Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры - Валентин Пикуль 61 стр.


– Стойте, генерал Йорк! Я буду говорить с вами начистоту. У вас, я знаю, хватит сил обрушить мои слабые войска, чтобы пробиться к Тильзиту, но… Подумайте о судьбе Пруссии!

Подле русского генерала – в свистящих полосах метели – маячила конная фигура прусского офицера.

– Кто рядом с вами? – крикнул Йорк из седла.

– Это я… Клаузевиц! – донеслось в ответ.

– А, черт побери! Вы уже спелись с врагами?

Пришпоренная лошадь вынесла Клаузевица вперед:

– Я сражаюсь заодно с русскими за свободу Германии, а за кого сражаетесь вы, генерал Йорк?

– Об этом стоит подумать, – отвечал Йорк и долго думал. – А если я опрокину вас всех к чертям? – вдруг крикнул он.

Но Дибич нагайкою указал на свою артиллерию:

– Видите пушки? Мы будем биться насмерть… Если кто из вас и доберется до Кенигсберга, так только на костылях.

– Не лучше ли войти в Пруссию с миром? – вопросил Клаузевиц. – Не лучше ли сразу решить, кто прав, кто виноват?..

На старой Пошерунской мельнице, что скрипела под ветром в окрестностях Таурогена (ныне это литовский городок Таураге), была подписана Таурогенская конвенция, решавшая судьбу Пруссии и будущее всей Германии. Йорк официально объявил о разрыве его корпуса с армией Наполеона. Началось братание вчерашних врагов – русских с пруссаками. Немецкий историк-марксист Франц Меринг писал по этому поводу: "Клаузевиц, вообще плохо относившийся к Йорку, называет Таурогенское соглашение самым смелым действием, имевшим место когда-либо в истории… Это и дало повод Фридриху Кеппену, другу юности Карла Маркса, назвать "предательство" Йорка формально классическим деянием".

Но король Пруссии был перепуган, он прислал Йорку письмо-приказ, в котором невозможно докопаться до истины: "Поступать по обстоятельствам. Наполеон – гений. Не выходить из границ". Однако, судя по письму, он из границ разума вышел:

– Что скажет теперь император французов о моей чести? Йорк стал изменником, а Наполеон не простит мне измены… Арестовать Йорка! Предать суду! Казнить предателя!

Узнав об этом. Штейн радостно потирал руки.

– Ну, Арндт! Наш час пробил. Пришло время заявить устами Арминия: "Ненависть – наш долг, а мщение – наша добродетель". Собирайте манатки – нас ждет свободная Германия…

Через Пруссию тащились жалкие остатки "Великой армии": солдаты Наполеона, кутавшиеся в женские шубы и ризы священников, были встречены на улицах Берлина песнями немцев:

Барабанщик, где твой барабан?
Кирасир натянул сарафан,
Разбито войско в пух и прах -
Убирайся домой, вертопрах!

Десятого января Йорк отбросил последние колебания и сам предложил России действовать сообща; фельдмаршал Кутузов Смоленский отвечал Йорку согласием. 16 января Штейн был уже в Сувалках, где и пересек границу Пруссии: ему предстояла встреча с Йорком, надо было сразу наладить снабжение русской армии за счет местных ресурсов… Александр еще сомневался:

– Что может сделать генерал Йорк как губернатор Восточной Пруссии, если король дал ему отставку?

– В чем дело? – отвечал Штейн. – Если король убежал в Бреславль, будем считать, что центральной власти не существует, народ управится и без короля…

Население Пруссии уже потребовало от короля скорее за­ключить союз с Россией, но король отмалчивался, подавленный величием корсиканского "гения". Штейн громил его: "Кто не желает разделить с народом счастия и несчастия, бедствия и жертвы, тот недостоин жить среди нас и, как малодушный негодяй, подлежит или изгнанию, или истреблению!"

Йорк был возмущен дерзостью подобных речей:

– Не слишком ли вы далёко зашли, Штейн?

– В пределах разумного, генерал… не дальше вас! Если народ сказал свое "да", почему король повторяет "нет"?

