Пронзительная и страстная сюрреалистическая мелодрама о любви, верности, свободе, коммунизме и национальной гордости. Действие происходит во времена пакта "Молотов-Риббентроп", которому наконец дано истинное объяснение
Содержание:
Она пришла 1
Счастливая семья 4
А поговорить? 6
Властители дум 8
Дружище 12
Качусь 14
Варево 17
Попробуй отдохни 20
Совет мудрецов 22
Мы хоть попытались 23
Не ржавеет 26
Породнимся? 27
Огонь 30
Бедная дурочка 34
Вячеслав Рыбаков
На мохнатой спине (журнальный вариант)
Роман
Она пришла
Мне пятьдесят девять лет. Я ответственный работник Наркомата по иностранным делам. Меня ценят и уважают. Я спятил. Я влюбился в девушку своего сына.
Он впервые привел ее в дом не в самый удачный день.
Я устал за сентябрь, как белка в сломанном колесе, но это бы ладно; хуже то, что наши долгие отчаянные усилия, так похожие на попытку остановить танк руками, завершились тем, к чему все, кроме нас, и стремились. Танк попер. Еле руки успели отдернуть.
Я люблю уставать.
Сызмальства помню: бездонная синева по осени горит, подожженная ослепительно сухим и жестким солнцем; солнце клонится к дальнему лесу, а ты, закинув за голову руки, блаженно валяешься на земле и смотришь в синеву, как равный. Ведь выкопана и разложена вся картошка, и сметенная в стожок ботва (в наших краях ее почему-то называют тиной) ждет огненного превращения в плодоносную золу.
Тело, жаждущее вкалывать, но с пользой, пронесло память об этом счастье сквозь кровь и голод, партконференции и диппредставительства и хочет, чтобы снова, чтобы так всегда. Просто, и ясно, и полно смысла. Труд и его плоды.
А когда труды бесплодны, тоска раздирает так, что хоть душу вырви и кинь в помойку. От бессилия перестаешь быть взрослым, хочется прижаться к маме и заплакать: я не виноват, я старался…
То, что в семье я ни о чем рассказать не мог, - это полбеды, это понятно: гостайна. Но даже угрюмой апатии нельзя было себе позволить. Надо улыбаться, держать радость, оберегать семейное тепло. Ведь стоит его раз упустить, и уже не восстановишь, как было. Свинцовая память о разъединении, пусть и недолгом, точно осколок вражьего снаряда навсегда застревает у сердца, откуда вынимать его не отважится ни один хирург. Потому что невозможно, сердце распорешь.
И я улыбался.
Смотрелись рядом Сережка и Надя странновато.
Сын даже дома предпочитал ходить в форме. По-моему, ему элементарно нравилось тугое, мужское поскрипывание ремней. Гордился, простая душа. Он еще в училище в форму врос, а уж с тех пор, как на его голубой петлице, рядом с крылышками, красной длинной брызгой уселась первая шпала да после того, как Коба произнес свое знаменитое "Люблю я летчиков и должен прямо сказать - за летчиков мы горой", Сережка разве что спать в форме не ложился. Может, и ложился бы, если бы не боялся помять.
Надежду я впервые увидел в новомодных брючках из грубой американской холстины, сидящих в облип, точно синяя чешуя; в таких, чтоб защемить ножками мужскую душу, и раздеваться не надо, и я, помню, подумал: стройненькая - и порадовался за сына. Но этим меня еще не проняло. Хотя, может, я лишь по первости не ощутил перемены в себе; так, подцепив смертельный вирус, человек некоторое время живет, как живой, смеется, играет с детьми, читает умные книги и подписывает важные документы, планируя на завтра совещание и на послезавтра театр, и не ощущает ни жара, ни слабости, ни тревоги; но какая-нибудь Эбола у него в крови уже чавкает вовсю, и никакого послезавтра у него на самом деле нет, а завтра - такое, что и его лучше бы не было.
