Долго беседовали Сильвестр и Адашев о том, какие последствия для бояр и дворян будет иметь эта страшная война. Сильвестр высказал большое беспокойство за Новгород. Война может опять противопоставить Новгород Москве, навлечь царский гнев на тамошнее купечество, поссорить Новгород с исконными друзьями его – лифляндцами и шведами. "Да минует нас чаша сия!" – вздохнул Сильвестр.
Перед уходом Адашев сказал:
– Об одном еще хотел я тебе доложить. Приключилось неладное. Беда случилась с Владимиром Андреевичем! Стража его перехватила вчера доносчиков, беглых мужиков из колычевской вотчины, не хотели допустить до царя, а Васька Грязной отбил их... Государю все станет известно. Он и так косится на колычевский род. Жалко князя Владимира... И без того уж он в опале... А эти щенки, льстецы – Грязные, Басмановы, Вешняковы, Субботины, Вяземские, Кусковы и другие, – только того и ждут, чтоб распалить сердце царево против брата Владимира... Грязной – чистый разбойник. И в вотчину к Колычеву неспроста ездил... Подтачивает, как червь, боярский сан.
– Сия новоявленная орда дворян вся такая. Своею дерзкой удалью они неспроста тешат царя. Ладно. Попомню. За Колычева постоять надо... И без того много зла кругом! Почто губить человека? Лиха беда одному поддаться, как навалится горе и на другого и на третьего. Положим конец злобе, Алексей! Образумим царя! Изводить надо доносчиков втихомолку, без шума.
Перед расставанием Сильвестр и Адашев снова облобызались.
* * *
В покоях князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя Ивана, полумрак. Неугасимая лампада едва теплится перед большим образом Нерукотворного спаса.
– И кто такие думные дворяне? – уныло, скрипуче звучит голос Евфросинии, матери князя. Она совсем утонула в глубоком кресле.
Около образов, из сумрака, выступает хилое лицо самого князя. Оно бледно, глаза блестят, кажутся лихорадочными, больными.
– Такова воля его милости, Ивана Васильевича... Он ввел в Боярскую думу дворян и дьяков.
– Робок ты, Владимир, робок! – вздохнула княгиня Евфросиния. – Остановил бы его... Обида всем от него. Охрабрись!
– Был я храбр по твоему наущению в дни Иоановой болезни... собирал бояр и детей боярских на своем дворе, денег немало раздал им, а потом... все присягнули не мне, а царевичу Дмитрию... И я перед царем остался посрамленным, виноватым... Надругался над общею скорбью, слушая вас, и теперь нет веры мне... Дворяне в ту пору оказались честнее нас, честнее бояр... И теперь сильнее они, а не мы. Во все кремлевские щели набились худородные, будто тараканы... И вот в Боярскую думу влезли и там теперь сидят, как и мы. Такова царская воля... Что поделаешь! Сами мы виноваты!
– Гибнем! Слыханное ли дело, чтоб дворяне сидели в Думе? – крикнула княгиня. – Креста на них нет... Святую древность, старину дедовскую попирают они своими сапожищами... Что им старина? Что им благородство предков? Из ничтожества явились они! Кто их отцы? Кто их деды? Псарями и то недостойны были у нас служить!
Голос Евфросинии постепенно превращался в громкий, озлобленный крик, пугавший самого князя.
– Тише! – шептал он, махая на мать руками. – Тише! Погубите нас! Остановитесь!
– Трус! – прошипела старуха. – Хоть бы король образумил этого беса!
– Король? – горько усмехнулся князь Владимир. – Вон князь Ростовский Сема хотел сбежать в Литву с братьями и племянниками... Продался Августу, открыл ему все государевы тайны, все выдал, что знал, чернил Ивана и Русь, сидя в Москве, отослал в Польшу своего ближнего – князя Никиту Лопату-Ростовского, – все делал для короля, а что после? Сами же бояре за измену приговорили его к казни... А государь, красуясь добротой, пожалел его, простил, отменил казнь. Вечный позор Семке, и только! Вот тебе и король. Опасно надеяться на Литву.
