На мохнатой спине (журнальный вариант) - Рыбаков Вячеслав Михайлович 13 стр.


- Со своей стороны, - осторожно, взвешивая каждое слово, продолжил я, - хочу уже теперь, вне зависимости от того, как руководство моей страны отнесется к тому, что вы рассказали, заверить вас и ваше руководство: СССР всегда был и навсегда останется приверженцем политики мира. Хотя бы потому, что перед нами стоят слишком крупные внутренние задачи. Это же элементарно. Да, мы с вами за последние годы немало крови попортили друг другу. Советское правительство не могло игнорировать то, что основой идеологии и политики Германского рейха являются, во-первых, яростный и бескомпромиссный антикоммунизм, а во-вторых, многократно заявленное намерение военной силой расширить жизненное пространство Германии за счет европейской части СССР, прямо истребляя наше население. Но как вы совершенно справедливо отметили, граф, политика может меняться, подчиняясь велениям времени. У нас говорят: худой мир лучше доброй ссоры. Думаю, не ошибусь, заверив вас, что мое руководство приветствовало бы любое улучшение отношений между Советским Союзом и Германским рейхом, если такое улучшение не потребует отказа от наших принципиальных ценностей.

Шуленбург точным движением извлек из кармана брюк носовой платок и аристократично промокнул губы.

- Отрадно слышать, - проговорил он. Сказав главное, он, судя по всему, начал мало-помалу отмякать. Даже бисеринки пота на лысине, такой гладкой и ухоженной, что она, казалось, отбрасывала блики, быстро просыхали. Лысину ему даже не пришлось промакивать. Пряча платок обратно в карман, он глубоко вздохнул. Тоже знак сходящего напряжения. - Знаете, я человек старой школы… еще бисмарковской… У таких крупных и сильных стран, как Германия и Россия, не может не быть разногласий и противоречий. Это понятно. Уж слишком близко мы друг к другу расположены. Но именно эта близость должна бы вынуждать нас к большей взаимной… не побоюсь этого слова… кротости. А по отношению к окружающему миру мы, никоим образом не ущемляя друг друга, могли бы, и должны были бы, проводить более слаженную и скоординированную политику. Вы согласны?

- Звучит как ангельское пение, - улыбнулся я.

- Но это же вполне реально, - начал горячиться он. - Это же вполне прагматично! Атлантический мир одинаково чужд и вам, и нам. У нас всегда было много общего. Особенно теперь, когда наши политические и идеологические системы еще более близки, чем при царе и кайзере!

Я досчитал до десяти, потом сказал:

- Тут я не могу с вами согласиться в той степени, в какой мне бы этого хотелось.

Он, чувствуя, что обязательную и главную часть встречи завершил, причем завершил не безуспешно, склонен был, видимо, поговорить и на более общие темы. Они, видимо, его тоже волновали.

- Это ваше право, конечно, - примирительно сказал он. - Политические режимы, установившиеся в наших странах в результате свалившихся на нас бед, представляют немалые неудобства для порядочных людей. Но для наших стран в целом они являются гарантией спасения. Если только порядочные люди не оставят их на произвол судьбы. Потому что… - Он опять глубоко вздохнул. - Потому что страшно даже представить, что может случиться с нашими странами и с миром в целом, если ваши и наши органы власти покинут все порядочные люди и в них останутся одни непорядочные.

Я поймал себя на том, что тоже вздохнул. Видно, и меня взяло за живое. Получалось, что мне о самом важном не с кем поговорить, кроме как с вражеским интеллигентом, - а ведь не с кем. Я сказал:

- Тут я не могу с вами не согласиться.

Он с сочувственным пониманием покивал.

- Но только по последнему пункту, - сказал я. - В целом же…

- Что в целом?

