никифорович предстал перед князем Багратионом:
– Прошу, как милости, состоять при вашей особе.
– Милости просишь, а чего морщишься?
– Болит… вот тут… под сердцем, – сознался Марин. Он стал дежурным генералом армии. Состоять при Багратионе не всякий храбрец отваживался. Известно, что сам Багратион смерть презирал, а его адъютанты, подражая начальнику в храбрости, не заживались на этом свете, падая в боях один за другим, как подкошенные снопы. Багратион сам оберегал поэта.
– Ты в свалку не лезь, – говорил он Марину, – на это дело помоложе и здоровее тебя найдутся. Твое дело иное…
"Иное" дело было утомительным: Марин ведал снабжением армии, доставал для солдат полушубки, солонину и лыжи. Кричал:
– Онучей и лаптей на сто тысяч персон! Срочно…
Война была общенародной, безжалостной, партизанской.
Денису Давыдову он писал: "Поздравляю тебя с твоими деяниями, они тебя – буйная голова! – достойны… на досуге напишу тебе оду . Я болен, как худая собака, никуда не выезжаю, лихорадка мучит меня…" Марин составил для истории отчет о том, как была оставлена Москва, и особо выделил, что через его канцелярию прошли тысячи пленных французов. "У нас жил (при штабе) один пленный полковник из авангарда, так он уверял нас честью, что все сие время они (французы) не взяли в полон ни ста человек наших, а дезертиров русских даже не видывал…"
Вот так! От самых берегов литовского Немана отступали до Бородино, и никто не поднял лап кверху с мольбою: "Мусью, дай пардона…" Сами "пардона" не просили, но и врагам "пардона" не обещали: в этом была суть жестокой народной войны!
Дежурный генерал при штабе Багратиона, он бы, наверное, еще мог дожить до своей "лежанки" с милой женой, но поэта надломила гибель Багратиона в Бородинском сражении.
В неизвестной нищей деревушке, засыпанной снегами, Марин отогревался на печке, накрытый мужицким тулупом. Здоровье становилось все хуже, болела грудь. Слабеющей рукой, из которой вывертывался карандаш, Сергей Никифорович писал свои последние стихи – уже не сатирические, а героические.
– Наполеон – не Цезарь, – рассуждал Марин. – Наполеон пришел, увидел и… пропал! Так ему, ракалье, и надобно…
Багратион, еще до гибели своей, докладывал в Петербург о тяжкой болезни Марина: в конце октября Кутузов тоже сообщал императору, что присутствие Марина при армии необязательно.
– Не вижу иного выхода, – говорил Кутузов, – кроме единого: пусть Марин едет в столицу ради излечения…
В столице Марин не мог побороть болезнь, и 9 февраля 1813 года он скончался за Нарвской заставой – на даче своей верной "Лилы". И там, только там, нашлось место для его последней "лежанки". При вскрытии его тела врачи обнаружили французскую пулю, засевшую возле самого сердца еще со времен Аустерлица. Все хлопоты по захоронению поэта Вера Николаевна Завадовская взяла на себя. Но – как замужняя дама – она делала это втайне, дабы не вызвать лишних кривотолков в обществе.
Скульптора она даже предупредила:
– Изобразите женщину, припавшую к праху усопшего, но только, ради Бога, не обнажайте черты моего лица… На постаменте надгробия были высечены слова:
О, мой надежный друг!
Расстались мы с тобой,
И скрылись от меня и счастье и покой…
Это были стихи самой Веры Николаевны, но она никогда не признавала их своими. Скульптор представил ее плакальщицей над могилой, а лицо Завадовской он деликатно упрятал драпировкой траурного крепа. Однако ваятель укрыл не все ее лицо, а потому современники отлично догадывались – кто застыл над могилой поэта в неутешной скорби.
Марина не было в живых, когда под звуки "Преображенского марша" русская гвардия входила в Париж, громыхая боевыми литаврами. Вере Николаевне предстояло прожить еще очень долгую жизнь, но смерть не соединила влюбленных: много позже графиня Завадовская нашла вечное упокоение в безвестной глуши Порховского уезда Псковской губернии.