Тяжело вздохнула старуха-княгиня.
– Э-эх, как вы все близоруки! Не верю я доброте его! Хитрит он! Для показа все это. Оставляет врагов живьем для сыску же! А тебя боится. Знаю, боится!
– Чего бояться меня? – тихо засмеялся Владимир Андреевич. – У меня токмо сотня воинов, у него – все русское войско.
– У тебя друзья – все царские советники и воеводы. О тебе Богу молятся и бояре, и священство, и черный люд; заволжские старцы, сам Вассиан за тебя Ивана проклинает... Князь Курбский за тебя, вместе с нестяжателями заодно. Многие князья за тебя, а за него кучка ласкателей бояр, вроде Воротынского и Мстиславского, и толпа холопов – дворянская голь, подобная перебежавшему от нас к нему Ваське Грязному... да еще митрополит Макарий, выживший из ума дед...
– И все-таки, матушка, их много больше... И народ его больше знает, нежели меня.
Во время этих слов князя раздался негромкий стук в дверь. Мать и сын вздрогнули. Дверь распахнулась, и в палату вошли друзья князя Владимира Андреевича, некогда ратовавшие перед народом за возведение его на престол вместо царевича Дмитрия, – князья Дмитрий Федорович Телепнев-Овчинин-Оболенский (прозванный при дворе "Овчиной"), Михаил Петрович Репнин – волосатый, свирепый человек, наводивший ужас на своих дворовых, Александр Борисыч Горбатый-Суздальский, Петр Семенович Оболенский (Серебряный), Владимир Константинович Курлятев, боярин Иван Петрович Челяднин, Телятьев и многие другие князья и бояре.
В палате стало сразу тесно и душно.
Отдуваясь и вздыхая, князья помолились на иконы, затем отвесили низкие поклоны приподнявшемуся с своего места князю Владимиру Андреевичу.
– Милость Божия да будет с вами, государь Владимир Андреевич и добрая княгиня, государыня наша, Евфросинья Андреевна! Бьем мы вам челом! – сказали князья.
Владимир Андреевич попросил своих гостей садиться. Вдоль стен на скамьях ощупью усаживались князья-бояре.
Первым заговорил князь Семен Ростовский, заговорил тихо, полушепотом:
– Государь, Володимир Андреич, обсудили мы, бояре, поведать тебе о случившейся беде... Сею ночью царский прихвостень, Васька Грязной, со стрелецкой конной стражей отбил у твоих людей колычевских мужиков, кои утекли из вотчины со словом на своего господина Никиту Борисыча... Выходит – ты укрыватель, колычевских родичей бережешь!
Ростовский подробно рассказал о ночном происшествии.
Владимир Андреевич испуганно-удивленным голосом воскликнул:
– Мои люди? Захватили? Но я ж ничего не знаю! Кто им приказал?
Общее молчание.
Владимир Андреевич вскочил с своего кресла и стал взволнованно ходить из угла в угол.
– Брат простил мне мою вину, отдал мне во владение Дмитров, Боровск, Звенигород, а я буду самоуправство чинить над государевыми людьми? Не вероломство ли это? Кто приказал? Я ничего не знаю!..
Когда князь успокоился, стал говорить Михайла Репнин. Поглаживая широкую бороду, он метнул гневный взгляд из-под нависших бровей.
– Буде, государь! Не кручинься! Кто приказал, не ведаю, но похвалить того надобно. Живыми бы в огне сжег я таких бродяг. Бегают жаловаться на бояр, в угоду дворянам и посадским сплетникам, а не чуют того, что из боярской кабалы попадут в иную, худшую... Крест целую, что оное так и будет!
– Кое мне дело до смердов! Не хочу я мешаться в боярские распри! Боюсь обмана и измены! Не вы ли все меня в цари тянули и не вы ли присягнули Ивану? Все отреклись от меня! Один я остался виноватым. Не верил я старцу Вассиану... усомнился... Говорил он мне, чтоб сторонился я Сильвестра, и Адашева, и митрополита... Правду сказал он, что все они верные псы царские... Ненадежны. Москве преданы.
