Не прошло и двух недель, как все приготовления были окончены и барон определил день отъезда своего сына. В течение этого времени Фриц заходил в церковный дом лишь на очень короткое время и за день до отъезда зашёл только на четверть часа, чтобы проститься. Ещё раз поклялся он Доре, которая впервые бросилась к нему на шею в порыве глубокого чувства, что вернётся не иначе, как добившись восстановления чести её отца. Пасторша отозвала в сторону молодого человека:
– Вот вам, – сказала она, подавая запечатанный конверт, – письмо к нашей герцогине, великой княгине Екатерине Алексеевне. Храните это письмо как талисман и воспользуйтесь им только в крайнем случае, когда не будет другого пути для достижения вашей цели. Если письмо вам не понадобится, то возвратите мне его нераспечатанным; а если воспользуетесь, то пусть оно вам послужит на пользу.
С благоговейным страхом Фриц взял письмо, в котором сокрыта была чудодейственная сила, и спрятал его в боковой карман, а затем ещё раз обнял Дору. Пастор возложил на него руки и благословил в путь, а старый Элендсгейм улыбнулся ему на прощанье блуждающей улыбкой. Быстро вскочил молодой человек на лошадь и поскакал обратно к барскому дому; наутро следующего дня он должен был отправиться в путь.
В его сердце, преисполненном страстной жаждой деятельности и радостной надеждой, горе разлуки давало себя чувствовать довольно слабо, но Дора сидела, тихо плача, вечером в гостиной пасторского дома и, пока рассматривала с отцом книгу с картинками, над которыми тот порой громко, по-детски, смеялся, она мысленно молилась за товарища юности, отправлявшегося в чужой, холодный край, чтобы и для неё добиться счастья, к которому стремилось её молодое сердце и в которое едва могла верить её душа, с детства исстрадавшаяся в печали и лишениях.
II
В половине декабря 1761 года Петербург представлял такую же оживлённую, богатую красками картину, как и ежегодно в дни пред Рождеством. Зимний рынок, на который привозились продукты из всех местностей России, дабы снабдить столицу в самые трудные месяцы необходимейшими жизненными припасами, был расположен на льду Невы, а возле лавок и столов продавцов возвышались искусственно сооружённые ледяные горы и катки – зимние удовольствия, особенно любимые всеми социальными слоями русского народа.
Петербуржцы шумно и радостно двигались взад и вперёд по широкой ледяной улице, скатывались с горы на маленьких саночках, собирались для весёлой беседы вокруг кипящего самовара в чайных лавках, искали тепла и подкрепления в наскоро построенных домиках для продажи водки. Среди оживлённо двигавшейся пёстрой толпы попадались быстро мчавшиеся экипажи знатных особ; здесь можно было встретить красивые сани для одного или двух седоков с древней национальной упряжкой тройкой, великолепные кареты с большими зеркальными окнами и богатой позолотой, поставленные на полозья и запряжённые четвёркой, а иногда шестёркой лошадей при пикёрах и шталмейстерах; но седоки этих блестящих экипажей не стыдились выходить в том или другом месте и в толпе крестьян и мещан принимать участие в общем народном веселье. Невозможно было представить себе нечто более радостное и оживлённое, чем это гулянье на льду реки, на котором одинаково веселились все классы населения, и можно было думать, что вся Россия и в особенности Петербург переживают самые счастливые и беспечальные времена. Тем не менее высшее общество, принимавшее такое живое участие в народных увеселениях, было в крайней тревоге; существовала тайна, которую все заботливо скрывали и которую всё-таки каждый знал, а именно, что здоровье императрицы Елизаветы Петровны ежедневно ухудшалось и что почти каждый час можно было ожидать наступления рокового кризиса для повелительницы обширного государства.
Однако при дворе уже давно не было такого блеска и такого оживления, как именно теперь. Каждый день приносил новые празднества, каждый вечер окна Зимнего дворца сияли огнями, придворное общество собиралось в залах на любимых императрицею маскарадах или на театральные представления, в которых директор труппы Волков со своими актёрами разыгрывал пьесы бригадира-поэта Сумарокова, или переводы мольеровских комедий, или пантомимы-балеты в самой блестящей обстановке. На каждом празднестве императрица появлялась пред собравшимся двором роскошно одетая, вся блистая бриллиантами, но в то же время было ясно видно, какие губительные успехи делала болезнь в своём разрушительном ходе: всё глубже вваливались щёки государыни, всё лихорадочнее горели её глаза, всё острее и строже становились черты её лица под влиянием скрываемого недуга. На каждом празднестве придворные радостно сообщали друг другу о том, что императрица всё здоровеет и молодеет, но вместе с тем в душе все отлично понимали, что дни её жизни и правления сочтены. Вследствие этого взоры всех были обращены на будущее, которое по существующему праву должно было принадлежать великому князю и наследнику престола Петру Фёдоровичу. Но императрица ещё держала скипетр в своих руках, она ещё имела власть направить сокрушительный удар на любую голову в России, прежде чем солнце будущего взошло бы на небе. Вследствие этого каждый боязливо сохранял величайшую осторожность, чтобы не возбудить подозрения в том, что его взоры, помимо царского трона, направлены на того, кто вскоре должен на него вступить.