- Я бы хотел, граф, чтобы между нами не оставалось никаких недомолвок. Это было бы не достойно ни вас, ни меня. Поэтому представьте себе двух подростков. Один мечтает быть грозой двора, мечтает быть в состоянии, если ему заблагорассудится, отнять у одного велосипед, у другого совок и ведерко и царить посреди всей детворы: этому дам, у этого отберу, этому нос расквашу, этот мне принесет денег на конфеты. Другой мечтает, когда вырастет, стать великим альпинистом и взойти на Эверест. Чтобы их мечты сбылись, оба по утрам истязают себя зарядкой, обливаются ледяной водой, ворочают гири и едят поменьше жирного. Для внешнего наблюдателя их поведение выглядит одинаково. Если судить только по поведению, игнорируя цели, которые оба ставят, можно решить, будто они близнецы-братья.

Шуленбург долго молчал, глядя на меня то ли с восхищением, то ли с состраданием.

- Эверест - это, разумеется, ваш коммунизм, а грозой двора, разумеется, хочет стать Германия, - уточнил он потом.

- Разумеется, - ответил я.

- Но ведь с тем же успехом я могу сказать, что именно вы с вашей идеей мировой революции мечтаете стать грозой двора, а как раз Германия всего лишь пытается взойти на Эверест национального возрождения. Распределение ролей тут зависит единственно от того, к какому народу ты принадлежишь и какую страну любишь.

- Рад был бы согласиться с вашей диалектикой уже хотя бы из скромности и из уважения к вам, граф, - возразил я. - Но не проходит. Прошлое не может быть Эверестом, им может быть исключительно будущее. Только в далеком прошлом полноценным человеком считали лишь людей своего племени. Только в будущем - надеюсь, не очень далеком - любого первого встречного будут априори считать полноценным человеком. Вы строите мир племенного господства, и, стало быть, ваш Эверест направлен вниз, это не гора, а яма. Не вершина, а могила. Имеет смысл надсаживаться, чтобы попробовать пешком дойти до неба. Пусть не дойдешь, но всяко поднимешься выше туч. А вот рвать жилы, чтобы выкопать себе… Простите.

- Вы не приемлете национал-социализма, и по вполне понятным причинам, - задумчиво сказал Шуленбург. - Это исторический конкурент коммунизма, полный его антипод. Однако, насколько я знаю, большевики с большим уважением относятся к французской революции. Так вспомните: французы восхищаются ею и полагают себя ее детьми до сих пор. Они прощают якобинцам и голод, и террор, и бойню в Вандее. Почему? Потому что революция была национальной, и именно революционеры называли себя патриотами и защитниками Отечества. Французы прощают Наполеону полтора десятка лет сплошной войны и три миллиона французских трупов, сгнивших по всей Европе. Почему? Потому что он назывался императором французов, а не… Если бы в ту пору в Париже выходила бонапартистская газета "Правда", она гордо именовала бы его, наверное, вождем мировой буржуазии. И тем, разумеется, выкопала бы ему яму, а вовсе не вознесла на Эверест. Ваш Маркс фатально ошибся. Именно у пролетариев есть Отечество, и именно благодаря этому есть кому каждое Отечество благоустраивать и защищать. Отечества нет только у крупного капитала. И пролетариат никогда не сможет переиграть капитал на этом поле. Лозунг "Кто-нибудь всех стран, соединяйтесь!" успешнее всего реализуется именно буржуазией. Уже потому хотя бы, что пролетарий в лучшем случае едет по миру на "копейке" или "народном автомобиле", а буржуа летит на личном бизнес-джете.