Ворот блузки у нее оброс воздушными фестончатыми финтифлюшками, и рядом с их колыханием даже комсомольский значок на дерзко высокой груди смотрелся какой-то изысканной, неведомой ювелирам брошью.
А выше финтифлюшек, слепящим ударом изнутри - нежная кожа хрупких незагорелых ключиц. Таких беззащитных, что стоит глянуть хотя бы мельком - пересыхает в горле.
Лица у них тоже были что твои единство и борьба противоположностей.
Сережку увидишь, и сразу ясно: вот человек, которому хоть сейчас можно доверить хочешь эскадрилью, хочешь авиаполк. Но ни в коем случае - никаких двусмысленных операций, никаких конфиденциальных переговоров с намеками, обиняками и недоговорками. Что ему там скажут - он просто не поймет и, слушая розовые и округлые, как буржуйские ляжки, фразы, решит, будто у него теперь на одного верного друга стало больше; а сам ответит так, что лучше бы уж сразу отбомбился. Я-то знал, что в свои двадцать пять он стал немножко умнее своей скуластой, вихрастой, честной, как булыжник, физиономии; но если бы не ремни да петлицы, его и теперь можно было принять за подпаска-переростка, что забрел в город, заблудившись в поисках пропавшей буренки.
У Нади лицо было, что называется, интеллигентное. У нас же с некоторых пор как: нос картошкой, волос рус - простонародное лицо; нос с горбинкой и вообще анфас с профилем подальше от нюшек, грушек и парашек, поближе к ядвигам, эсфирям и шаганэ - интеллигентное лицо. Поступь истории. Интеллигенты с носами картошкой либо давно сгнили в расстрельных ямах чрезвычаек, либо мыкали свои таланты по европейским задворкам и, ошеломленные кособокостью большевистского интернационализма, кто сознанием, кто подсознанием мечтали о русском Гитлере.
Молодые влетели в дом, и стало тесно и весело. Они гомонили и сверкали сразу со всех сторон. Они искрились и бурлили, как шампанское. Когда я спросил, где они познакомились - вопрос вроде бы проще некуда, одной фразой можно ответить, - они лишь коротко переглянулись (ее длинные волосы тяжело и пышно мотнулись от плеча к плечу, потом обратно) и, вмиг договорившись без слов, построились, изобразили руками, будто идут в штыковую, тыча воображаемыми трехлинейками в воображаемого врага, и запели хором:
Возьмем винтовки новые,
На штык флажки!
И с песнею в стрелковые
Пойдем кружки!
И сами же расхохотались, снова с наслаждением переглядываясь. И только потом Сережка соблаговолил:
- В стрелковом клубе, прикинь!
Незамутненная жизнь, только-только кинутая ввысь трамплином детства, вся в предвкушении неизбежного счастья, превращала их в праздничный фейерверк. В нашей буче молодой, кипучей… Они и были этой бучей, вдруг ворвавшейся к нам, а мы с женой оказались в ней, как унесенные ветром. Жарким веселым ветром. Взмело - лети.
Уже садясь за стол и приступая к многозначительному семейному чаепитию, Надежда все же решила пояснить. Видимо, обеспокоилась, что мы, не ровен час, подумаем, будто она, как простая работница с обложки журнала "Работница", могла пойти учиться стрелять, чтобы всего лишь научиться стрелять. На случай, мол, войны. "И если двинет армии страна моя…" Нет, что вы, у меня же интеллигентное лицо. И вообще я вся такая.
- Мне зачетную статью надо писать на свободную тему, вот я и решила про стрелковые клубы. Социальный состав участников, динамика численности, рост боевой подготовки… Ну, а заодно…
- Она журналисткой будет, - уважительно поддакнул Сережка и уселся, с видимым удовольствием скрипнув ремнями.
- О! - с пониманием сказал я. - ТАСС уполномочен заявить!
Надя чуть порозовела. Видно было, что до самых ключиц. А может, и ниже, но тут уж блузка не давала убедиться, и только воображение, тоже раскрасневшись и заполыхав, подсказывало: до самого того, что под комсомольским значком… Стало ясно: телеграфное агентство СССР - ее мечта, ее зенит небесный.