К тому же и последнее также не было бесспорным. Закон Петра Великого, который со смерти этого могущественного основателя новой русской монархии оставался неприкосновенным, давал каждому русскому государю право, невзирая на династическое родство, свободно назначать себе наследника, так, Екатерина I, в жилах которой не текла ни русская, ни княжеская кровь, на основании этого закона и завещания своего супруга вступила на всероссийский престол.
Хотя великий князь Пётр Фёдорович и был законным образом признан наследником престола, всё же императрица в последние часы своей жизни могла распорядиться иначе. Ведь ещё был жив несчастный Иоанн Антонович, который был год императором в своей колыбели; но ещё более возможным казалось назначение наследником молодого великого князя Павла, которого Елизавета Петровна всегда держала при себе и к которому питала необыкновенную нежность; к тому же при этом не пришлось бы делать никаких изменений в прямом престолонаследии, а надо было только потребовать от Петра Фёдоровича его личного отречения от престола. При таком решении императрица могла рассчитывать не только на поддержку влиятельных знатных вельмож, но и на армию и на духовенство – эти два оплота русского народа, так как великий князь, из-за своего преклонения пред прусским военным искусством, не был любим русскими солдатами, а духовенство подозревало его в склонности к лютеранской вере и обвиняло в том, что он только внешне исполняет обряды православной церкви.
Мысль о подобном разрешении вопроса в будущем казалась пугливо настроенному обществу ещё более правдоподобной потому, что государыня отдала строгий приказ докладывать ей о всех лицах, желавших представиться великому князю, после чего она сама решала, могут ли те быть допущены или нет. Сам великий князь и его супруга должны были спрашивать разрешения у государыни, если хотели, даже для простой прогулки, выехать из Зимнего дворца. Пред помещением великокняжеской четы стоял усиленный почётный караул, и командующий им офицер со всей почтительностью, но весьма решительно потребовал однажды от великого князя разрешения императрицы, когда тот хотел покинуть свои комнаты.
Наследник престола и его супруга, собственно, жили в Зимнем дворце как пленники, хотя аккуратно появлялись со своей маленькой свитой на всех придворных празднествах; на торжественных обедах они также занимали свои почётные места около императрицы, но последняя, казалось, едва замечала их и каждый раз приветствовала их холодным, официальным поклоном, в котором выражалось столько же высокомерного презрения, сколько антипатии и отвращения, так что никто из придворных в присутствии императрицы не решался иначе выразить своё отношение к великокняжеской чете, как только немым, официальным поклоном в их сторону.
Весьма естественно, что всё придворное общество находилось в постоянно возрастающей тревоге, которая передавалась и другим классам столичного населения, так как вопроса о будущем наследнике, при неограниченном правлении русских монархов, всецело зависело и благосостояние каждого отдельного лица. Но и в народе никто не осмеливался говорить об отношениях при дворе, предположениях о будущем и даже о состоянии здоровья императрицы, так как ещё ужаснее, чем когда-либо, над всей столицей, над всей страной, вплоть до провинциальных городов, местечек и сёл, тяготел страшный гнёт всюду проникавшей, всё слышавшей, всё опутывавшей государственной Тайной канцелярии, во главе которой был граф Александр Иванович Шувалов. Казалось, этот орган императорской власти стремился вырвать с корнем всякое сомнение в её прочности и долговечности усиленной деятельностью и беспощадной жестокостью. Часто совершенно невинные лица из-за выраженного любопытства или интереса к болезни императрицы арестовывались и, после тайного суда, отправлялись ночью в Сибирь.
В это время всеобщей неуверенности и тревожного беспокойства в столицу, внешне кипевшую полным радостным оживлением, прибыл молодой барон фон Бломштедт. Молодой человек, обладавший большими средствами, приехал в сопровождении камердинера и трёх лакеев, в удобной дорожной карете и остановился, после просмотра его документов, в элегантной, снабжённой всеми европейскими удобствами гостинице на Невском проспекте.
После того как он занял помещение, соответствующее его положению и богатству, он освежил свой туалет, подкрепил себя после дороги прекрасным обедом, приготовленным по всем правилам французской кухни, а затем велел служившему ему лакею попросить хозяина.
