На мохнатой спине (журнальный вариант) - Рыбаков Вячеслав Михайлович


Пронзительная и страстная сюрреалистическая мелодрама о любви, верности, свободе, коммунизме и национальной гордости. Действие происходит во времена пакта "Молотов-Риббентроп", которому наконец дано истинное объяснение

Содержание:

  • Она пришла 1

  • Счастливая семья 4

  • А поговорить? 6

  • Властители дум 8

  • Дружище 12

  • Качусь 14

  • Варево 17

  • Попробуй отдохни 20

  • Совет мудрецов 22

  • Мы хоть попытались 23

  • Не ржавеет 26

  • Породнимся? 27

  • Огонь 30

  • Бедная дурочка 34

Вячеслав Рыбаков
На мохнатой спине (журнальный вариант)

Роман

Она пришла

Мне пятьдесят девять лет. Я ответственный работник Наркомата по иностранным делам. Меня ценят и уважают. Я спятил. Я влюбился в девушку своего сына.

Он впервые привел ее в дом не в самый удачный день.

Я устал за сентябрь, как белка в сломанном колесе, но это бы ладно; хуже то, что наши долгие отчаянные усилия, так похожие на попытку остановить танк руками, завершились тем, к чему все, кроме нас, и стремились. Танк попер. Еле руки успели отдернуть.

Я люблю уставать.

Сызмальства помню: бездонная синева по осени горит, подожженная ослепительно сухим и жестким солнцем; солнце клонится к дальнему лесу, а ты, закинув за голову руки, блаженно валяешься на земле и смотришь в синеву, как равный. Ведь выкопана и разложена вся картошка, и сметенная в стожок ботва (в наших краях ее почему-то называют тиной) ждет огненного превращения в плодоносную золу.

Тело, жаждущее вкалывать, но с пользой, пронесло память об этом счастье сквозь кровь и голод, партконференции и диппредставительства и хочет, чтобы снова, чтобы так всегда. Просто, и ясно, и полно смысла. Труд и его плоды.

А когда труды бесплодны, тоска раздирает так, что хоть душу вырви и кинь в помойку. От бессилия перестаешь быть взрослым, хочется прижаться к маме и заплакать: я не виноват, я старался…

То, что в семье я ни о чем рассказать не мог, - это полбеды, это понятно: гостайна. Но даже угрюмой апатии нельзя было себе позволить. Надо улыбаться, держать радость, оберегать семейное тепло. Ведь стоит его раз упустить, и уже не восстановишь, как было. Свинцовая память о разъединении, пусть и недолгом, точно осколок вражьего снаряда навсегда застревает у сердца, откуда вынимать его не отважится ни один хирург. Потому что невозможно, сердце распорешь.

И я улыбался.

Смотрелись рядом Сережка и Надя странновато.

Сын даже дома предпочитал ходить в форме. По-моему, ему элементарно нравилось тугое, мужское поскрипывание ремней. Гордился, простая душа. Он еще в училище в форму врос, а уж с тех пор, как на его голубой петлице, рядом с крылышками, красной длинной брызгой уселась первая шпала да после того, как Коба произнес свое знаменитое "Люблю я летчиков и должен прямо сказать - за летчиков мы горой", Сережка разве что спать в форме не ложился. Может, и ложился бы, если бы не боялся помять.

Надежду я впервые увидел в новомодных брючках из грубой американской холстины, сидящих в облип, точно синяя чешуя; в таких, чтоб защемить ножками мужскую душу, и раздеваться не надо, и я, помню, подумал: стройненькая - и порадовался за сына. Но этим меня еще не проняло. Хотя, может, я лишь по первости не ощутил перемены в себе; так, подцепив смертельный вирус, человек некоторое время живет, как живой, смеется, играет с детьми, читает умные книги и подписывает важные документы, планируя на завтра совещание и на послезавтра театр, и не ощущает ни жара, ни слабости, ни тревоги; но какая-нибудь Эбола у него в крови уже чавкает вовсю, и никакого послезавтра у него на самом деле нет, а завтра - такое, что и его лучше бы не было.

