А вот этого никак нельзя было говорить! Лучше бы держалась и дальше без расслабляющей жалости.
"Вас тоже много, - таких!" - подумал Федор, костенея от обиды.
Встал и пошёл домой. Молча.
И будто разом все отболело. Вспомнил вдруг, что всё это - здешнее, не настоящее, захотелось куда-нибудь махнуть из станицы, людей посмотреть и себя показать.
Удивительно, как она ему голову закрутила! Чуть не привязала к станице!
Где-то далеко, в больших городах и необжитых просторах, гудела и переливалась через край иная, настоящая, ценная каждым своим мгновением большая жизнь, вполне достойная Федора Чегодаева, называемая романтикой, - об этом он и в газетах читал и по радио слышать А в станице какая же, к чёрту, романтика? Тут всё было временное, ненастоящее и даже вроде бы задорное - здесь он жил как-то шутя, начерно.
При непомерно широких замыслах трудно, оказывается, оценить по справедливости и поберечь в душе бесценную подробность нынешнего дня… А для поездок и в большую жизнь ничего в общем не требовалось, кроме желания и отваги.
Потом приехал в совхоз командировочный кадровик из СМУ, и десятник Уклеев просватал Федора в краевой центр, в большую жизнь. Обещали ему хорошую должность помощника прораба и вечерний техникум, и он с радостью согласился. Только матери этот срочный отъезд не пришёлся по душе.
- Надебоширил, окаянный, и бежишь? Уматываешь с глаз долой? - ругалась она. - И кто вас, сопляков, научает так-то? Нюшку-то с собой возьмёшь, или как?
- Чего ты выдумываешь, мам?
- Кабы по-божьему, аль по-человечьи, так и ехать тебе бы некуда, проклятому! Отец-то её когда ещё вернётся?!
- Моё дело телячье, - сказал Федор беспечно.
Мать ругалась, однако не удерживала его, сама и чемодан собирала, потому что не один Федор собирался в дорогу, все парни и девчата разъезжались кто куда.
Большой город обрушился на заезжего парня звоном и гамом, неразберихой машин, трамваев, ослепил каскадами ночных неоновых огней. В первые дни Федор вообще чувствовал себя так, будто на него рухнула горка с чайной посудой, звонко брызнула по асфальту битым стеклом.
Парни в общежитии попались какие-то заполошные. По ночам с треском забивали козла, без конца все что-то "соображали" то насчёт денег, то насчёт девок, а изъяснялись так, будто не знали ни одного обиходного слова, которыми разговаривают люди в станице. С утра и до полуночи гремело со всех сторон:
- Пор-рядок!
- Законно!
- Го-ди-и-тся!
- Да куда оно денется!
И в довершение - неприкрытый восторг:
- Ну ты и даёшь!
Федор взялся за техникум с охотой, в зачётной книжке у него был действительно порядок. Но учёба стала главным делом в жизни и оттеснила на второй план дневную работу, на производстве он не руководил, а скорее болтался. Там каждый кричал своё, все ругались и спорили, теснили его. Вмешиваться было не то что опасно - трусом Федор вроде бы не был, - а как-то бесполезно и не нужно. И снова ускользнуло ощущение нынешнего дня, снова сосредоточилось внимание на будущем. Тем более что все люди вокруг были ужасно умные…
Один раз сидел с дружками в ресторане. Начал какой-то ухарь рассказывать про деревенских, высмеивать темноту станичную, Федор слушал и поддакивал, боясь, что поймут его, сочтут за тёмного. А потом шёл домой как оплёванный и не мог понять, как же оно так получилось? Когда и что его запугало?
…Ставили деревянные леса у нового цеха. Пришёл прораб и сказал, что пальцы лесов нужно ставить не "на соплях", а зарезать в стойки. Бобышки, приколоченные гвоздями, действительно могли подвести. Федор должен был проконтролировать переделку.
Когда прораб ушёл, бригадир Евсюков плюнул и сказал:
- А куда они денутся! Крой дальше!
Федор держал под мышкой учебник по сопромату, голова у него другим была занята, а Евсюкова он считал "битым", возражать даже не посчитал возможным.
Через три дня затянули наверх ящики с раствором, подмости рухнули, кто-то полетел сверху и сломал руку. Хорошо ещё, никого внизу не было.