Партизанский отряд Чернышева и прусская кавалерия майора Теттенборна уже переправились через Одер; горел Кюстрин, полыхало пламя в Шпандау, а перед ними лежала столица. Но пока на одном конце Берлина немцы чествовали русских, на другой окраине Берлина полиция расстреляла немцев, которые приветствовали казаков. Скоро русские окончательно заняли Берлин, нагоняя гарнизон французов. Немецкий журнал "Дас нойе Дойчланд" информировал Германию: "С утра на Дворцовой площади были поставлены телеги, наполненные хлебом, селедкой и водкой. Каждый русский мог там попотчеваться… "Русс и прусс – братья!" – говорили казаки, и многие из пришельцев с далекого Дона прикололи на себя прусские кокарды… Как много слез самой искренней радости, как много было пылких восклицаний: "Слава Богу, мы снова стали свободны!" Ни один русский не посмел войти в дом берлинца, дабы не тревожить покой обывателей. Русские спали прямо на мостовых Берлина, возле своих усталых лошадей. Зато в эту ночь, первую ночь свободы, берлинцы даже не закрывали квартирных дверей, впервые за много лет почивали спокойно. Утром все жители вышли на улицы с кастрюлями и кофейниками, чтобы кормить своих освободителей… Демагогам кайзеровской и фашистской Германии позже пришлось употребить немало чернил, дабы замазать в мемуарах и документах 1813 года эти страницы о горячей дружбе немцев и русских!

Штейн узнал, что Наполеон собирает новую армию:

– Пора и нам браться за оружие. Реформы Шарнгорста и Гнейзенау да воскреснут в порыве народного патриотизма…

Мимо ошеломленных французов шагали плотные ряды ланд­вера и ландштурма; среди ополченцев можно было видеть фартук сапожника и сюртук профессора красноречия; на дворах университетов студенты седлали боевых коней… Штейн вместе с поэтом Морицем Арндтом спешно выехал в силезский Бреславль, чтобы заставить трусливого короля сказать свое "да!". Королевское окружение встретило Штейна бранью:

– Вот вернулся предатель Штейн, эта безобразная гадина, которая никак не может захлебнуться собственным ядом…

Объяснение с королем было слишком бурным.

– Решайтесь! – заключил Штейн беседу. – Если вы не поддержите усилий народа, который стремится к союзу с Россией, я гарантирую вам хорошую и веселую революцию – и не только в Пруссии, но во всей Германии, а тогда ваша корона покатится по берлинской мостовой, будто старый ночной горшок…

Штейн вдруг заболел. Король отомстил ему тем, что запихнул больного в жалкую мансарду, лишив пищи и услуг врачей. "Придворные в Бреславле, – писал Арндт, – избегали Штейна, словно чумного". Но тут приехал в Бреславль сам русский император, и королю волей-неволей пришлось нанести визит больному.

– Арндт, – велел Штейн, – скажите его величеству, что, если он здесь появится, я спущу его с лестницы вниз башкой. Я могу перенести ненависть, но я не терплю низости!

Над потрясенной, взбаламученной Германией раздался из города Калиша старческий, но спокойный голос фельдмаршала Кутузова, призывавшего всех немцев сплотиться для общей борьбы против насилия воедино с героической русской армией. "Калишское воззвание" Кутузова логично смыкалось с лозунгами Штейна, и Наполеон быстро отреагировал на это через листы "Монитора": "Известный Штейн, – писала газета, – является для всех честных людей предметом презрения и позора. Теперь его планы разгаданы – он силится поднять буйную чернь против всех владельцев частной собственности…"

Штейн отозвался так:

– Если я верил царю Александру в прошлом году, когда шла битва на полях России, то я не верю ему теперь, в тринадцатом году, когда пушки гремят уже на полях Европы. Да, Арндт! Ни император Франц, ни его канцлер Меттерних не позволят царю опираться на мои советы, ибо Наполеон в своем официозе очень точно высказал мое жизненное кредо. Для всех владык земных я останусь с клеймом "прусского якобинца"!