Ворот блузки у нее оброс воздушными фестончатыми финтифлюшками, и рядом с их колыханием даже комсомольский значок на дерзко высокой груди смотрелся какой-то изысканной, неведомой ювелирам брошью.

А выше финтифлюшек, слепящим ударом изнутри - нежная кожа хрупких незагорелых ключиц. Таких беззащитных, что стоит глянуть хотя бы мельком - пересыхает в горле.

Лица у них тоже были что твои единство и борьба противоположностей.

Сережку увидишь, и сразу ясно: вот человек, которому хоть сейчас можно доверить хочешь эскадрилью, хочешь авиаполк. Но ни в коем случае - никаких двусмысленных операций, никаких конфиденциальных переговоров с намеками, обиняками и недоговорками. Что ему там скажут - он просто не поймет и, слушая розовые и округлые, как буржуйские ляжки, фразы, решит, будто у него теперь на одного верного друга стало больше; а сам ответит так, что лучше бы уж сразу отбомбился. Я-то знал, что в свои двадцать пять он стал немножко умнее своей скуластой, вихрастой, честной, как булыжник, физиономии; но если бы не ремни да петлицы, его и теперь можно было принять за подпаска-переростка, что забрел в город, заблудившись в поисках пропавшей буренки.

У Нади лицо было, что называется, интеллигентное. У нас же с некоторых пор как: нос картошкой, волос рус - простонародное лицо; нос с горбинкой и вообще анфас с профилем подальше от нюшек, грушек и парашек, поближе к ядвигам, эсфирям и шаганэ - интеллигентное лицо. Поступь истории. Интеллигенты с носами картошкой либо давно сгнили в расстрельных ямах чрезвычаек, либо мыкали свои таланты по европейским задворкам и, ошеломленные кособокостью большевистского интернационализма, кто сознанием, кто подсознанием мечтали о русском Гитлере.

Молодые влетели в дом, и стало тесно и весело. Они гомонили и сверкали сразу со всех сторон. Они искрились и бурлили, как шампанское. Когда я спросил, где они познакомились - вопрос вроде бы проще некуда, одной фразой можно ответить, - они лишь коротко переглянулись (ее длинные волосы тяжело и пышно мотнулись от плеча к плечу, потом обратно) и, вмиг договорившись без слов, построились, изобразили руками, будто идут в штыковую, тыча воображаемыми трехлинейками в воображаемого врага, и запели хором:

Возьмем винтовки новые,
На штык флажки!
И с песнею в стрелковые
Пойдем кружки!

И сами же расхохотались, снова с наслаждением переглядываясь. И только потом Сережка соблаговолил:

- В стрелковом клубе, прикинь!

Незамутненная жизнь, только-только кинутая ввысь трамплином детства, вся в предвкушении неизбежного счастья, превращала их в праздничный фейерверк. В нашей буче молодой, кипучей… Они и были этой бучей, вдруг ворвавшейся к нам, а мы с женой оказались в ней, как унесенные ветром. Жарким веселым ветром. Взмело - лети.

Уже садясь за стол и приступая к многозначительному семейному чаепитию, Надежда все же решила пояснить. Видимо, обеспокоилась, что мы, не ровен час, подумаем, будто она, как простая работница с обложки журнала "Работница", могла пойти учиться стрелять, чтобы всего лишь научиться стрелять. На случай, мол, войны. "И если двинет армии страна моя…" Нет, что вы, у меня же интеллигентное лицо. И вообще я вся такая.

- Мне зачетную статью надо писать на свободную тему, вот я и решила про стрелковые клубы. Социальный состав участников, динамика численности, рост боевой подготовки… Ну, а заодно…

- Она журналисткой будет, - уважительно поддакнул Сережка и уселся, с видимым удовольствием скрипнув ремнями.

- О! - с пониманием сказал я. - ТАСС уполномочен заявить!