Рявкнул Михайла Репнин:
– Я не отрекся от тебя! На заволжских старцев не полагайся, Вассиан ума лишился. На попах помешался.
Неуверенными голосами выкрикнули то же самое и другие бояре. Неуверенными потому, что в словах князя Владимира была большая доля правды: многие, испугавшись царя, стали сторониться князя.
Опять поднялся со своего места князь Ростовский. Тихим, вкрадчивым голосом он заговорил, подобострастно вытянув свое худое с остроконечной рыжей бородкой лицо:
– Плохо будет нам, коли мы сами от себя станем отрекаться. Ой, плохо! И со мной ведь случилось не то же ли? Писал я королю о заступничестве, меня обнадеживали, а как узналось все и я в опале оказался – никого из бояр около себя не увидел. Королю ведомо, что один князь Ростовский – в поле не воин. И выходит: нам всем надо стоять за едино. От Ливонской войны отговаривать царя не след. Пускай воюет. Немцы его проучат. При той тягости выше цена будет боярам и всем его недругам. Да и королю легче будет пригрозить Ивану Васильевичу, чтоб не возносился. А внутри царства, по уездам, мы волю можем взять большую. В том нас поддержат и заволжские старцы... И Сильвестр с Адашевым. Беседовал я с ними.
Голос князя Семена Ростовского сначала звучал укоризной, а затем, перейдя в шепот, принял тон увещевательный. Бояре склонились с своих мест, приложили ладони козырьком к уху, чтобы лучше слышать.
Князь Владимир перестал ходить из угла в угол, внимательно вслушиваясь в слова князя Семена, который продолжал:
– Литва нам зла не желает... Тамошние вельможи-магнаты подобной тесноты и поругания не видывали и не слыхивали... Король обещает и всем нашим отъехавшим боярам и князьям великие угодья, и вотчины, и почет высокий. Мой родич Лопата-Ростовский о том мне весточку тайно прислал. Живется ему там много лучше, нежели на Руси. И он пишет, чтоб никто царя не отговаривал от войны с Ливонией, а помогали бы Ивану Васильевичу в его походе, – то будет к лучшему... Где же нам справиться с немцами? Силища!
После этих слов Семена Васильевича долго длилось всеобщее молчание. Где-то раздался шум. Все вздрогнули, опять переполошились.
Первым подал голос Михайла Репнин.
– Будь что будет! – махнул он рукой с усмешкой. – Война Ивашке даром не пройдет!
– Не робей и ты, князюшка! – донесся ободряющий голос Евфросинии. – Бог правду видит. Он, батюшка, долготерпелив, но придет время – разразится гроза... Истребит кого следует... А почему среди бояр не вижу я Андрея Михайловича?
Ответил князь Курлятев:
– У Сильвестра он с Адашевым сегодня. Дело у них тайное. О ногайском походе задумали. Готовятся к беседе с царем. Андрей Михайлович другую войну выдумал... В степях воевать, у Крыма и Перекопа.
Ростовский вскочил, перебил Курлятева:
– Не гоже так! Не надо! Пускай Ливония!.. Она сильнее! Я пойду к отцу Сильвестру, остановлю их.
– Степная война того губительней! Не надо Ливонии!
Разгорелся спор, во время которого Владимир Андреевич то и дело вскакивал и в отчаянии махал руками.
– Тише! Тише! Худа бы не было!
Разошлись в полночь, поодиночке, крадучись.
* * *
В заточенье, в глухой монастырской келье, где единственные сожители человека – пауки и крысы, можно много думать, неторопливо перебирая четки из рыбьих зубов. Куда торопиться? Зачем? Пускай там, за решетчатыми окнами, идет жизнь торопливая. Пускай! Кто помышляет только о радостях успокоения, кто, углубленный в свои думы, счастлив тем, в чем люди не видят счастья, тот разорвет эти цепи смерти, тот навсегда сбросит с себя великие страхи перед земными страданиями.
