ПОСЛЕДНИЙ ИВАН - Дроздов Иван Владимирович 8 стр.


Без церемоний выживал Аджубей из редакции ветеранов. Оставили свои посты заведующие отделом литературы и искусства В. Полторацкий, иностранным отделом В. Кудрявцев. На место Полторацкого пришел Юрий Иващенко – русоволосый, светлоглазый еврей. Он ко всем склонялся и улыбался, а руки держал за спиной, точно там у него был камень. Очень скоро он убрал из отдела всех прежних сотрудников и набрал новых. На иностранный отдел поставили Мишу Цейтлина. Этот с утра до вечера торчал в кабинете Аджубея, у его плеча, был главным его советником.

Начались реорганизации, перестройки. Отделы промышленности и сельского хозяйства слили в один отдел народного хозяйства. Во главе его был поставлен тихий, покорный Жора Остроумов. У него были два качества: он ничего не смыслил в народном хозяйстве и еще меньше смыслил в журналистике. И по этой причине не вмешивался в дела отдела и никогда не появлялся с собственными публикациями на страницах газеты.

Розенберг стал полновластным хозяином сферы промышленности. Шумилова назначили на отдел науки,- временно, надо полагать.

Курировать сельское хозяйство пригласили Геннадия Лисичкина, никогда не знавшего, чем отличается рожь от пшеницы и овес от риса. В искусстве писать статьи он, как мне кажется, понимал еще меньше. Тоже еврей. И тоже – почему-то белый.

Нас, русских, поражала легкость, с какой новый редактор раздавал должности в редакции. Мне вспомнился чей-то рассказ, слышанный мною в ту пору и немало меня поразивший, о том, как Ленин подбирал наркомов в первый состав советского правительства: брал человека с улицы и сажал его в кресло наркома, лишь бы этот человек был евреем. Было, наверное, преувеличение в этом рассказе, и немалое, но то, что пятнадцать наркомов из семнадцати были евреи, это верно. И, конечно же, эти наркомы смыслили в делах не больше, чем Иващенко, Лисичкин, Остроумов в журналистике.

Было ясно: кадров у них не хватает.

Вспоминал я чей-то рассказ о том, как сразу после революции на жительство в Париж приехал отец Куприна. Его обступили журналисты.

– Как там, в Петербурге, советская власть укрепилась?

– Да, укрепилась,- отвечал Куприн, в прошлом полковник генерального штаба.

– А в Москве,- спрашивали репортеры,- укрепилась?

– И в Москве укрепилась.

– А во всей России?

– На всю Россию у них евреев не хватает.

Так вот и здесь: не было под рукой у Аджубея квалифицированных журналистов.

На шестом этаже, на вышке, воцарился Григорий Максимович Ошеверов – второй заместитель главного, как две капли воды похожий на Киссинджера или на нашего обозревателя, профессора Зорина. Ответственным секретарем "Известий" стал Николай Драчинский. "Старики" изумились: "Драчинский?… Он же фотокорреспондент "Огонька". Снимки делал неплохие, но ответственный секретарь "Известий"?…"

Да, зубры журналистики не могли до конца постигнуть еврейской психологии, стремительности их действий, особенно когда речь идет о средствах информации, о том, чтобы захватить там власть и влияние. Секретарь редакции – это начальник штаба, он планирует все публикации, направляет, контролирует, он старший повар редакционной кухни. По закону и установившейся в русской журналистике традиции ответственный секретарь – самый опытный и самый умный человек в коллективе, друг и наставник газетчиков.

Скоро о Драчинском заговорили: "Он ни во что не вмешивается, сидит в своем роскошном кабинете, принимает друзей".

Друзья у него были из его фотокорреспондентского цеха – из столичных газет, журналов,- почти сплошь евреи. Приходило их много, и бывали они часто: каждому хотелось "проскочить" в "Известиях". Уже тогда мы увеличили тираж с четырех до семи миллионов – "проскочить" в "Известиях", то есть напечататься, было мечтой и для журналистов, и для фоторепортеров.