Федора выгнали с участка по собственному желанию.
Так оно и пошло - со стройки на стройку, из Краснодара в Балаково, из Балакова в Кимры, из Кимр в деревянный Сургут, из Сургута - дальше… Не уживался, не приживался, а то и дружки подводили. Зато весёлая и лёгкая жизнь была.
Ах, какие девчонки встречались ему в городах! Как волшебно позванивали приборы в ресторанах! Как пьяно качались, взмывали на хорошей волне прогулочные катера в затоне, у спасательной станции!
В Сургуте был у него прораб - молодой, простецкий парень. Себя он называл Рыцарем Удачи, а работяги величали его "хозяином ЧМО" ("чудит, мутит и облапошивает"). Тот вообще не знал никаких преград ни на суше, ни на море. Такие дела вершил, что Федору до сих пор не ясно, как он не угодил с тем прорабом за решётку.
На суде Рыцарь Удачи плакал. Адвокат говорил с жаром, что вот видите, мол, человек раскаялся, все отлично сознаёт и переживает и вообще недалёк от исправления.
Федор носил потом передачу, спросил ради смеха:
- Ты раскаялся, что ли, Игорь?
- Чего-о?
- Крокодилову слезу пускал.
- От обиды, - сказал Рыцарь Удачи. - Другие ещё действуют, а я уже на крючке. Петрушка получилась…
Петрушка получилась длинная. Станицу-то уже не узнать!
Большое белое здание на месте старого черкесского дуба оказалось больницей.
Нюшкина хата вроде бы стала пониже, вросла в землю, но крыша на ней была новая, шиферная. И во дворе разгружалась машина с дровами.
Кузов, заляпанный грязью, и на нём белые номерные знаки "66-99".
Федор остановился, вроде бы не доверяя своим глазам.
Это что же получается?
Вот гадство! Кругом шестьдесят шесть!
Теперь, значит, ей дровишки подвозит Ашот с чёрными усами, ясно. И спорить особо не о чём, наплевать с высокой горы! За шесть лет, значит, не успела замуж выйти, а дитя нажила, шалава! "Много вас таких!" Вот и нашёлся, видно, какой-то один из многих, смастерил… А Федору это до лампочки! Он и ехал-то сюда в конце концов не за-ради этой дешёвки, а с матерью повидаться, успокоить мать-старуху, сказать хотя, что жив-здоров Иван Петров! Ну, и отдохнуть на вольном воздухе. А там - снова дальние дороги, подъёмные и суточные из кассы всемогущего оргнабора, и маршрут на выбор: хочешь - на Ангару, хочешь - в Мирный, а хочешь - в жаркий Мангышлак, была бы охота. Р-роман-тика!
Своего двора он не узнал. Коммунхоз оттяпал половину усадьбы, и стояло теперь вдоль улицы новое барачное общежитие - в каждом окошке разные шторки.
На это можно наплевать тоже. Земля эта Федору без надобности. Главное - повидаться, успокоить мать по пути в дальние края. Оклематься, как говорят на Урале. Вон, за углом общежития, родимое окошко в синих ставнях показалось.
Эх! Мать ты моя!…
В августе сорок второго станицу занял немец. Жители чуть не поголовно оставили дома, двигались пыльным просёлком в горы. Мать не плакала, только стала тёмная лицом и будто ссохлась вся. Тянула на себе гружёный возок, двухколёсную тачку, связав оглобли верёвкой. Верёвка тёрла ей шею и плечи, но она не из-за это-то останавливалась часто, а из-за малого Федьки, который семенил рядом, придерживаясь за оглоблю.
- Не устал ты, сынок? - спрашивала мать, переводя дух.
- Не-е-е.
- Ну, пройдём ещё немного…
Многие запрягли в бедарки коров, а мать отдала корову перед отступлением в колхозное стадо и везла теперь скарб на себе. Тянула возок по крутым горным дорогам. Федька, вцепившись в оглоблю, изо всех сил помогал ей.
- Не устал, сынок?…
Останавливаясь, она все с ним разговаривала, а пот, который выедал ей глаза, отирала на ходу о плечо.
Федька перебирал босыми ногами - до сих пор помнит, что пыль на той дороге была мягкая и горячая.