Сгорбленному, седому старцу, которому никогда не суждено быть свободным, никогда уж не разгуливать по кремлевским площадям, никогда не бывать в царевом дворце и не собирать, как встарь, около себя народ горячими, словно уголь, палящими сердце словами, – ему, обреченному на смерть в монастырском каземате, древнему столетнему иноку, жаль человечество. Он считает себя счастливее самого юного отрока.
Как путник, преодолевший трудный путь восхождения на вершину высокой горы, он оглядывается с улыбкой назад, туда, вниз... Все пройдено! Путь кончается! Он знает каждый перевал, каждую тропинку этого пути, он знает, какие острые камни ранят ноги, знает землю, которая, если на нее ступить, увлекает путника в пропасть, откуда нет возврата. И только ему, добравшемуся до этой загадочной вершины, ведомо, что такое радость, горе, счастье, честь и слава; он знает больше того! С грустной улыбкой смотрит он на все Московское государство, на его бояр, на священнослужителей – князей церкви, на воевод и всякие чины служилых людей.
Государство, как человек, должно идти осторожной ногой по тропам вселенной, чтоб не уподобиться Византийскому царству, которое соскользнуло в пропасть. Царьград пал от меча пришельцев-турок... Рушилось греческое православие!
Москва! Подумай об этом! Иди без гордыни по своей тропе! Ныне тебе сулят стать Третьим Римом. Московский государь хочет принять престол римских кесарей... Дело великое, но Бог выше царей... Не забывай о том, Иван Васильевич! Не гордись! Подумай, достоин ли ты стать на место великого Константина! И зачем тебе "Третий Рим"?! Не слишком ли ты возвеличиваешь Москву?!
Во дворцах не могут рождаться такие беспристрастные мысли, какие бродят в голове сидящего в темничной келье, ожидающего своей кончины старца.
Знает он и том, что такое власть. И он пил этот пьянящий напиток. Он хорошо помнит его сладость. Видел он владык, их слабости, их ничтожество. Его не привлекают великокняжеские милости, ибо видел он их! Вкусил их обманчивую сладость! И когда захотелось восстать против неправды... эта неправда оказалась сильнее его. Она бросила его в тюрьму, но не затушила огня злобы к противникам... Горе защитникам неправды!
На желтом, сморщенном лице старца суровое упрямство. Он ни у кого ни разу не просил снисхождения, он презирает жалость. В его старческих движениях мягкая грация уверенного в своей силе вельможи, который вот-вот выпрямится, отбросит на затылок копну длинных седых волос, вытянется во весь рост и властной рукой укажет всем своим недругам, чтобы они распластались у его ног. Из-под нависших седых пучков бровей выглядывают бодрые, насмешливые голубые глаза. Кто же поверит, что этому старцу столько лет? Кто же поверит, что он – узник?!
Да, он был вельможей, – узник-старец Вассиан. Это он вступил в спор с Иосифом Волоцким, игуменом Волоколамского монастыря, тянувшим церковь под стопу государя, это он восставал против монастырских богатств, монастырского землевладения... Он поднял великую бурю в государстве, и за ним пошла толпою боярская знать. Бояре на память выучивали его писания, ведь они также за то, чтоб у монастырей не было вотчин. Вотчины – достояние только князей и бояр. Не к лицу инокам гоняться за землями и усадьбами, как это делают царские прислужники – иосифляне. Благословенная память старца Нила Сорского, великого нестяжателя!
Вассиан знает, что имя Нила Сорского стало страшным.
Чем сильнее становится власть царя, тем страшнее для людей и его, Вассиана, имя.
От него уже давно отреклись в угоду царю все его родные и друзья, и он молится каждый день о них, прося у Бога им прощение за их малодушие, за грешную трусость.
И вот однажды в сумраке, когда за окном спускался вечер и когда только что возжег старец свой светильник перед иконою Нерукотворного спаса, в келью тихо вошел царь Иван Васильевич.
Он ласково взглянул на старца, подойдя к нему под благословение. На нем был зеленый длиннополый кафтан и красные с золотыми узорами сапоги на серебряных подковах.