В числе ее потомков была и Софья Андреевна Берс, ставшая женою Льва Толстого, и писатель в своем романе "Война и мир" не забыл помянуть, что даже в гуле Бородинского сражения Кутузов просит читать ему стихи Сергея Марина…
Деньги тоже стреляют
Сначала о событиях недавних… В 1963 году агентурная служба США "Сикрет Сервис" зафиксировала появление на внутреннем рынке 3 400 000 фальшивых долларов; в 1964 году эта сумма подскочила до 7 200 000 долларов. Англичане в это же время с похвальной сноровкой изымали из обращения поддельные фунты стерлингов. Стало ясно, что где-то (знать бы – где?) заработал тайный комбинат по бесперебойному производству валюты. На III Международном конгрессе по борьбе с подделкою денег специалисты банковских служб с тревогой отметили настолько высокое качество фальшивых денег, что их невозможно отличить от настоящих. А дорога преступления уводила Интерпол в самые дебри фашизма – в блок № 18/19 концлагеря Заксенхаузен, где в период войны немцы наладили производство иностранной валюты (в том числе и наших советских рублей). Клише, с которых печатались деньги, и вся сложная рецептура изготовления бумаги бесследно исчезли в канун краха "тысячелетнего" рейха. Теперь, надо полагать, эти самые клише и дают точные отпечатки долларов и фунтов. Конечно, бывшие эсэсовцы-фальшивомонетчики сохранили для себя и весь сложнейший аппарат агентуры для распространения поддельных денег.
Оглянувшись назад – в наше прошлое, я вспомнил нечто похожее. Вопрос ставится так: был ли Наполеон фальшивомонетчиком? Вопрос каверзный, но до сих пор не потерял своей остроты. В самом деле, великий вроде бы человек и вдруг… уголовщина? Некоторые историки XIX века даже боялись затрагивать эту тему. "Война ведь, – утверждали они стыдливо, – все-таки дело чести, и Наполеон вряд ли решился бы на эту постыдную крайность".
Но великий император не был брезглив.
"Я не такой человек, как все, – не раз повторял Наполеон, – и моральные законы общества ко мне едва ли приложимы…"
Подорвать мощь государства можно не только пушками – достаточно забросать страну фальшивыми деньгами. Об этом и идет речь – о подрыве экономики России в канун грозного 1812 года. Князь А. А. Шаховской, известный режиссер и драматург, предварял свои малоизвестные мемуары велеречивым вступлением: "Священный огонь, запаливший в 1812 году Русския сердца, не вовсе потух, и авось вспыхи его, пробуждая давнишния ощущения и проясняя прошедшее, помогут мне удовлетворить любопытство ваше". Я отношу любопытство к числу качеств полезных. Нелюбопытные люди – люди, как правило, скучные. Ну их!
Парижский гравер Лалль работал много и упорно, но имени своего в истории святого искусства он нам не оставил. Это был скорее вечный труженик-поденщик: получил заказ – исполнит, ждет следующего, и так без конца… По вечерам парижское предместье Сен-Жак обволакивала преступная темнота, в саду печально шумели деревья. Лалль занимал небольшой особняк, в котором и жил одиноко и скучно. Из окон виднелась пустынная улица Урсулинок, а дом гравера примыкал к запущенному парку убежища глухонемых. Так бы, наверное, и закончилась эта унылая жизнь в безвестности, если бы однажды вечером в дом Лалля не постучали с улицы…
Прошу учесть, что было начало 1810 года!
Явился заказчик – некто, без ярких признаков внешности, и раскрыл портфель, из которого извлек английскую гравюру. Опытный мастер, Лалль сразу определил сложность ее исполнения: масса линий, иногда тончайших, иногда шероховатых, ни одна из них не коснулась другой… Заказчик терпеливо выжидал.
– Что вы, месье, желаете от меня? – спросил Лалль.
– Я к вам от издателя, имя которого вам знать пока необязательно. Вы хорошо рассмотрели этот оттиск?
– Да. Он сделан с медной доски.
– Именно так! Эту медную доску, увы, затеряли. Желательно, чтобы вы с оттиска снова восстановили оригинал на меди.
– Работа тонкая. А медь упряма и капризна.
– Мы понимаем. И торопить не станем.
– Хорошо. Оставьте. Я постараюсь…
Лалль начал работу. Граверное искусство заменяло в те времена фотографию, ибо с одной доски можно было сделать множество оттисков. Но труд нелегкий: нужна небывалая точность жеста и большая физическая сила. Рука ведет резец по металлу, оставляя на нем борозду. Одно неверное движение – и вся работа (иногда труд всей жизни) летит на помойку. Литератор, написав неверное слово, может его зачеркнуть; живописец, наложив неверный блик, может его замазать. Гравер ничего исправить не в силах – резец намертво впивается в металл и все зависит от умения гравера…
Вскоре некто опять навестил отшельника в его доме, и Лалль предъявил ему работу, которую заказчик высоко оценил:
– Превосходно! Мы вам хорошо оплатим этот каторжный труд… Кстати, мой фиакр стоит за углом. Издатель крайне заинтересован в знакомстве с вами. Очевидно, он с удовольствием предложит вам еще больший заказ… Не согласны ли вы проехать к нему?
Лалль сел в фиакр. Возница хлопнул бичом – мимо побежали глухие окраины Парижа. Лошади вдруг завернули на набережную Малаккэ. Гравер почуял недоброе, и некто угадал его настроение. Он вынул белую костяную палочку и помахал ею с угрозой:
– Я – тайная полиция императора… спокойно!