У Штейна появился новый помощник – Николай Иванович Тургенев. Будущий "декабрист без декабря" (как его называли в России) вспоминал о Штейне так: "Голова его была слишком мощна, чтобы преследовать интересы одной лишь касты (дворянской); Штейн обладал слишком могучим и великим умом, чтобы не приравнивать его к заботам о судьбах лишь одной категории сограждан, если он мог обнимать всю общественность".

Король обнаглел и стал предельно откровенен:

– Я терплю вас, Штейн, лишь до тех пор, пока вас терпит мой друг, русский император Александр. Но с тех пор как Наполеон избавил меня от вас грозным декретом, я не считаю Штейна прусским чиновником, а ваши злонамеренные узурпации королевских прерогатив будут иметь последствия.

– Догадываюсь, – отвечал Штейн со смехом…

Настала осень. Когда Наполеон подписал приказ по армии, чтобы она оставила поле битвы при Лейпциге, исход великой борьбы за освобождение Германии был решен, а миф о непобедимости Наполеона был взорван ядрами русской артиллерии. О победе при Лейпциге Штейн извещал свою жену: "Знай же, что все кончено… Нам остались КРОВЬ, СЛЕЗЫ и ЛАВРЫ".

Русские пушки на высотах Монмартра еще докуривали остатки боевой ярости, когда началась фальсификация минувшей войны.

Подвиг России и героика ее армии, освободившей Европу от наполеоновского господства, на Западе замалчивались, факты искажались, события извращались. Англия чрезмерно возгордилась битвою при Ватерлоо, Габсбурги приписывали Австрии главную роль в свержении Наполеона, а прусские Гогенцоллерны желали предстать перед миром в роли освободителей народов; король-трус был возведен в ранг национального героя…

Надвигалась реакция, которой управлял Меттерних!

Мелкотравчатые хвастунишки полезли наверх, приписывая себе заслуги, каких у них никогда не было да и быть не могло. Из подлинных же героев Пруссии казенные подхалимы стали делать покорных исполнителей приказов короля (по формуле: "Король призвал – все-все пришли!"). Ни Арндту, ни Штейну уже никогда не простили того, что они – через головы монархов! – обращались прямо к народу, к лучшим чувствам немецкой власти.

Казенная историография трактовала патриотов Германии как врагов порядка, пропитанных духом Французской революции. Штейн уже никогда не вернулся из отставки. Шарнгорст сложил свою голову при Бауцене, а Гнейзенау и Клаузевиц не сделали карьеры при новом режиме. За переход под русские знамена их считали отступниками от присяги королю. Вот если бы они служили Наполеону, вместе с ним жгли бы Москву и грабили бы русский народ – в этом случае их служебные формуляры оставались бы незапятнаны, они украшались бы орденами…

Штейн, уже полуслепой и дряхлеющий, доживал слишком бурную жизнь в своих нассауских поместьях, когда его навестил убитый горем, обнищавший и растерянный поэт Мориц Арндт:

– Горе! Меня лишили профессорской кафедры в Бонне, меня травят за мои песни, которые распевает народ… Что случилось? Те людишки, что отсиживались дома, когда звенели сабли, теперь предстали в нимбе спасителей отечества, а нас, живших ради победы, задвинули в самые темные углы, как ненужную мебель… Что останется после нас, господин Штейн?

– Ничего! Ничего, кроме воспоминаний.

– Но воспоминания оставляют люди.

– Так пишите их, черт вас побери, – отвечал Штейн. – Ничего, кроме воспоминаний, от нас и не останется. Но гордитесь, любезный Арндт: мы жили не для себя, мы жили ради будущего Германии – лучшей, нежели она есть…

Штейн скончался в 1831 году, когда в гарнизонах глухой провинции (озлобленные, разочарованные и оклеветанные) умерли Гнейзенау и начальник его штаба Клаузевиц. Германия не пошла тем путем, на который они, эти люди, ее выводили.