Первым заместителем Драчинского был назначен – и тоже неожиданно – Дима Мамлеев, человек "приятный во всех отношениях". Талантами он не блистал – работал всего лишь вторым корреспондентом в Ленинграде,- зато был со всеми в отличных, почти дружеских отношениях. Я говорю "почти" потому, что Мамлеев знал и строго выдерживал ту невидимую и многими не соблюдаемую черту, за которой кончаются приятельские отношения и начинаются сердечно-дружеские. Мне кажется, что другом он никому не был, но зато приятелем… При встрече крепко пожмет руку, улыбнется, спросит: "Как живешь?" и для каждого найдет приятные, ободряющие слова. Впрочем, в кабинет не пригласит, но, если зайдешь, беседует охотно, без того нетерпения и раздражения, которое вы слышите в голосе и жесте недоброжелателя.

Словом, это был рубаха-парень, он всем в редакции нравился. Сочувственно обращался со "стариками" – и с теми, кто еще не видел сгущавшихся над их головами тучами, и с теми, кто уже был назначен на вылет. Дима проявлял тут даже смелость: обещал похлопотать и действительно хлопотал, просил за человека. В то время мы еще не знали, что Мамлеев был избран окружением Аджубея и, может быть, им самим кандидатом в какие-то родственники. Но родство не состоялось, а положение в редакции Дмитрию было обеспечено.

Мамлеев был удобен евреям. Внешне он был одинаков как с русскими, так и с евреями, однако для тех, кто внимательно к нему присматривался, становилось ясно: служит он больше евреям и, если нужно будет сделать выбор между теми и другими, он предпочтение отдаст новым хозяевам.

Скоро мы в этом убедились: корреспондентская сеть внутри страны – эту сеть ему подчинили – стала заполняться евреями или людьми, породнившимися с ними. Дима был из тех, кто знает своего хозяина и умеет ему служить. Это о таких евреи сами говорят: шабес-гой. Гой, пляшущий под их дудку.

В коридорах шестого этажа, где располагалось высшее начальство, появилась и еще одна фигура: Маргарита Ивановна Кирклисова, выполнявшая роль литературного секретаря. Фигура для газетчиков страшная. Отсюда шли главные оценки журналиста: владеет или не владеет слогом, умеет или не умеет писать. Литературный секретарь может и пропустит статью, и ничего не скажет автору, не сделает ни одной поправки, но на вопрос кого-нибудь "Как статья?" неопреденно пожмет плечами, сделает кислую мину. Словом, должность серьезная и мало к чему обязывает. Одна из тех многочисленных синекур, которые расплодил "развитой социализм".

Кирклисова имела странное имя – Абаши и вид типичной старой еврейки, но многим говорила: "У нас в Армении…" И почему-то ее называли "духовной мамой" Аджубея. Она будто бы была близким человеком к семье редактора. Одно было ясно и сразу же сказалось на всей жизни редакции: в кабинете Кирклисовой стали оседать статьи старых известинцев. Они сюда падали как в колодец, и их уже трудно было извлечь на поверхность. Скоро поняли: отсюда подаются сигналы – хода не будет. Ты постылый, собирай манатки.

Борис Галич, он же Галачьянц, большой знаток еврейской психологии, однажды мне сказал:

– В каждой статье подавай сигналы: "Я ваш, я не против вас, я вас люблю, обожаю". И тогда увидишь, как статьи твои будут легко проскакивать. Понял?…

– Нет, не понял. Как это "подавать сигналы"?

– Ах, Иван! Ну что ты такой бестолковый! Сигналы – это значит упомянуть Эйнштейна – дескать, умный, как Эйнштейн – или Светлова – "яркий талант Светлова",- а не то Плисецкую, Райкина. Если о науке речь пойдет, приплети Векслера, Иоффе. Всего строчка-другая, а статья пойдет, как по маслу.

– Я же пишу о делах железных, заводских, при чем тут Светлов, Плисецкая?… Шутишь ты, Борис!