- Да, - сказал я, - тут Маркс ошибся. Чтобы это понять, нам понадобилось несколько лет кровавых ошибок. Но в конце концов мы решили строить социализм в одной отдельно взятой стране. Внутри наших границ нет буржуазии. Это во-первых. А во-вторых… Понимаете, каждый национальный характер имеет свои достоинства и свои недостатки. Их воспитала в нем история, их не отменишь ни уговорами, ни пулями. Но со своими недостатками каждый народ ежедневно сталкивается внутри себя сам и потому изживает сам. А вот достоинства каждого идут в общую копилку и расширяют пространство маневра всей страны. И ровно в той степени, в какой каждый народ пополняет эту копилку, он начинает ощущать себя ответственным за общее Отечество. Знаете, как у нас говорят: что отдал - то твое. Крепче всего человек любит не тех, кто дарит ему, а тех, кому дарит он. Так он почему-то устроен. Когда этому главному свойству человека перестанут мешать - это, наверное, и будет коммунизм. Только многонациональная страна с давней традицией совместного бытия может попробовать построить такое. За каких-то двадцать лет мы в этом направлении уже очень много сделали. Если бы не бесконечные и, скажу вам откровенно, поперек горла вставшие ноты, ультиматумы, блокады, санкции, провокации, теракты и инциденты, сделали бы и еще больше. Но мы все равно сделаем. А вот уже потом наш пример мало-помалу окажет воздействие и на другие народы, за пределами наших нынешних границ. Мирно. Пример же нацизма, уж простите, может породить лишь другой нацизм. А нацизмы всегда будут враждебны один другому. Я высшая раса! Нет, я высшая раса! Со всеми вытекающими последствиями. Вы ведь лучше меня знаете, как после столкновения немцев с французским национализмом проснулся и расцвел национализм немецкий - и через каких-то полвека после Бонапарта именно Германия жестоко разгромила именно Францию. И, между прочим, как раз с этого началось то, что мы с вами расхлебываем по сей день.

Шуленбург опустил взгляд и некоторое время задумчиво рассматривал свой нетронутый коржик. Потом покачал головой.

- Я мог бы, наверное, возразить в том смысле, что никто не знает будущего и важно лишь то, что есть сейчас, - устало проговорил он. - Только на основе существующего в данный момент, на основе уже сделанного и достигнутого имеет смысл выносить оценки. Но я и сам понимаю, насколько это уязвимая позиция. Я был бы рад… возможно, даже счастлив поговорить с вами на эту тему в спокойной обстановке, у камина, в креслах, с бокалом доброго рейнвейна в руке… Не думая о войне. Но сейчас у меня отчего-то нет сил длить этот спор. Просто нет сил. Я знаю одно. Одно, - повторил он и запнулся. Оторвал наконец взгляд от несчастного коржика и вскинул на меня запавшие, больные глаза. - Если англосаксы раздавят нас поодиночке, они потом уж точно убедят весь мир навсегда, будто мы с вами - из одного адского инкубатора. И уж они-то любого первого встречного наверняка будут полагать априорно полноценным - но только потому, что к этому времени сделают любого неполноценным. Чтоб не был озабочен никакими Эверестами, ни национальными, ни интернациональными, но мечтал лишь первым ворваться в торговый центр в день распродажи. Подумайте об этом, когда будете решать, с кем вам более по дороге хотя бы до первого перекрестка.

- Хорошо, граф, - медленно сказал я после паузы. - Подумаю. И еще раз спасибо вам. Надеюсь, раньше или позже нам представится случай посидеть у камина в Германии. Или, скажем, у речки на зорьке в России. Там вам понравится еще больше, чем в этой блинной. Русские комары - такие интернационалисты!

Он озадаченно сдвинул брови, а потом понял, что это шутка, и мы оба улыбнулись. Уж конечно, комару что ариец, что недочеловек… Он ведь даже коммуниста от нациста отличить не в состоянии.

- Вот там и доспорим, - добавил я.

- Это было бы прекрасно. Пойдемте?

- Пойдемте.

Мы вышли из блинной под слепящее майское солнце, на размякший тротуар. Лысина посла засверкала. Мягкая и глуховатая тишина блинной, рокочущая приглушенными беседами у столиков, позвякивающая и почавкивающая, сменилась звонким простором весеннего ветра и задора репродукторов.

- Можете не провожать меня к посольству, - сказал Шуленбург. - Я бы хотел пройтись один и подумать. Да и с точки зрения… - он выразительно повел взглядом по сторонам.

- Мне тоже есть о чем подумать, - ответил я, кивнув.