Надя чуть порозовела. Видно было, что до самых ключиц. А может, и ниже, но тут уж блузка не давала убедиться, и только воображение, тоже раскрасневшись и заполыхав, подсказывало: до самого того, что под комсомольским значком… Стало ясно: телеграфное агентство СССР - ее мечта, ее зенит небесный.

- Может, и не сразу ТАСС… - скромно сказала она.

- В ТАСС только проверенных берут, - сообщил Сережка с видом знатока. - Кто умеет и не соврать, а все равно приободрить. Стакан наполовину полон - пожалуйте в ТАСС. Стакан наполовину пуст - пойди еще поучись где-нибудь на ударных стройках… И это правильно, я считаю. Ненавижу нытиков.

Она посерьезнела.

- Уж не знаю, кто как, а я буду писать только достоверные факты. Только правду. А уж бодрит она дураков или нет - не мои проблемы. Умным главное - правда.

Поддерживать семейный разговор за столом - это святое. Но я, вспоминая тот вечер, так и не мог никогда уяснить для себя: я начал распускать хвост оттого, что вирус уже выплеснул в кровь первые токсины, или всего-навсего честно старался беседовать с молодежью об их умном и важном, да, кстати, поспешил воспользоваться довольно редким случаем ненавязчиво повоспитывать взрослого сына, коль воспитывать его обычными средствами давно поздно.

К тому же я зануда, я знаю.

- Тогда давайте потренируемся, - сказал я. - В двадцать, например, седьмом году боевиками Русского общевоинского союза совершено на территории СССР более девятисот террористических актов. Это факт, Надежда. Это - факт. Можешь где хочешь проверить.

- С ума сойти… - потрясенно сказал Сережка. - Почти тыщу? Вот же гады… Я не знал… я тогда еще маленький был… Слушай, пап, это правда?

Я молчал.

- Ну? - еще не понимая, нетерпеливо спросила Надежда.

- Правда ли это? - спросил я.

Она опять покраснела, и это было так пригоже, так по-девичьи, что хвост у меня, скорее всего, начал распускаться сам собой. А я этого вовремя не осознал и не пресек.

- Не понимаю… - сказала она после паузы.

Сережка, слегка набычившись, смотрел на меня настороженно: не обижу ли я его ненаглядную. А закончившая с плюшками жена, подперев подбородок кулачком и демонстративно предоставляя молотить языком мне, уставилась на гору своих творений, что, медленно остывая, дышали на всю гостиную сладким духом уютного домашнего изобилия.

- Правда тут будет вот какая: сметенные со столбовой дороги истории озверевшие последыши белогвардейщины в своей бессильной злобе не останавливаются и перед самыми гнусными преступлениями, тщетно пытаясь замедлить уверенную поступь народов СССР в светлое будущее. Более девятисот борцов за народное счастье пали от подлых ударов в спину… Или как-то так.

Сережка облегченно перевел дух.

- А, ты об этом, - сказал он. - Ну, это конечно…

Однако Надежда уже поняла, что я только, что называется, загрунтовал и тренировка не закончена. Она молчала и смотрела выжидательно.

- Но ведь для кого-то может, как ни крути, быть и вот такая правда, - сказал я. - Русские герои, словно былинные богатыри, не складывают оружия в священной борьбе против захвативших Отчизну жидовских кровососов. Более девятисот большевистских преступников были казнены смельчаками, готовыми, не задумываясь, жертвовать своими жизнями ради освобождения матушки-России от коммунистического ига.

У Сережки отвалилась челюсть. Маша приподняла подбородок с кулачка и нахмурилась. У Надежды красиво приоткрылись губы и глаза стали… Не знаю, как сказать. Словно она вдруг обнаружила, что Земля круглая.

- Пап, ты чего… - сказал сын.

Я-то был уверен, что говорю это все ради него. Я даже и смотрел-то тогда больше на него, чем на нее, и все еще полагал, будто я вышестоящий мудрец.

- Фактов пруд пруди, их подбирать легко, - сказал я. - Более важные, менее важные… Более эффектные, менее эффектные… Какие надо. Но иногда приходится выбирать между правдами. В жизни, наверное, это самый важный выбор.