С той поры миновало много-много лет. И когда в ГДР отмечали стопятидесятилетие знаменитой "Битвы народов" при Лейпциге, известный историк-коммунист Альберт Норден произнес на митинге речь, воскрешая имена патриотов прошлого, а имя Штейна вновь засверкало благородным отблеском подлинного патриотизма.

Возле памятника русским и немцам, павшим за свободу Европы, незримо выросла тень неутомимого борца за новую, передовую Германию. Так смыкались острейшие грани истории, так давние идеи смыкались с идеями нового времени…

История! Вряд ли это только воспоминания…

Восемнадцать штыковых ран

Смею заверить вас, что Александр Карлович Жерве был очень веселый человек. Поручик лейб-гвардии славного Финляндского полка (а сам он из уроженцев Выборга), Жерве слыл отчаянным шутником, талантливо прикидываясь глупеньким, пьяным или без памяти влюбленным. Жерве был склонен к шутовству даже в тех случаях, когда другим было не до смеха. Так, например, когда его невеста Лиза Писемская уже наряжалась, готовая ехать в церковь для венчания, Жерве был внесен с улицы мертвецки пьяным и водружен у порога, как скорбный символ несчастного будущего. Лиза в слезах, родня в стонах, а жених только мычит. Дворника одарили рублем, чтобы выносил жениха на улицу, ибо свадьбе с таким пьяницей не бывать, но тут Жерве вскочил, совершенно трезвый, заверяя публику:

– Бог с вами! Да я только пошутил.

Отец невесты, важный статский советник, сказал:

– Не женить бы тебя, а драть за такие шуточки…

С тех пор прошло много-много лет. Жерве превратился в старого брюзгливого генерала, и ему, обремененному долгами и болезнями, было уже не до шуток. Однако, читатель, было замечено, что, посещая храмы Божии в дни будние или табельные, генерал не забывал помянуть "раба Божия Леонтия", по этому же Леонтию он заказывал иногда панихиды. Это стало для него столь привычно, а сам Александр Карлович так сроднился с этим "Леонтием", что священник, хорошо знавший его семейство, однажды спросил вполне резонно:

– А разве в роду дворян Жерве были когда Леонтии?

– Нет, не было, – отвечал старик почти сердито. – Но и меня не было бы на свете, если б не этот Леонтий по прозванию Коренной, который в лютейшей битве при Лейпциге восприял от недругов сразу ВОСЕМНАДЦАТЬ штыковых ран, чтобы спасти всех нас, грешных, от погибели неминучей…

Наверное, он не раз слышал, как распевали солдаты в строю:

Сам Бонапарт его прославил,
приказ по армии послал,
в пример всем русского поставил,
чтоб Коренного всякой знал…

Но в том-то и дело, что у нас "всякой" его не знает.

Эту миниатюру я посвящаю военным людям, и думается, что читателю, далекому от дел батальных, она покажется скучноватой. Сразу же предваряю: было время наполеоновских войн, а в ту пору каждый выстрел по врагу давался нашему солдату не так-то легко. В одну минуту он мог выстрелить не более двух раз – при условии, что вояка он опытный, дело свое знающий.

Заряжение ружья проводилось строго по пунктам:

из сумки за спиной достань бумажный патрон,

зубами откуси верхушку гильзы,

возьми пулю в рот и держи ее в зубах,

пока из гильзы сыпешь порох в дуло ружья,

остаток пороха сыпь на "полку" сбоку ружья,

тут же "полку" закрой, чтобы не просыпался порох,

теперь клади в ствол ружья и пулю,

хватай в руки шомпол,

как можно туже забивай пулю шомполом в дуло,

туда же пихай и бумажный пыж (оболочку от гильзы),

убери шомпол, чтобы он тебе не мешал,

избери для себя врага, самого лютого,

начинай в него целиться,

а теперь стреляй, черт тебя побери!