– И не шучу! О чем бы ты ни писал, хоть о строительстве шахты, а "яркий талант Светлова", "божественную Плисецкую" пристегни. Кирклисова затем и посажена, чтобы своих вынюхивать, сигналы улавливать. Смекай, брат Иван, а иначе – дело труба.

Как-то незаметно исчезали старые работники секретариата. Их было трое, они имели большой опыт, и в первые дни, когда пришел Аджубей и потребовал новую, красивую газету, броские подачи статей, они вдруг явили великолепное искусство. И, между прочим, аджубеевцы, составляя потом свои макеты, все время обращались к тем первым номерам, заимствовали их стиль и рисунок.

Увольнялись русские. Однажды Шумилов мне сказал:

– Не жди, пока уволят. Уйди сам.

– Аджубей похвалил мою статью. Неужели…

– Сегодня похвалил, а завтра позовет Сильченко и спросит:

– Когда уйдет Дроздов?

Сильченко приглашен на кадры, на место А. Бочкова, ветерана партии и революции. Новый заведующий низенького роста, молодой, носит очки в золотой оправе, улыбчив, вежлив – с каждым остановится, поговорит.

Я продолжал возражать Шумилову:

– После моей статьи Алексей Иванович сказал мне: "Старик, если мы с тобой больше ничего и не сделаем в жизни, то и тогда будем хлеб есть не даром. Теперь проекты гидростанций будут дешевле. Экономятся миллиарды!…"

– Все равно – уходи. Ты Иван и, кажется, уже последний.

– А вы?

– Что я?

– Тоже будете увольняться?

– Меня не тронут. Не посмеют. Меня в ЦК знают.

На ту пору умер челябинский корреспондент Сафонов. Будто бы выпил лишнего, вошел в вагон поезда Москва-Челябинск и – умер. Шумилов мне сказал:

– Просись на место Сафонова.

Я набрался духу, зашел к Аджубею.

– Алексей Иванович, пошлите меня в Челябинск, собкором.

– А поезжай,- сказал Аджубей.- Урал нам нужен каждый день. Ты сможешь.

Назавтра я оформил документы и через три-четыре дня был уже в Челябинске.

В город на Южном Урале приехал восьмого мая 1960 года, день был холодный, с неба валил мокрый тяжелый снег. "Вот она – Сибирь",- подумал я с не очень веселым чувством и с мыслью о добровольной ссылке.

На перроне меня встречал шофер корреспондента "Известий" Петр Андреевич Соха, мужчина лет пятидесяти, в черном плаще и типично рабочей кепке. Со мной в купе ехал следователь союзной прокуратуры, вместе с которым мы сели в машину и поехали в гостиницу "Южный Урал", где для меня уже был заказан двухкомнатный номер. Вечером он зашел ко мне и предложил материал для моей первой корреспонденции. "Здесь творится неладное,- сказал он заговорщицки,- в вытрезвителе загоняют в спину шило и ржавые гвозди".

Сообщил конкретные факты, но просил на него не ссылаться, а устроить свое, корреспондентское расследование.

Утром следующего дня я вручал "верительные грамоты" первому секретарю обкома партии Николаю Васильевичу Лаптеву. Это был интеллигентного вида человек, в прошлом учитель, невесть какими силами брошенный на высокий партаппаратный пост. В то время нехитрая, но содержащаяся в глубокой тайне механика партийной иерархии мне была совершенно неведома. Николай Васильевич принимал меня любезно, не скупился на время, угощал чаем, а затем и коньяком – признак особого благоволения, приглашение жить в мире и тесной дружбе. Я потом нечасто с ним встречался, но то первое знакомство отложилось в моем сознании как светлый эпизод общения с высоким человеком, имевшим почти неограниченную власть над обширным краем гигантских заводов, необъятных полей, лесов, горных ключевых озер, смотревших в небо громадными синими глазами.