Несколько мгновений мы неловко потоптались один напротив другого; потом как-то одновременно потянули друг другу руки и, с облегчением обнаружив ответный порыв, обменялись крепким, долгим рукопожатием.

- Берегите себя, - сказал я.

Он ответил:

- Того и вам желаю.

И мы разошлись.

Нам больше не привелось увидеться ни в Германии, ни в России; мы увиделись совсем в другом месте.

А в сорок четвертом - вряд ли я скажу то, чего кто-то не знает, но не напомнить не имею права - Шуленбург принял участие в заговоре против Гитлера и был в ноябре казнен.

Не ржавеет

Когда я вошел, она безразлично скользнула по мне взглядом и не узнала. Я не вписывался в ее мир, не сочетался с ним; мне было здесь не место.

Смутно ощутив неладное, она вернулась глазами. Не приближаясь, я улыбнулся ей и приветственно помахал. Ее взгляд шарахнулся от моего, точно напоролся на что-то колкое. Она торопливо вернулась к делу: отпустила уже оставившему на прилавке деньги старику с клюкой пузырек слабительного, украшенный фонтанчиком притиснутого резинкой к горлышку рецептурного листка, что-то заботливо старику пояснила вполголоса и лишь тогда, повернувшись в глубину аптеки, громко позвала:

- Ильнара! Ильнарочка! Подмени на пять минут!

Выйдя из-за стойки, Аня подошла ко мне.

- Надо поговорить, - сказал я.

- Идем.

В ее голосе не было ни приветливости, ни тепла.

Коротким коридором, освещенным единственной лампой в железной сетке, загроможденным пустыми коробками, мы вышли во внутренний двор - скорее, пятачок, покрытый крошащимся асфальтом. У слепой стены напротив тяжело кисли два помойных бака; из них, точно комковатое адское тесто, пер душный хлам. Прямо у выхода тихо мучился, размахивая ветвями на ветру, выросший из трещины в асфальте куст сирени, отцветший и потому словно обожженный. Под ним тянула исчирканную узкую спину скамья. У ножки ее, полная окурков, доживала свой век мятая ржавая кастрюля с отломанной ручкой. По-хозяйски роились матерые мухи.

- Садись, - сказала Аня и сама резко опустилась на скамейку. Достала из кармана белого халата пачку папирос, выщелкнула одну. Подождала, видимо, уверенная, что я должен дать ей огня. Я сел рядом и развел руками.

- Не курю, - сказал я, - и нет ни спичек, ни зажигалки.

Ее лицо презрительно дрогнуло: мол, даже спичек у тебя нет. Она достала спички, размашисто и умело, в горсть, чиркнула и закурила. Выдохнула облако дыма. Его тут же сорвало ветром.

- Что? - спросила она.

- Пришел сказать, что я все сделал. Насколько сумел. Вчера мне сообщили, что твоего Шпица перевели на поселение. Это значит, его можно навестить.

Я вынул листок бумаги, где аккуратно и разборчиво, во всех подробностях загодя расписал, когда и как двигаться, какие документы иметь и какие вещи можно захватить. Протянул ей.

- Вот.

Она взяла. То и дело затягиваясь папиросой, наскоро просмотрела - не вчитываясь, а просто оценивая для начала. Попробовала неловко, одной рукой, сложить листок пополам. Получилось неровно. Она зажала дымящую папиросу губами и уже обеими руками перегнула мою памятку, сложила, потом перегнула еще раз, еще раз сложила, тщательно прогладила пальцами сгиб и сунула в папиросный карман.

- Спасибо, - сказала она, глядя мимо меня.

Я смотрел ей в щеку. Землистая кожа, обтянутые скулы, пучки морщинок вокруг глаз… Сейчас, при свете дня, все это было куда заметнее, чем полгода назад в интимном сумраке писательского кафе или на зимней ночной улице. Волосы поредели и выцвели. Шея как у ощипанной куры. Рано она это, рано…

- Ждешь благодарности? - спросила она.

- Вроде бы уже дождался, - я попытался пошутить. - Ты ведь сказала волшебное слово.