- Может, и не сразу ТАСС… - скромно сказала она.
- В ТАСС только проверенных берут, - сообщил Сережка с видом знатока. - Кто умеет и не соврать, а все равно приободрить. Стакан наполовину полон - пожалуйте в ТАСС. Стакан наполовину пуст - пойди еще поучись где-нибудь на ударных стройках… И это правильно, я считаю. Ненавижу нытиков.
Она посерьезнела.
- Уж не знаю, кто как, а я буду писать только достоверные факты. Только правду. А уж бодрит она дураков или нет - не мои проблемы. Умным главное - правда.
Поддерживать семейный разговор за столом - это святое. Но я, вспоминая тот вечер, так и не мог никогда уяснить для себя: я начал распускать хвост оттого, что вирус уже выплеснул в кровь первые токсины, или всего-навсего честно старался беседовать с молодежью об их умном и важном, да, кстати, поспешил воспользоваться довольно редким случаем ненавязчиво повоспитывать взрослого сына, коль воспитывать его обычными средствами давно поздно.
К тому же я зануда, я знаю.
- Тогда давайте потренируемся, - сказал я. - В двадцать, например, седьмом году боевиками Русского общевоинского союза совершено на территории СССР более девятисот террористических актов. Это факт, Надежда. Это - факт. Можешь где хочешь проверить.
- С ума сойти… - потрясенно сказал Сережка. - Почти тыщу? Вот же гады… Я не знал… я тогда еще маленький был… Слушай, пап, это правда?
Я молчал.
- Ну? - еще не понимая, нетерпеливо спросила Надежда.
- Правда ли это? - спросил я.
Она опять покраснела, и это было так пригоже, так по-девичьи, что хвост у меня, скорее всего, начал распускаться сам собой. А я этого вовремя не осознал и не пресек.
- Не понимаю… - сказала она после паузы.
Сережка, слегка набычившись, смотрел на меня настороженно: не обижу ли я его ненаглядную. А закончившая с плюшками жена, подперев подбородок кулачком и демонстративно предоставляя молотить языком мне, уставилась на гору своих творений, что, медленно остывая, дышали на всю гостиную сладким духом уютного домашнего изобилия.
- Правда тут будет вот какая: сметенные со столбовой дороги истории озверевшие последыши белогвардейщины в своей бессильной злобе не останавливаются и перед самыми гнусными преступлениями, тщетно пытаясь замедлить уверенную поступь народов СССР в светлое будущее. Более девятисот борцов за народное счастье пали от подлых ударов в спину… Или как-то так.
Сережка облегченно перевел дух.
- А, ты об этом, - сказал он. - Ну, это конечно…
Однако Надежда уже поняла, что я только, что называется, загрунтовал и тренировка не закончена. Она молчала и смотрела выжидательно.
- Но ведь для кого-то может, как ни крути, быть и вот такая правда, - сказал я. - Русские герои, словно былинные богатыри, не складывают оружия в священной борьбе против захвативших Отчизну жидовских кровососов. Более девятисот большевистских преступников были казнены смельчаками, готовыми, не задумываясь, жертвовать своими жизнями ради освобождения матушки-России от коммунистического ига.
У Сережки отвалилась челюсть. Маша приподняла подбородок с кулачка и нахмурилась. У Надежды красиво приоткрылись губы и глаза стали… Не знаю, как сказать. Словно она вдруг обнаружила, что Земля круглая.
- Пап, ты чего… - сказал сын.
Я-то был уверен, что говорю это все ради него. Я даже и смотрел-то тогда больше на него, чем на нее, и все еще полагал, будто я вышестоящий мудрец.
- Фактов пруд пруди, их подбирать легко, - сказал я. - Более важные, менее важные… Более эффектные, менее эффектные… Какие надо. Но иногда приходится выбирать между правдами. В жизни, наверное, это самый важный выбор.
- А вы как выбираете? - негромко спросила Надежда.