Лаптев был невысок ростом – настолько, что это бросалось в глаза. Я потом, через три года, поеду в Донбасс работать собственным корреспондентом "Известий", там явлюсь к первому секретарю Донецкого обкома Компартии Украины Александру Павловичу Ляшко – и он тоже окажется маленького роста,- а затем явлюсь к первому секретарю Ворошиловградского обкома Николаю Васильевичу Шевченко – также человеку маленького роста. И уж потом, много позже, я близко сойдусь с Николаем Васильевичем Свиридовым – заметьте, тоже Николаем Васильевичем, и тоже невысоким, приземистым, сутуловатым. Он два десятка лет возглавлял издательский мир и полиграфию России, далеко вперед подвинул эту отрасль; был умен, проницателен и так же поражал меня рискованной откровенностью.

Мне невольно хочется продолжать список "маленьких" мужчин, почти подросткового роста, и тогда придется вспомнить Дмитрия Степановича Полянского, министра сельского хозяйства СССР, члена Политбюро, непокорного и мятежного, сосланного Брежневым в Японию послом. Как человек пытливый, образованный, он следил за текущей отечественной литературой, и, когда меня банда Чаковского "понесла по кочкам" за роман "Подземный меридиан", позвонил мне, долго и участливо говорил всякие хорошие слова, а в конце разговора пригласил к себе "поближе познакомиться". И тут я увидел человека невысокого, живого и чрезвычайно смелого в суждениях. Тогда я невольно задумался: почему это многие выдающиеся начальники, встретившиеся мне в жизни, непременно маленького роста и с первой же встречи выказывают откровенность, доходящую до дерзости? Уж нет ли тут какой-нибудь мистической предопределенности, вроде той, что все маленькие ростом мужчины рвутся в Наполеоны? Что же касается их искренности, она мне порой казалась безрассудной. Я хотя и забежал далеко от темы, но вспомню здесь, как принимал меня в Ворошиловграде, в то время переименованном в Луганск, а затем снова в Ворошиловград, тамошний первый секретарь обкома Н. В. Шевченко. С ним тоже мы пили коньяк, он, видимо, перебрал лишнего, стал бранить Хрущева. Говорил, что у них Приазовская степь, юг Украины, мало выпадает дождей и нещадно палит солнце,- кукуруза родится раз в пять лет, а Хрущев приказывает двадцать процентов земель отводить под кукурузу. "Это же черт знает что! – кипятился Шевченко.- Мина под нашу область! Он что, с ума сошел!…"

Мы разошлись, а редактор областной газеты вечером мне сказал: "Шевченко тревожится, не передашь ли ты его разговор Аджубею? Он как-то и не подумал, что Аджубей – зять Хрущева, а ты приехал от Аджубея… Словом, мужик покой потерял".

В тот же вечер я позвонил на квартиру Шевченко, поблагодарил его за дружеский прием, за доверительность и сказал, что я подобную откровенность высоко ценю в людях и никогда их не подвожу. Он говорил со мной тепло и душевно: видимо, звонок мой снял с его души камень.

Но вернемся в Челябинск. Факты беззаконий и страшных насилий, сообщенных мне следователем, подтвердились, но, как они ни были выгодны для газетной статьи, я не счел уместным начинать свою работу с такой сенсации. Заехал к областному прокурору, сообщил материал своего расследования, он заметно струхнул, но я его успокоил: "Не стану поднимать шума, если вы дадите мне гарантии, что ничего подобного в вашей области происходить не будет". Он тотчас меня заверил, что примет самые крутые меры, и попросил, чтобы ни в обкоме, ни в облисполкоме я об этом не говорил. "Я-то, пожалуйста, но следователь…" – "Со следователем мы все уладим. Мы с ним одного ведомства – как-нибудь договоримся". Я тогда не придал значения словам прокурора, но потом я все больше постигал науку смотреть не только на один, отдельно взятый факт, но видеть во всяком деле цепь, которая подчас тянется далеко и имеет крепкое сцепление с фактами другими.

Тогда уже были и узковедомственные интересы и, как мне кажется, в глубинах управляющего механизма уж зарождалась коррумпированная мафия. И хотя она слишком глубоко была запрятана от постороннего глаза, но мы ее видели и вели с ней борьбу. И только природы ее до конца не понимали. Теперь же эту "природу" увидели на экранах телевизора. Знаем фамилии, лица… Мафия, разрушители, имеет свои этнические черты. Семь главных банкиров – березовские да Гусинские, владельцы фирм, скупленных за бесценок,- они же.