Ночами, на привалах, она размачивала в воде чёрные, каменно-твёрдые сухари (они были с примесью мякины и желудей) и давала Федору. А когда укладывала спать, то садилась рядом и тихонько перебирала пальцами у него в волосах.
Когда мать сама ела и спала, он не видел.
Запомнилась на всю жизнь пыльная, жаркая дорога и мать с растрепавшимися, рано поседевшими волосами - в оглоблях, неловко вытирающая пот.
4
Через забор увидал знакомую полусогнутую спину в линялом ситце горошком, размашисто хлопнул жидкой штакетной калиткой.
- Мам!
Женщина распрямилась, выронив ведёрко, поднося скрюченную ладонь к виску, к пепельным косицам:
- Федюня? Ты, что ль?
Федор остановился, споткнувшись о чемодан.
Не мать, кума Дуська виновато щурилась в съехавшем набок материнском платочке, переступала в испуге в своих старых ноговицах с калошами.
Постарела соседка-то!
- А я тут… жердел вздумала куриным помётом подкормить, сохнет он что-то, - вроде оправдываясь, пояснила кума Дуська. - Руки-то у меня, прости господи… О-ой, да какой ты здоровенный стал, Фе-е-дя! Иди, иди в хату, я сейчас обмоюсь, дура старая…
Кума Дуська засеменила с ведром к сараю. А из сарая выкатился с паническим плаксивым лаем крошечный щенок и, осев на задние лапы, начал с порядочного расстояния рычать. Размером он был не больше варежки, над бровями желтели два невинных пятнышка, и рычание выходило ещё картавым, но щенок храбро выставлял напоказ острые зубы. Сторожил пустой двор.
Федор засмеялся и присел, протягивая руку.
- Ишь ты какой! Ну, иди, иди ко мне, давай знакомиться! Ты, конечно, хозяин тут, не возражаю, но и я вроде не гость… Как тебя? Полкан, Шарик чи Джульбарс? Иди же, волкодав!
Щенок не верил ни одному слову, скалился и негодовал. Сидел перед ним на корточках чужой человек, и пахло от него дальними странствиями и вонючим перегаром автомашины.
- Мать-то где? - не вставая, крикнул Федор в распахнутые ворота.
Кума Дуська не слышала, торопливо прошла к колодцу, оправляя линялый фартук.
На приклети старого амбара стоял на одной ноге, как неживой, золотисто-красный петух. Выпятив колесом шелковистую грудь и закинув венценосную голову, с презрением, вполглаза, смотрел на пришельца. Вид у петуха был до того вызывающий, что Федору захотелось куриной лапши.
- А кочет у нас - холостяк, куры за зиму с чегой-то передохли, - сказала мимоходом кума Дуська, отряхивая мокрые, чёрные от раннего загара руки. - Теперь по соседским дворам шастает, проклятый… Да ты проходи, Федя, я счас!
Она успела ещё заглянуть в погребицу и вышла оттуда с замотанным в тряпку кувшином.
- Куры-то, скорей всего, от химии дохнут, я-то их хорошо кормила, дак с самолёта чем-то брызгают, рази усмотришь! Да ты входи!
Старое крыльцо заскрипело под ногами, и Федор понял, что здорово отяжелел - раньше доски молча выдерживали его.
Знакомо пропела в петлях низковатая дверь. В тесной кухонке Федор по привычке кинул на гвоздок новую кепку с картонным вкладышем, пригладил на темени совсем ещё короткие волосы. А кума все моталась из угла в угол, доставала из печи какие-то чугуны и то и дело роняла что-нибудь. Наконец появились всё же на столе солёные огурцы в глиняной чашке, два гранёных стакана и алюминиевая миска с комком слипшихся, будто обсосанных конфет-подушечек.
- Я счас! - приговаривала кума Дуська, доставая ещё хлеб, ложки и вилки с обломанными зубцами. - Как же, как же! Хозяин же прибыл! Ты садись, Федя, я счас. За соседкой хоть сбегаю!
Федор непонимающе оглядел тесную кухню, стол под старой вылинявшей клеёнкой (были на ней когда-то замысловатые, весёлые узоры, теперь клеёнка стала гладкой, и кое-где вытерта до ниточной основы), заглянул в другую комнату.
- Погоди, никого не надо! - с обидой придержал он куму Дуську. - Ничего я не пойму тут у вас… Где мать-то? На работе, что ль?