- Чай пейте, - сказала Маша. - Плюшки берите. Остывает.
Я поднял блюдо с ее фирменным лакомством и подал сначала Надежде, потом сыну. Надежда аккуратно взяла одну, Сережка по-хозяйски сгреб сразу три. И одну положил своей девушке на ее блюдце.
- Мой давний друг, - неторопливо начал я, - отличный фронтовой товарищ, в двадцать втором внезапно решил, что тут он не за то боролся, и поехал бороться за то и туда. В Палестину, укреплять общины поселенцев. Он мне потом писал очень искренне, что, когда ехал, думал так: вот есть правда двух народов, у каждого своя, и надо искать взаимопонимание и компромисс. А через год написал, что понял: одна из этих правд - это правда его народа, а другая правда - правда народа чужого.
- Но это подло… - сказала Надежда.
- Не знаю, - ответил я. - По-моему, как раз честно. Предельно честно в таком положении. Куда подлее те, кто, про себя делая этот же выбор, вслух продолжают твердить, что они, мол, отстаивают общечеловеческие ценности и таки ищут взаимопонимание и компромиссы.
- Ну, ты вообще… - пробормотал Сережка. Судя по его брезгливо оттопыренной нижней губе, о подобных подонках и говорить-то не стоило.
- Возьмем для примера такой тезис: "Палестина есть исконно еврейские земли". Для тех, кто принадлежит соответствующей традиции, он является бесспорной истиной и не нуждается в доказательствах. Человек слышит и сразу согласен всем сердцем: ну, разумеется, а как же? Для тех, кто принадлежит к иной традиции, он столь же бесспорно является ложным и злокозненным. И, что характерно, никакие рациональные доказательства, никакие экскурсы в историю и культуру таких людей не переубедят, а лишь разозлят. Нет никакой надежды оценить эту правду извне культуры, объективно, сверху. Решает единственно принадлежность к культурной традиции, потому что именно она и делает народ народом. Тем или другим.
- Ох, - не выдержала Маша.
Мне оставалось ей лишь подмигнуть. Но остановиться я уже не мог.
- Тот, кому на все плевать, - пояснил я, - и кто не собирается даже пальцем о палец ударить, может попробовать надуть щеки, выпятить живот и изобразить объективность. Но наша-то задача не этим ангелом во плоти полюбоваться, а придумать, как поменьше злить обычных людей, не ангелов, с обеих сторон. Чтобы количество ненависти и крови в мире не росло, а хотя бы чуток уменьшалось.
Маша, помрачнев, опустила глаза. На кровь мы с ней насмотрелись, и она понимала: я не с бухты-барахты витийствую. Молодежи подавай справедливость любой ценой. Когда наглядишься на то, как и чем справедливость утверждается, начинаешь некоторые вещи чтить выше нее. Я, во всяком случае, начал.
- Па, что-то ты…
- Однако и это еще не все, - проговорил я. - Самый трудный выбор - это когда двумя правдами не два народа разведены, а разорван один.
- Я вот как раз это и хотела сказать, - проговорила Надежда, в первый раз посмотрев на меня с интересом. Или с уважением, что ли. - Вернее, об этом спросить. Вы же с этого начали. Значит, к этому и ведете, да?
- Именно, - непреклонно согласился я, потому что деваться было некуда. - Тут я бы выбирал так. Надо смотреть, во-первых, в какой правде сохраняется больше места главным, исстари идущим представлениям о том, что хорошо и что плохо, что благородно, а что подло. И во-вторых, где больше отвергается уже неработоспособное старое, но проявляется работоспособное новое. Вот та правда и будет правильная правда, ради которой действительно стоит геройствовать и жертвовать. Потому что когда эти главные представления или разрушаются, осмеиваются, или, наоборот, упрямо консервируются и уже не налезают на изменившуюся жизнь, люди вообще лишаются представлений о Добре и Зле. И тогда у них не остается никаких ценностей, кроме собственного "я" и его ублажения, а стало быть - денег. Тут-то они и пополняют ряды марионеток буржуазии. А буржуазии только того и надо. Поэтому все, что не продается и не покупается, она называет предрассудками. Людей, у которых есть идеалы помимо самоутверждения и обогащения, - отсталыми. И старается всех убедить, что все конфликты в мире из-за этой отсталости. А на деле-то конфликты из-за денег самые лицемерные, жестокие и подлые… Для нас, когда мы выбираем правильную правду, важней всего, что в условиях капиталистического окружения эффективная самостоятельная экономика, способная встать с этим окружением вровень, может быть выстроена только некапиталистическими средствами. Добуржуазная культура - единственная основа постбуржуазной культуры.