Смотрим и сравниваем, и делаем выводы.

Царствование Хрущева окрестили "великим десятилетием" все те же…- тогда они только еще рвались в академики, директора институтов – арбатовы, заславские, Шмелевы и поповы.- Все те же, кто потом изо всех сил будет превозносить "великого миротворца" Брежнева, пожнет на этой ниве и академические дипломы, и директорские должности. Но вот уже в новом, более высоком качестве, впрыгнут они в карету перестройки и до небес вознесут нового "архитектора". И так всю жизнь, загоняя до кровавого пота лошадь – историю, путаясь во лжи, лицемерии, интригах и обмане, приволокут они свои толстые зады в кресла депутатов Верховного Совета и там окончательно развалят Российскую империю. Но вот там-то и увидит их русский народ и поймет, наконец, кто же так долго и ловко морочил нам голову, заводил в тупик, в бездонный колодец все наши усилия и, в конце концов, привел к страшному, библейскому запустению отчую землю и покрыл позором народ русский перед всеми народами мира.

Дорого же заплатили мы за то, чтобы увидеть этих кротов, но увидели, слава Богу! Знаем теперь их в лицо. Может быть, теперь-то хоть легче будет жить и строить свой дом. Ведь это как в боевой жизни летчиков-истребителей: увидел врага – победил!

Знаем мы теперь, как велика способность этих каменщиков-разрушителей, тайных подземельных гномов при каждом историческом волнении выскакивать на поверхность и вещать новые смертоносные идеи. Академик Заславская в пьяную голову миротворца Брежнева внедрила идею о "неперспективности" русских деревень,- интересно бы знать: возразил ли хоть шепотом ей кто-нибудь из членов Политбюро, членов ЦК партии? И какую новую мину заводит она нам во времена перестроечной вакханалии, обхаживая младших научных сотрудников, ставших вдруг хозяевами Кремля?

Депутат Бурлацкий уже выкатил свою мину: предлагает план насыщения Москвы продуктами питания. Для этого не потребуется почти никаких затрат. Нужна самая малость: завести с Запада тысячу фермеров и расселить их вокруг Москвы на площади 25 тысяч гектаров. И еще позвать из Голландии два десятка фермерских семейств – они научат русского мужика растить картошку. Заметим тут, кстати: Гитлер, называвший славян "туземцами", тоже намеревался заселить наши земли голландцами, а нас использовать в качестве рабов-исполнителей.

Уже при Хрущеве продолжался начатый в 1917 году мор на Землю Русскую. Вчера мы с женой Люцией Павловной встречали Новый, 1990 год, у Штоколовых. Борис Тимофеевич готовит в эти дни сольный концерт, все средства от которого пойдут на восстановление храма Христа Спасителя в Москве.

За праздничным столом неспешно текла наша беседа.

– Есть два проекта восстановления храма,- говорит Борис Тимофеевич. Первый…- он, видимо, идет от сионистских кругов: поставить на старом месте сооружение-силуэт храма, второй – возродить храм таким, каким он был. И увековечить там не только героев войны 1812 года, но и подвиги в Великой Отечественной войне, и жертвы репрессий. И пусть знают, кто, как и с какой целью разрушал храм. Я согласен петь только ради храма в его полном и еще более величественном обличье, а ради храма-силуэта петь не стану.

Помолчал Борис Тимофеевич, потом с затаенной печалью и гневом добавил:

– Каганович, добившись у Сталина согласия на разрушение храма, будто бы сказал: "Приподнимем теперь подол у матушки России!…"

Слова эти прозвучали пророчеством. Оттуда, с тех лет, пошла волна морального и нравственного распутства, затопившая души русских людей, а в нашу пору превращающая детей в беспамятных злобных манкуртов.

– Мне на днях,- продолжал знаменитый певец,- митрополит Филарет сказал: "Хрущев повелел разрушить пятнадцать тысяч пятьсот храмов. И эта директива была выполнена".

Назад Дальше