- А вы как выбираете? - негромко спросила Надежда.

- Чай пейте, - сказала Маша. - Плюшки берите. Остывает.

Я поднял блюдо с ее фирменным лакомством и подал сначала Надежде, потом сыну. Надежда аккуратно взяла одну, Сережка по-хозяйски сгреб сразу три. И одну положил своей девушке на ее блюдце.

- Мой давний друг, - неторопливо начал я, - отличный фронтовой товарищ, в двадцать втором внезапно решил, что тут он не за то боролся, и поехал бороться за то и туда. В Палестину, укреплять общины поселенцев. Он мне потом писал очень искренне, что, когда ехал, думал так: вот есть правда двух народов, у каждого своя, и надо искать взаимопонимание и компромисс. А через год написал, что понял: одна из этих правд - это правда его народа, а другая правда - правда народа чужого.

- Но это подло… - сказала Надежда.

- Не знаю, - ответил я. - По-моему, как раз честно. Предельно честно в таком положении. Куда подлее те, кто, про себя делая этот же выбор, вслух продолжают твердить, что они, мол, отстаивают общечеловеческие ценности и таки ищут взаимопонимание и компромиссы.

- Ну, ты вообще… - пробормотал Сережка. Судя по его брезгливо оттопыренной нижней губе, о подобных подонках и говорить-то не стоило.

- Возьмем для примера такой тезис: "Палестина есть исконно еврейские земли". Для тех, кто принадлежит соответствующей традиции, он является бесспорной истиной и не нуждается в доказательствах. Человек слышит и сразу согласен всем сердцем: ну, разумеется, а как же? Для тех, кто принадлежит к иной традиции, он столь же бесспорно является ложным и злокозненным. И, что характерно, никакие рациональные доказательства, никакие экскурсы в историю и культуру таких людей не переубедят, а лишь разозлят. Нет никакой надежды оценить эту правду извне культуры, объективно, сверху. Решает единственно принадлежность к культурной традиции, потому что именно она и делает народ народом. Тем или другим.

- Ох, - не выдержала Маша.

Мне оставалось ей лишь подмигнуть. Но остановиться я уже не мог.

- Тот, кому на все плевать, - пояснил я, - и кто не собирается даже пальцем о палец ударить, может попробовать надуть щеки, выпятить живот и изобразить объективность. Но наша-то задача не этим ангелом во плоти полюбоваться, а придумать, как поменьше злить обычных людей, не ангелов, с обеих сторон. Чтобы количество ненависти и крови в мире не росло, а хотя бы чуток уменьшалось.

Маша, помрачнев, опустила глаза. На кровь мы с ней насмотрелись, и она понимала: я не с бухты-барахты витийствую. Молодежи подавай справедливость любой ценой. Когда наглядишься на то, как и чем справедливость утверждается, начинаешь некоторые вещи чтить выше нее. Я, во всяком случае, начал.

- Па, что-то ты…

- Однако и это еще не все, - проговорил я. - Самый трудный выбор - это когда двумя правдами не два народа разведены, а разорван один.

- Я вот как раз это и хотела сказать, - проговорила Надежда, в первый раз посмотрев на меня с интересом. Или с уважением, что ли. - Вернее, об этом спросить. Вы же с этого начали. Значит, к этому и ведете, да?

- Именно, - непреклонно согласился я, потому что деваться было некуда. - Тут я бы выбирал так. Надо смотреть, во-первых, в какой правде сохраняется больше места главным, исстари идущим представлениям о том, что хорошо и что плохо, что благородно, а что подло. И во-вторых, где больше отвергается уже неработоспособное старое, но проявляется работоспособное новое. Вот та правда и будет правильная правда, ради которой действительно стоит геройствовать и жертвовать. Потому что когда эти главные представления или разрушаются, осмеиваются, или, наоборот, упрямо консервируются и уже не налезают на изменившуюся жизнь, люди вообще лишаются представлений о Добре и Зле. И тогда у них не остается никаких ценностей, кроме собственного "я" и его ублажения, а стало быть - денег. Тут-то они и пополняют ряды марионеток буржуазии. А буржуазии только того и надо. Поэтому все, что не продается и не покупается, она называет предрассудками. Людей, у которых есть идеалы помимо самоутверждения и обогащения, - отсталыми. И старается всех убедить, что все конфликты в мире из-за этой отсталости. А на деле-то конфликты из-за денег самые лицемерные, жестокие и подлые… Для нас, когда мы выбираем правильную правду, важней всего, что в условиях капиталистического окружения эффективная самостоятельная экономика, способная встать с этим окружением вровень, может быть выстроена только некапиталистическими средствами. Добуржуазная культура - единственная основа постбуржуазной культуры.