С того дня, когда он покинул отцовский дом и своих друзей в доме пастора Вюрца в Нейкирхене, молодой человек сильно изменился. На своей родине он был ещё почти ребёнком и жил в зависимости от воли не терпевшего возражений отца. Во время пути, окружённый блестящей обстановкой, он стал чувствовать свою самостоятельность. Он поехал через Берлин, где благодаря своим родственным связям был принят с распростёртыми объятиями при дворе и в высших слоях общества. Побуждаемый к продолжению пути священной обязанностью, взятой им на себя, и страстным желанием возможно скорее вернуться к любимой подруге детства с известием о спасении чести её несчастного отца, Бломштедт покинул Берлин, где он в первый раз увидел большой свет, в первый раз независимо и самостоятельно вступил в общество, ощущая в себе перемену чувств и воззрений. В его душе поселилось гордое сознание своего достоинства, а вместе с тем столь присущая юности сильная жажда одурманивающих жизненных наслаждений. Затем он прожил некоторое время, по приказанию своего отца, в курляндской столице Митаве, и хотя там, вследствие отсутствия герцога, и не было придворной жизни, он всё же был прекрасно принят богатым, гордым, любившим пышную жизнь курляндским дворянством. В честь его давали блестящие празднества; члены различных политических партий, ввиду его поездки к великому князю, который, быть может, в скором времени вступив на престол, мог иметь решающее влияние на судьбу их герцогства, придавали Бломштедту большое значение; всё это в конечном счёте пробудило в юноше первые проблески честолюбия. Неопределённые мечты наполняли его душу. У его герцога, к которому он ехал теперь, быть может, в скором времени будут сосредоточены в руках все нити судеб европейских народов; невольно его сердце трепетало от гордой жажды сыграть в этом великом действе и свою маленькую роль.
Все эти ещё неясные, но уже сильные, ощущения изображались на лице молодого барона, когда он, гордо поднявшись, принял смиренно вошедшего в комнату хозяина гостиницы.
Последний был человеком лет за шестьдесят, с белоснежными волосами и бородой, но ещё ясными, оживлённо блестевшими глазами; на нём был русский костюм состоятельного мещанина: кафтан с меховой опушкой, шаровары и высокие сапоги, хотя его манера держать себя свидетельствовала о знакомстве с европейскими обычаями.
Барон фон Бломштедт учтиво-снисходительно поклонился этому человеку, окинувшему его внимательным взглядом, и сказал:
– Я желаю сделать визит господину Стамбке, голштинскому министру его императорского высочества; не можете ли вы достать мне для этой цели карету или – ещё лучше – сани, – добавил он, – так как, мне кажется, только на них можно ездить по улицам Петербурга.
Внимательный взгляд хозяина сменился почти сострадательным выражением на его лице.
– Вот что, господин барон, – сказал он с некоторым колебанием, – если вы желаете посетить господина Стамбке, то вы, без сомнения, что я уже заключил по вашему имени, приехали из Голштинии, быть может, по важному делу к нашему всемилостивейшему великому князю?
– Да, приехал из Голштинии, – высокомерно согласился молодой человек. – А дело, которое привело меня сюда, я изложу своему всемилостивейшему герцогу, которого я желаю известить о своём прибытии через господина Стамбке, его голштинского министра.
Хозяин гостиницы быстро сделал несколько шагов вперёд, приблизился к молодому барону и, робко оглядываясь кругом, сказал тихим голосом:
– Говорите тише, господин барон! Предо мной вам, конечно, нечего остерегаться, но я сам в своём доме не могу отвечать ни за своих людей, ни за свои стены. Что касается меня, – продолжал он, причём барон фон Бломштедт совершенно испуганно посмотрел на него, – то должен признаться, что я люблю ваших соотечественников. Вы, может быть, слышали о Михаиле Петровиче Евреинове, дочь которого вышла замуж за господина фон Ревентлова, дворянина из Голштинии, и поехала с ним в его отечество?
– Действительно, я припоминаю, – ответил поражённый молодой человек, – что фон Ревентлов, назначенный герцогом в верхнюю правительственную коллегию, привёз с собою из России красавицу жену и что об этом было очень много разговоров; я в то время был ещё очень юн и не мог знать подробности; весьма вероятно, что и эта фамилия была мной позабыта.
– В таком случае, – сказал хозяин гостиницы, – всё же примите мои услуги и мой совет, так как вы – соотечественник того человека, которого так любит моя единственная дочь и которую он делает счастливой, что я с благодарностью Богу должен признать. Я сам мечтаю, когда мои силы, уже начинающие убывать, иссякнут окончательно, переселиться в ваше отечество и там, пользуясь плодами своих трудов, в мире и покое дожить остаток своей жизни среди своих детей. Вы не знаете, – продолжал он, – что значит для иностранца приблизиться к русскому двору. Ваш соотечественник, господин фон Ревентлов, испытал это, а теперь положение стало хуже, чем было тогда; по нынешним временам такой неожиданный визит к господину Стамбке, какой предположили сделать вы, повергнул бы вас в бесконечные затруднения и в серьёзную опасность.