- Культура… - недоверчиво произнесла Надежда. Коротко покосилась на Сережку и опять уставилась на меня. Будто сравнила нас и что-то прикинула. Как же это, мол, у такого сынишки такой папашка. - Добро и Зло… Слова-то какие старорежимные… - запнулась. - Вы что, из… старых спецов?
Я понял, почему она запнулась после "из". Наверное, хотела спросить: "Из попов"? Но вовремя сдержалась. Сманеврировала.
Сережка открыл было рот, торопясь ответить за меня, но я упредил:
- В какой-то степени.
Я понял: девочка не знает, куда попала. Сын ведь никогда не распускал язык. И не потому, что такой уж темнила, а просто ему казалось нечестным хвастаться отцом. Это я вполне мог понять. К себе надо привлекать внимание собой, а не своим стариком. Как же гадко это звучит: а ты знаешь, у меня папа… Знай, мол, наших. Вот, мол, какой я незаурядный малый - от такого папы родился.
А в доме Надежду, конечно, обманула скромность. Но нам некогда было заниматься благосостоянием, считать квадратные метры, менять мебеля, подбирать драпировки по цвету и запаху. Ей-ей, мне хватало того, что есть, и Маше тоже, и инвентарные номерочки на стульях нас не приводили в бешенство, как некоторых партийных скороспелок, что из грязи в князи. Наверное, именно поэтому наша давняя дружба с Кобой так и не треснула. Он тоже был скромняга и тоже не терпел номенклатурных нуворишей, способных без зазрения совести хоть бетон Днепрогэса разбодяжить, лишь бы украсить свой кабинет узорчатой тестикулой Фаберже; его бы воля, пересажал бы их всех, и вороватые пальцы знай себе хрустели бы на Лубянке. Только вот беда - узок бы остался круг революционеров… Наверх люди лезут либо чтобы иметь, либо чтобы владеть. Либо чтобы втягивать мир к себе в обиталище, либо чтобы накрывать мир собой, менять его под себя. Под свои представления о Добре и Зле. Иные наверх не лезут. Противно им, суматошно, лживо и грязно наверху… Их там подчас очень не хватает, этих иных, но ничего не поделаешь. Надо уметь ходить к ним за советом туда, где они есть.
Коба, конечно, хотел владеть и менять. Но тех, кто хочет иметь - больше. Такова жизнь. Таков человек.
А чего хотел я?
Иметь мне было скучно и суетно. А владеть ощущалось как что-то нечистое, стыдное. Я, если уж пытаться найти слово, хотел просто быть, беспрепятственно быть. Таким, какой есть, и никак иначе. Изменяться, конечно - но не потому, что надо просочиться, взгромоздиться, урвать, угодить или понравиться, а потому лишь, что узнал или понял нечто новое и настолько значительное, что прежним, как ни старайся, не остаться. Делать в мире что-то хорошее - но не так, чтобы мир хрустел, переламываясь, и стонал, прогибаясь, и при том плясал, потому что не плясать страшно, а чтобы сады цвели, где прежде не цвели, и чтобы в каждое сегодня кто-то из людей понимал хоть чуточку больше, чем понимал в каждое вчера. Мне повезло, что я был во всем этом совершенно искренен. Если бы Коба хоть на миг заподозрил, что я, очевидно не желая иметь, могу захотеть владеть - что греха таить, не собрать бы мне костей. Кремль не богадельня.