- Культура… - недоверчиво произнесла Надежда. Коротко покосилась на Сережку и опять уставилась на меня. Будто сравнила нас и что-то прикинула. Как же это, мол, у такого сынишки такой папашка. - Добро и Зло… Слова-то какие старорежимные… - запнулась. - Вы что, из… старых спецов?

Я понял, почему она запнулась после "из". Наверное, хотела спросить: "Из попов"? Но вовремя сдержалась. Сманеврировала.

Сережка открыл было рот, торопясь ответить за меня, но я упредил:

- В какой-то степени.

Я понял: девочка не знает, куда попала. Сын ведь никогда не распускал язык. И не потому, что такой уж темнила, а просто ему казалось нечестным хвастаться отцом. Это я вполне мог понять. К себе надо привлекать внимание собой, а не своим стариком. Как же гадко это звучит: а ты знаешь, у меня папа… Знай, мол, наших. Вот, мол, какой я незаурядный малый - от такого папы родился.

А в доме Надежду, конечно, обманула скромность. Но нам некогда было заниматься благосостоянием, считать квадратные метры, менять мебеля, подбирать драпировки по цвету и запаху. Ей-ей, мне хватало того, что есть, и Маше тоже, и инвентарные номерочки на стульях нас не приводили в бешенство, как некоторых партийных скороспелок, что из грязи в князи. Наверное, именно поэтому наша давняя дружба с Кобой так и не треснула. Он тоже был скромняга и тоже не терпел номенклатурных нуворишей, способных без зазрения совести хоть бетон Днепрогэса разбодяжить, лишь бы украсить свой кабинет узорчатой тестикулой Фаберже; его бы воля, пересажал бы их всех, и вороватые пальцы знай себе хрустели бы на Лубянке. Только вот беда - узок бы остался круг революционеров… Наверх люди лезут либо чтобы иметь, либо чтобы владеть. Либо чтобы втягивать мир к себе в обиталище, либо чтобы накрывать мир собой, менять его под себя. Под свои представления о Добре и Зле. Иные наверх не лезут. Противно им, суматошно, лживо и грязно наверху… Их там подчас очень не хватает, этих иных, но ничего не поделаешь. Надо уметь ходить к ним за советом туда, где они есть.

Коба, конечно, хотел владеть и менять. Но тех, кто хочет иметь - больше. Такова жизнь. Таков человек.

А чего хотел я?

Иметь мне было скучно и суетно. А владеть ощущалось как что-то нечистое, стыдное. Я, если уж пытаться найти слово, хотел просто быть, беспрепятственно быть. Таким, какой есть, и никак иначе. Изменяться, конечно - но не потому, что надо просочиться, взгромоздиться, урвать, угодить или понравиться, а потому лишь, что узнал или понял нечто новое и настолько значительное, что прежним, как ни старайся, не остаться. Делать в мире что-то хорошее - но не так, чтобы мир хрустел, переламываясь, и стонал, прогибаясь, и при том плясал, потому что не плясать страшно, а чтобы сады цвели, где прежде не цвели, и чтобы в каждое сегодня кто-то из людей понимал хоть чуточку больше, чем понимал в каждое вчера. Мне повезло, что я был во всем этом совершенно искренен. Если бы Коба хоть на миг заподозрил, что я, очевидно не желая иметь, могу захотеть владеть - что греха таить, не собрать бы мне костей. Кремль не богадельня.

Дальше