– Визит к министру моего герцога? – спросил барон, – который в будущем – быть может, скоро – станет русским императором?
Евреинов побледнел и, позабыв всякую почтительность, закрыл рукой рот молодому человеку.
– Замолчите, барон, ради Бога, замолчите! Такое слово может привести нас в Сибирь вас – потому что вы его произнесли, а меня – потому что я его слышал. – Он приложил рот к уху молодого человека и заговорил так тихо, что даже стоявший совсем близко не мог бы расслышать его. – Великий князь, ваш герцог – пленник в Зимнем дворце. Хотя господин Стамбке и носит титул голштинского министра, но он должен обо всех делах Голштинии докладывать статс-секретарю Глебову и только после распоряжения последнего им даётся ход. Что касается того, будет ли великий князь русским императором, то об этом не знает никто, кроме всемогущего Бога, пред Которым открыто будущее.
Барон фон Бломштедт, в свою очередь, побледнел и пристально посмотрел на хозяина гостиницы, словно услышал нечто такое, что отказывался понять его разум.
– Великий князь в плену? – пробормотал он, по знаку Евреинова понижая свой голос до шёпота, – государственные дела герцогства Голштинского в руках русского? Неужели это возможно? Какое право имеет на это государыня императрица?
– Кто может ограничивать право могущественной повелительницы обширного государства, границы которого теряются в неизмеримом пространстве? – ответил Евреинов. – Она так желает, а кто противится её желанию, тот пропадает с глаз живых людей.
Барон, который всё ещё не мог понять того, что услышал, спросил:
– Но какая же опасность может угрожать мне, если я отправлюсь с визитом к министру своего герцога? Ведь это даже моя обязанность, ввиду моего прибытия в Петербург…
– Какая опасность? – сказал Евреинов – При входе в комнату господина Стамбке вас схватят, так как его дверь сторожат так же, как и великокняжескую; вас выставят агентом какой-нибудь политической партии, быть может, даже иностранного кабинета, а так как вы приехали из Германии, то, весьма вероятно, и за агента прусского короля – ненавистного врага государыни; вас предадут тайному суду, а затем, в благоприятном случае, в кибитке, под конвоем казаков, переправят через границу. Но если ваши ответы покажутся недостаточно ясными или возбудят малейшее подозрение, то вы исчезнете в далёких снегах Сибири, где замолк уже не один человеческий голос и откуда едва ли кто-нибудь когда-либо возвращался…
У барона Бломштедта бессильно опустились руки, он не мог найти ответ. Мрачные взоры старика и его глухой голос, звучавший как зловещее предостережение, произвели на него ещё большее впечатление, чем смысл слов, который он всё ещё не мог себе уяснить.
– Но что же мне делать? – спросил он наконец неуверенным тоном. – Ведь я не могу уехать обратно и вернуться домой, – добавил он с усмешкой.
– Вы и не могли бы сделать это, барон, – сказал Евреинов. – Правда, нелегко проникнуть в Россию, но ещё гораздо труднее снова выбраться из неё через границы, и в особенности для вас, приехавшего из Голштинии и намеревающегося представиться великому князю.
– Но, Боже мой, что же мне делать? Что же мне делать? – воскликнул фон Бломштедт в отчаянии, словно он уже слышал позади себя шаги тайных сыщиков.
– Хотите последовать моему совету? – спросил Евреинов.
– Конечно, – ответил Бломштедт, – ведь я сам ничего не могу себе посоветовать.
– Итак, слушайте! Прежде всего вы должны отказаться от всякого намёка на политическую цель своего приезда; вследствие этого вы не должны пытаться видеть господина Стамбке, голштинского министра его императорского высочества, так как уже одна эта попытка могла бы быть представлена императрице, как опасный и наказуемый заговор. Раз вы уже здесь, ваше прибытие несомненно известно графу Александру Ивановичу Шувалову; значит, остаётся только придать вашему приезду возможно невинную цель. Если вы хотите следовать моему совету, то напишите сейчас же письмо великому князю, скажите ему, что вы приехали, как это приличествует хорошему дворянину и верноподданному, чтобы выразить герцогу свои верноподданнические чувства, и что поэтому вы просите его императорское высочество милостиво разрешить вам аудиенцию. Это письма пошлите сейчас же со своим лакеем в Зимний дворец.
– И чего же я достигну этим? – спросил молодой барон.