Лошади остановились возле министерства полиции.
Гравер был проведен на третий этаж, скудно освещенный, его оставили в небольшой комнате. Предупредили:
– Когда услышите звонок, вы пройдете в эту вот дверь…
Ожидание затянулось. За окнами хлестал дождь. Сена бурлила под мостами. Звонок почти выбросил Лалля из кресла, он шагнул в указанную дверь, от самого порога взывая о милосердии:
– О Боже! В чем я провинился? Умоляю, отпустите меня. Ведь я только бедный гравер… Да здравствует император французов!
– Не кричите, – было сказано ему из полумрака.
Только сейчас он заметил человека, который в углу кабинета помешивал догорающие угли в камине. Вспыхнул в рожках осветительный газ – Лалль разглядел на столе свою гравюру.
– Отличная работа, – сказал человек, представившись комиссаром отдела тайной полиции. – Меня зовут Демаре… Впрочем, мы с вами больше не увидимся. Мне нравится ваша исполнительность. Ваш нелюдимый характер. И даже ваш дом на отшибе Парижа. Вы достойны быть поверенным великой тайны нашего великого императора!
Демаре поднял с полу кожаный сак, начал вышвыривать из него на стол лохматые пачки британских банкнот, неряшливые связки ассигнаций российского государственного банка. Не сразу заговорил:
– На время отрешитесь от обычного взгляда на деньги. Посмотрите на них глазами мастера гравирования. Пусть вас не заботит ценность этих купюр, а лишь рисунок! Если вы столь точно скопировали высокохудожественную гравюру, то вам не представит труда воспроизвести на меди и узор этих… картинок!
Лалль, потрясенный, молчал. Резец выводил в его судьбе штрих преступления. Демаре сел за стол и локтем отодвинул от себя несколько миллионов валюты, будто это был никуда не годный мусор. Молчание становилось уже невыносимо, и Демаре нарушил его.
– Вы француз? – спросил он художника.
– О да!
– Вы верите в гений нашего императора?
– О да!
– В таком случае отнеситесь к этому делу как патриот. Вы же знаете, что в тысяча семьсот девяносто третьем году, когда Франция погибала, коварный Альбион, дабы усугубить наши трудности, буквально засыпал нас фальшивыми франками… Считайте себя мстителем за прошлое! И не смущайтесь, дорогой маэстро: за вами стою я, за мною стоит министр полиции Ровиго, а за ним – сам император…
– Великий император! – воскликнул гравер.
– Вот именно, – ухмыльнулся Демаре. – Тем более вас никто не схватит за руку, как преступника, ибо все силы ада будут поставлены на охрану вашей особы… Я жду ответа. Решайтесь.
Лалль поднес к лампе русскую ассигнацию.
– Цвет воспроизвести нетрудно, – сказал он. – Гравировка тут слабая. Типографские знаки оттиснуты небрежно. Но зато нелегко скопировать русские подписи… Интересно, чье это факсимиле?
– Очевидно, министра финансов графа Гурьева, а вот ниже… Не знаю! Наверное, кассира Петербургского банка.
Демаре понял, что Лалль в его руках, и дернул сонетку звонка, пышной кистью свисавшую над его столом.
Мгновенно раскрылась одна из дверей – предстал чиновник тайной полиции, весь в черном, будто церемониймейстер из похоронного бюро.
– Это месье Террасьон, который и проводит вас. Всего доброго. Оплата ваших трудов будет производиться в двойном размере.
На улице еще хлестал дождь, вода гремела в воронках водостоков, Лалль нес портфель с образцами денег Англии и России, месье Террасьон увлекал его в какие-то темные, безжизненные переулки.
– Постойте, я не могу так быстро, – сказал Лалль. – Неужели вы не боитесь ходить по ночам? Париж есть Париж…
– А мы не одни. Идите спокойно. За нами сейчас неотступно следуют пятеро молодцов из коллекции Демаре, которые застрелят любого, кто приблизится к нам в такое время.
Лалль огляделся: ни души! Террасьон засмеялся:
– Это не люди, а кошки. Сейчас они прилипли к стенкам домов, как мокрые листья к стеклам. Пойдемте дальше… И запомните адрес: двадцать шестой дом на улице Вожирар, это за Монпарнасом, близ провиантских магазинов… Бывали здесь когда-либо?
– Ни разу.
– Тем лучше. Вас никто здесь не узнает…
Остановились. Террасьон показал граверу, как следует делать, чтобы дверь открыли: дернуть звонок дважды, потом смело барабанить ногой, пока не пустят. Какой-то верзила отворил им двери и, воровски оглядев улицу, быстро ее захлопнул. Как в тюрьме, прогрохотали запоры. Лалля провели в кабинет директора Фена, родной брат которого служил личным секретарем Наполеона.
– Пойдемте, – сказал Фен, качнув связкой ключей.