Вассиан не шелохнулся. Царь поднял голову, выпрямился.
– Не хочешь? Ну, Бог с тобой! – улыбнулся он. – Вот вздумалось мне, старче, побывать у тебя, соскучился я по мудрому слову, – тихо произнес Иван Васильевич, усаживаясь на скамью. – Давай совет держать.
– Чего ради великому князю с мертвецами советоваться? Инок мертв, а сидящий в темнице и того горше.
– Почто порочишь иноческий чин? Издревле владыки не только советниками иноков имели, но и помощниками в государственных делах. И по сей час все мы читаем писания Иосифа Волоцкого, митрополита Даниила, Максима Грека, Макария, нашего духовного отца, и твои...
– Писаний много, но не все божественны суть. Иосифляне борются с нами, заволжскими старцами, не ради Господней правды, не ради чести священного сана, а ради выгоды, ради стяжательства. Не только царь, но и черный люд, смерды, повинны перед Богом разбираться: кая – заповедь Божия, кое – отеческое наставление, кое – человеческий обычай, корыстью подсказанный. Писание надо испытывать...
Глаза старца, холодные, непокорные, сверкали из-под густых седых бровей гневно.
– Евангелие и Апостол правдивы суть. Найди же там, где указано было монастырям, чтоб инокам и церковнослужителям владетельствовать вотчинами?
Царь поднялся, почти касаясь головою потолка, тяжело вздохнул и, как бы напрягая память, потер ладонью лоб.
– Евангелие и Апостол – для души, – промолвил он, – многого там, однако, не сказано. То самое земные владыки и их духовные отцы должны досказать... Христова вера без власти – что́ есть? И ныне, при падении византийского владыки, московскому государю надлежит стать опорою церкви. Разве неведомо тебе, что немцы да их попы возымели спесь Христовым именем и мечом все славянские племена в своих рабов обратить? Себялюбие и жадность их, прикрываясь святительской проповедью, покоряют славянские земли хищным аламанским князьям... Христианство без меча подобно мотыльку без крыльев... И церковь Божья, коли в бедности станет да от власти отойдет, – может ли она заморским попам помешать в их еретическом захвате?.. Немецкие попы да князья и к нам змеею подползали в прошлые времена, и до сего дня лютуют они на побережье Западного моря и обращают в свою веру латышей да эстов... И не они ли Христовым именем истребили славное племя полабских славян и воинственных ливов? Церковь и царь – сила!
Лицо Ивана покрылось красными пятнами, в голосе звучала досада и раздражение.
– Вам, проповедникам нестяжательства, многое неведомо; вы – более себялюбцы, нежели иноки-стяжатели, вотчиновладельцы... И в Заволжье ушли от мира и прячетесь в скитах и дебрях во имя себялюбия. Истинный священнослужитель не может удаляться от тягостей царства, в коем его церковь. Не может не почитать государя и не принять из рук его дары земные, ибо царь – защита веры, царь – Божий воевода на земле. Вы не любите своей отчизны.
Вскочил с своего места и старец. Громко выкрикнул прямо в лицо царю:
– Пастыри должны до смерти стоять за правду! Государь не судья в духовных делах! Дело духовное – дело совести! Не жить на чужой счет должны Христовы подвижники, а питаться трудом рук своих! Изыми вотчины у монастырей, заставь их Богу молиться за тебя без выгоды!.. Обманывают они своими молитвами и Бога и тебя!
– Уймись, старче! Смири свою гордыню. Перед тобой стоит твой государь. Садись.
– Коли так, могу ли я садиться прежде, нежели сядет царь? – упрямился старец.
Иван Васильевич покачал головой, оглядываясь по сторонам с насмешливой улыбкой:
– Опомнись, Вассиан! Будто бы тут не келья, а Боярская... Не забыл еще ты мирских обычаев. Добро, друже! Будь по-твоему – сяду!
С этими словами царь сел на скамью.
Сел и старец.
– Ответствуй, правдивый человек: коли я послушаю тебя и отниму у монахов и бельцов их владения, не ополчатся ли в ту пору они на меня?