- Говорят, функционеры твоего уровня за спасибо палец о палец не ударят.

- Как интересно, - ответил я. - А что надо?

Она несколько раз молча затянулась. Искорки пепла кровавой россыпью повалились вниз и разлетелись по асфальту.

- Денег у меня нет. Ценности, какие и были в семье, давно ушли на еду. Все, что я могу в качестве благодарности - это тебе отдаться, но не буду.

- Аня, - против воли я засмеялся. - Откуда у тебя такие познания по части общения с номенклатурой?

- Не вчера родилась.

- Тогда вот что. Расскажи мне в качестве благодарности, видишься ли ты с кем-то из наших. Как они? Кого куда разбросало?

- Ах, вот чего ты хочешь… - уже с откровенной враждебностью произнесла она. Догоревшая папироса начала гаснуть. Аня достала другую и, плотно прижав к первой, прикурила. Метко послала скособоченный окурок в кастрюлю.

- Это тоже криминал? - мягко спросил я.

- Ты думаешь, я не понимаю, зачем ты здесь? - спросила она в ответ. - Тщеславие, одно тщеславие. Вас сажают, а я вот хожу и могу спасти, а могу и не спасти. Калиф Гарун. Наверное, ты об этом с детства мечтал. Мой муж - умнейший и добрейший человек. Лучший человек, какого я знала. Чем он-то вам не угодил? А сидит. А я вот, мол, одно словечко скажу, и те, перед кем вся страна на коленях, сделают по-моему. Осчастливил и надулся, как насосавшийся крови клоп. Теперь хочешь, чтобы я и про других тебе что-нибудь рассказала такое, чтобы ты мог раздуться еще толще. - Затянулась. - Вы там у себя творите с нами, что хотите. И еще благодарности ждете за это. А послушать, как самые прекрасные ребята бьются кто где, кто кочегаром, кто дворником, - это лучше всякой благодарности. Хотя вот им бы, добрым, умным и честным, как раз и править страной. Они бы ни капли крови не пролили. Со всем миром были в бы в дружбе. Ни единой слезинки бы из-за них… Ну куда там. А ты хочешь слушать и думать про себя: вот я, бездарь и недоучка, жалкий заморыш, теперь вершитель ваших судеб!

Она умолкла, буквально задохнувшись от ярости. Всосалась в папиросу, и та с готовностью швырнула ей на колени и в ветер очередной фонтан искр.

- Зачем же ты меня о помощи просила, если я такой мерзкий? - тихо спросил я.

Она помолчала. Выдохнула дым. Покачала головой. Ее лицо сморщилось от неприязни к самой себе.

- От безвыходности, - отрывисто сказала она.

- Вот видишь, - проговорил я. - От безвыходности люди иногда делают то, чего вовсе не хотят. И то, что в других наверняка осудили бы. Почему ты думаешь, что у меня не бывает безвыходности? Почему ты думаешь, что не бывает безвыходности у тех, кто, как ты говоришь, делает с вами, что хочет?

Она хлестко глянула на меня даже не с негодованием - с гадливым недоумением. Словно я сморозил такую несусветную глупость, какой даже названия не подобрать. Снова отвернулась и непримиримо отрезала:

- У вас власть. Вы за все отвечаете. Вы же сами все это устроили!

- Нет, - мягко проговорил я. - Это устроили те, кто кричал: ура микадо!

Если б не они, хотел сказать я, бандиты остались бы бандитами и мыкались бы по тюрьмам, получая свое, мечтатели остались бы мечтателями и писали бы замечательные книги, лечили бы и спасали людей, и ни тем, ни другим не пришлось бы бок о бок разгребать руины, наполовину мародерствуя, наполовину мечтая. А революция оказалась бы именно революцией: насильственным изменением строя в стране, а не насильственным изменением страны.

Но пока я мучительно старался выразить все это покороче и потактичней, чтобы, не ровен час, не обидеть, она решила, что уже поняла.

Назад Дальше