Конечно, при таких сложностях стрелять в бою приходилось мало, и потому особенно ценился штыковой удар…

Служили тогда солдаты по 25 лет кряду, так что под конец службы забывалась родня. Зато казарма становилась для них родной горницей, однополчане заменяли отцов, сватьев, братьев и кумовей. Почему, вы думаете, в России так много было домов для инвалидов и богаделен? Да потому, что многие солдаты, отбарабанив срок, уже не возвращались в деревни, где о них давно позабыли, а пристраивались в банщики или дворники, но большинство оседали в солдатских приютах, даже в старости не разлучаясь с казарменным обществом.

Странно? А я не вижу в этом ничего странного…

Леонтий Коренной служил в гарнизоне Кронштадта.

И тоже не верил, что его станут дожидаться в деревне, поглядывая из-под руки на дорогу. Потому не стал охать да ахать, слезы горючие проливая, а женился на молодухе Прасковье, что по батюшке звалась Егоровной. Правда, свадьбу сыграл не сразу, а когда перевалило ему за сорок и пошло на пятый десяток. Другим же солдатам, которые помоложе, хоть они тут извойся, жен заводить не дозволялось – еще не заслужили.

Ладно. Дело прошлое. Стал наш Леонтий Коренной жить по-людски, и когда холостяки разбредались по трактирам, Леонтий бодрым шагом, салютуя прохожим офицерам, шагал прямо к Парашке, никуда теперь не сворачивая. А уж она его не обижала: тут тебе и щи домашние, и кот на лежанке песни поет, мурлыча о кошках, и огурчик соленый приготовлен – на закуску.

– А как же иначе? – рассуждал Коренной. – На то самое человеки разные бабами и обзаводятся… Тебе же, Егоровна, прямо скажу, и цены нет в базарный день. Ублажила!

– Да и ты, Левонтий, не в дровах найденный, – говорила в ответ ему женушка. – Я как-никак тоже глядела, чтобы не обмишуриться. Мне шатучих не надобно. Мне подавай солидного, чтобы с бакенбардами. Вот и сподобилась, слава те Господи…

Но вот грянул 1807 год, год беспримерной битвы у Прейсиш-Эйлау, который у нас забывают по той причине, что привыкли поминать сразу 1812 год. Однако, читатель, еще Аустерлиц аукнулся в Питере нехваткой солдат, и тогда заслуженных ветеранов, что были поздоровее, стали переводить в гренадерские роты. А такому молодцу, каков Коренной, сам Бог велел служить в гренадерах. Ростом вышел горазд исправен, никаких хвороб не имел, вот и перевели его в лейб-гвардии Финляндский полк.

Этот полк, раньше и позже, был славен талантами офицеров: в музыке – композитор Титов, знаменитый "дедушка русского романса", в литературе – два писателя, Марин и Дружинин, а в живописи – ну кто же не знает Федотова? Строгостей в полку было много, но мордобоем офицеры не грешили, отношения у них с солдатами были согласные. А таких старослуживых, как Коренной, набралось в полку человек пять – все с женами, и жены солдатские не мотались по углам с узлами, а законно селились подле казарм, и даже не без корысти – офицерам бельишко стирали, иные на огородах копались, коз разводили…

Коренного в полку называли уважительно "дядей".

– Дядя Леонтий, – просили его молодые солдаты, – ты нам расскажи сказку какую ни на есть, чтобы мы не скучали.

– Вам бы, дуракам, только сказки слушать да горло драть, ан нет того, чтобы поразмыслить о чем-либо возвышенном…

А за "возвышенным" далеко ходить было не надо!

Уже в 1811 году пошли тихие шепоты: мол, зловредный Бонапартий вроде притих, а на самом-то деле он в Париже клыки свои вострит, мошну поднакопил да собирает войско несметное, чтобы Россию тревожить. Это не выдумка! Именно за год до нашествия Россия уже была встревожена подобными слухами. И большой войны русские люди ожидали – уже тогда. Наполеон, как известно, напал только летом, а весною русская армия выдвигалась на пограничные рубежи, дабы отразить нападение.

– Ну, Параня, – сообщил Коренной супруге, – кажись, дело к тому идет, что ты у меня, как барыня, паспорт получишь…

Назад Дальше