Кума Дуська оторопело глянула, поднесла скрюченную ладонь к виску. Быстрым, испуганным движением откинула седую прядь за ухо и столь же торопливо отмахнулась от Федора, будто стоял перед нею не живой человек, а привидение.
- Господь с тобой, Федя!…
Глаза у неё были вылинявшие, почти белые.
- Господь с тобой! Она ж… померла. Померла! На прошлую троицу ишо, под зелёные ветки схоронили. Господь с тобой!
Тишина вошла в хату и оцепенела у порога.
- Та-ак! - сказал Федор чужими, омертвелыми губами и сел на скамью. Звенящая тишина проколола ему барабанные перепонки, и он не услышал тёткиного бормотания, а просто понял, что она завыла, запричитала в голос.
- Та-а-ак!… - повторил Федор глухо и незряче уставился на комок слипшихся подушечек в алюминиевой миске.
Миска забилась, как лунный диск в облачном небе. И Федору отчего-то вспомнилось, что люди только совсем недавно увидели обратную сторону луны и была та обратная сторона такой же рябой и пёстрой и столь же таинственной, как и её привычный лик…
Он машинально двинул от себя миску и взялся тяжёлыми пальцами за гранёное стекло. Кума Дуська вытерла концом повязки глаза и рот, молча налила ему из кувшина. А потом отошла к печке и смотрела на него ровно, не мигая, спрятав ладони под фартук.
Брага у кумы Дуськи была горьковатая, прохладная и пьяная. Федор осушил стакан и без передыха налил второй. Вытянув его мелкими, злыми глотками, посидел молча и, не закусывая, опрокинул кувшин в третий раз.
Голова раскалывалась…
5
Очнулся в сарае, на кучке позапрошлогодней соломы, и долго сидел, обхватив колени, трудно соображая, что же произошло. Зачем, собственно, он сидит здесь, в пустом сарае?
От выпитой браги голова опухла и гудела, как чугун. Остро почёсывалась исколотая соломой щека, затекли плечи. Федор покрутил головой: "Сколько же я тут дрыхнул? Целые сутки?"
Солнце стояло высоко, через продранную кровлю спускались пыльные веретёнца лучей. В старом сарае сохранялся нежилой дух запустения и прохлады, пахло слежавшейся мякиной и птичьим пером. В дальнем углу грудились заготовленные впрок дрова, а рядом знакомый чурбак с изрубленным краем и плашмя, безвольно лежавший на нём топор. Давно уж орудовали на дровосеке женские руки, иначе топор не лежал бы: и отец, и Федор с малолетства умели весело, с маху посадить его в чурбак.
"Сколько же я тут провалялся?" - снова подумал Федор, оглаживая помятые скулы.
На порожке под солнцем стоял горделивый красный петух, и снова не понравилась Федору его птичья заносчивость. У петуха было слишком роскошное оперение с блестящим золотым воротником. Зоб ходил ходуном, подрагивали вислые подбрудки. Петух изнывал от безделья и намеревался, кажется, клюнуть незнакомца.
- Нагулялся, бездельник? - спросил Федор, протягивая к нему вялую руку. - А в лапшу не хочешь?
"Ко-ко-ко!" - с возмущением посторонился петух и для порядка всплеснул тяжёлым крылом.
Федор вспомнил, как мать рубила когда-то кур, неумело и криво занося топор. Обезглавленные куры вырывались у неё и прыгали, трепыхались на земле, брызгаясь кровью в поисках пропавшей головы. У матери была лёгкая рука.
"Интересно, а какая рука у меня? - подумал Федор. - Сейчас поглядим, Петя, как ты на расплату".
Тихонько отпугнул петуха в глубь сарая, зажал у поленницы и, быстро склонившись, схватил за тёплое упругое крыло.
"Крэ! кр-р-рэ-э!" - заорал петух с возмущением, ударяя изо всех сил шпорами, от великого удивления заворачивая голову и пытаясь рассмотреть Федора в лицо.
Федор подобрал в левую пятерню сильные голенастые лапы, повернулся к дровосеке.
"Кудах-тах-тах!" - завопил гордый красавец.
Федор поднял топор, так и этак прилаживая бьющегося петуха к колоде. Петух вертел головой, стараясь рассмотреть обидчика, вырывался и не давал как следует рубануть. Сильная оказалась птица.
- Господь с тобой, чой-то ты вздумал, Федя?! - вдруг закричала во дворе кума Дуська. - Чой-то ты вздумал? Я уж десяток яичков купила, отнесла к соседям под наседку! Курочки будут, Федя, не трогай, обожди!
- А я его в лапшу хотел, тунеядца… - обернулся Федор и разжал пальцы. Петух ударил крыльями оземь и, отряхиваясь, кинулся в сторону. Покрутил шеей, оправляя воротник, и скосился на Федора: дескать, кто же так шутит, чудак?
- Он ничего, справный петушишка, - успокоенно сказала кума Дуська. - Соседских кочетов бьёт почём зря. Пригодится ишо в хозяйстве, чего ж искоренять без толку.
Вошла в сарай и, вытирая в несчётный раз руки фартуком, присела на чурбачок. Следом за нею, держась за юбку, вошёл замурзанный лобастый мальчишка лет пяти, прижался к бабкиным коленям. На ногах желтели новенькие сандалии.
- А это что за человек? - спросил Федор сгоряча весело. Но голос под конец осёкся, и шутливого тона не получилось.
Кума Дуська доброй рукой потрепала беловатые вихры, забрала и поставила мальца в коленях. Потом вытерла фартуком нос мальчонке и заговорила с ним ненатурально, сюсюкая:
- Скажи дяде, как тебя зовут… Скажи, ну?
Парень беспокойно заработал коленками, поставил одну ступню на другую и отвернулся к бабке.
- Скажи же, дикой! Скажи, дядя свой…
- Чего боишься? - Федор присел на корточки, потрогал тугой живот мальчишки под линялой рубашонкой. - Говори, не боись… Ишь ты, трус!
- Я не трус, - с обидой сказал малец, не поднимая пушистых ресниц. И засопел прерывисто.
- Ну, как тебя зовут?
Мальчонка глянул прямо, с вызовом:
- А ты зачем кочета хотел зарубить? Кочет бабанин, а не твой.
- Я его в лапшу хотел, - как-то глупо и виновато повторил Федор.
Мальчонка недоверчиво глянул на бабку, потёрся щекой о фартук и снова засопел.
- Ну, скажи же, Федюня, чей ты?! - настойчиво требовала кума Дуська, обнимая его за маленькие плечи, силой поворачивая лицом к Федору. Малец вывернулся и побежал из сарая.
Федор наморщил лоб с недоумением:
- Его, значит, тоже… Фёдором зовут?
- А то чего ж! - тягостно и неодобрительно вздохнула кума Дуська. - Кузьмовна его привадила сюда, когда маленьким ишо был! Заскучает об тебе, бывалоч, ну и зовёт этого, сопли ему вытирает, вишней кормит.
А та, проклятая, и рада: тут ей вроде как ясли… Он и привык, теперь и без неё ходит играть, я ему щенка завела. Что поделаешь?
Федор горбился, плотно обняв колени.
- Значит, она так и не вышла замуж?
- Не, не, как есть мать-одиночка! Родила, и никак в замуж не выйдет, пра! От худого-то семени какой же прок? Самосады - они все такие, с десятого колена, все - чужбину норовят! Бывалоч, в урожайный год покойник мой увидит кого из них, скажет: возьмите подводу, нагребите у меня груш в саду, вся земля ими устелена. А тот, проклятый, зачешет под рубахой, грит: на кой они мне, твои груши, их сушить надо, спину сломаешь! Зимой, мол, захочу взвару, так ты мне и сушёных решето всыпешь. Во как! Матюша-то, отец твой, и от смерти не раз Яшку спасал, так тот его чуть живым не съел… Теперь эта на работе, а дитенок вовсе без присмотра. Яшка-чужбинник вернулся с отсидки, так он рази человек? Сроду на руки не взял, каким-то чуждым элементом обзывает! А этот как вышел из яслей по годам, так и скитается. Кузьмовна его жалела бывалоч, царство ей небесное…
Она привстала, оправила юбку. Напомнила, отходя к двери:
- Ты не руби его, кочета, Федя. Курочки ещё будут! Вон и щенок во дворе, хоть и нечего теперь у нас сторожить, а все спокойнее, когда… Живое живому и радуется!