Я услышала, как он сглатывает: пока он говорил, в горле у него пересохло. Эрила оставила ему подслащенного вина на столике возле кровати. Я наполнила кубок и поднесла ему ко рту. Он сделал несколько глотков.
– Но в ту ночь даже отец Бернард мерз. Он уложил меня на кровати рядом с собой, завернул меня в звериную шкуру, а потом прижал к себе. Он рассказывал мне об Иисусе. О том, что Его любовь могла пробуждала мертвых, что, неся Его в своем сердце, можно обогреть целый мир… Когда я проснулся, было светло. Снег прекратился. Мне было тепло. Но он был холодным. Я отдал ему шкуру, но его тело окоченело. Я не знал, что мне делать. И тогда я достал из его сундука под кроватью листок бумаги и нарисовал его лежащим. На лице у него была улыбка. Я знал, что, когда он умер, здесь был Бог. И что теперь Он во мне и благодаря отцу Бернарду мне всегда будет тепло.
Он снова сглотнул, и я снова поднесла кубок к его губам. Он сделал еще глоток, потом лег и закрыл глаза. Мы были с ним в келье того монаха, дожидаясь, когда же смерть снова претворится в жизнь. Я представила себе сундук под кроватью отца Бернарда и принесла с рабочего стола бумагу и уголь, приготовленный в ожидании той поры, когда пальцы художника вновь обретут способность к работе.
Я положила бумагу и уголь ему на колени.
– Я хочу увидеть, какой он был, – заявила я твердо. – Нарисуй его. Нарисуй мне своего монаха.
Он поглядел на бумагу, потом на свои руки. Я увидела, как шевельнулись его пальцы. Он приподнялся на постели. Потянулся правой рукой к толстому округлому куску угля и попытался обхватить его пальцами. Я увидела, как он морщится от боли. Я подложила книгу под листок и положила ему на колени.
Он посмотрел на меня. Лицо его вновь исказило отчаяние.
Я решила на сей раз действовать жестко.
– Он подарил тебе свое тепло, художник. Это самое меньшее, чем ты можешь отблагодарить его, прежде чем умрешь.
Он занес руку над листом. Линия началась, затем сорвалась. Уголь выскользнул из его руки и упал на пол. Я подобрала его и снова вложила ему в пальцы. Потом мягко взяла его руку в свою, переплела его пальцы со своими, стараясь не прикасаться к ране, пытаясь сообщить ему крепость собственных мышц, которой ему недоставало. Он снова резко выдохнул. Первые несколько штрихов я сделала вместе с ним, позволяя ему вести линию. Медленно, с большим трудом, рождались под нашими пальцами очертания человеческого лица. Через некоторое время я почувствовала, что его пальцы окрепли, и отняла свои. И стала наблюдать, как, превозмогая боль, он сам заканчивал рисунок.
На бумаге проступало лицо старика с закрытыми глазами, с улыбкой на губах, которое пусть и не светилось Господней любовью, но в котором все же не было и застывшей пустоты.
Усилия утомили его, и, закончив набросок, он выпустил уголь, посерев от боли.
Я взяла со стола кусок хлеба и, размочив в вине, поднесла к его губам.
Он принялся медленно жевать, слегка покашливая. Я подождала, когда он проглотит этот кусок, а потом дала ему другой. Так, понемногу, он ел, крошка за крошкой, глоток за глотком.
Наконец он затряс головой. Еще немного – и его затошнит.
– Мне холодно, – проговорил он, не открывая глаз. – Мне снова холодно.
Я забралась на кровать и улеглась рядом с ним. Подложила свою руку ему под голову, и он отвернулся от меня, свернувшись, как дитя, клубком в моих объятьях. Я прильнула к нему. Так мы лежали вместе, и он согревался моим теплом.
Немного погодя я услышала его ровное дыхание и почувствовала, как его тело обмякло, расслабилось. Я ощущала покой и настоящее счастье. Если бы я не боялась уснуть сама, то, наверное, так и пролежала бы с ним до раннего утра, а потом потихоньку выскользнула бы, пока весь дом еще спит,
Я начала осторожно выпрастывать правую руку из-под его головы. Но мое движение потревожило его, он слегка застонал, перевернулся во сне, придавив меня к кровати плечом и головой, и перебросил через меня другую руку.
Пришлось ждать, пока он снова затихнет. Теперь его лицо, освещенное мерцанием масляной лампы, оказалось совсем близко к моему. Голод заострил его черты, кожа казалась почти прозрачной, скорее девической, чем юношеской. Щеки были впалыми, но, что любопытно, губы оставались полными. О работе его легких я могла судить по его мерному дыханию, касавшемуся моего лица. Эрила с Филиппо хорошо потрудились: его кожа пахла теперь ромашкой и другими травами, а к дыханию примешивался запах сладкого вина. Я поглядела на его губы. Мой муж однажды легонько поцеловал меня в щеку, стоя на пороге. Это единственный мужской поцелуй, какой мне доведется испытать за всю жизнь. Да, меня будут брать, со мной будут спариваться до тех пор, пока я не произведу на свет наследника, но в том, что касается нежности и страсти, я навсегда останусь девственницей. Или, выражаясь словами мужа, мое удовольствие будет моим собственным делом.
Я приблизила свое лицо к его лицу. Его дыхание обдувало меня теплыми волнами. На этот раз его близость не вселяла в меня дрожь. Она придавала мне смелости. Тело его было таким сухим, что на коже виднелись трещинки. Я сунула пальцы в рот, чтобы смочить их. Сама моя горячая слюна показалась мне преступной. Я легонько провела влажными кончиками пальцев по его губам. И это прикосновение обдало меня всю жарким током, пронзив до самого нутра, и одновременно напомнило мне сладкий телесный трепет, настигший меня в тот миг, когда я ощупывала свою сокровенную рану. Удары сердца отдавались в ушах, как в тот день, когда я ожидала Бога, сидя в лучах солнца, и не обрела Его. Не во всяком тепле есть откровение. Иной раз его нужно старательно выискивать. Я переместила пальцы с лица на его грудь. Рубаха, которую ему нашли, оказалась велика для его исхудалого тела и сползла, обнажив плечи. Кончик моего пальца касался его словно тонкая кисточка. Мне вспомнился собственный восторг при виде яркой полосы моей собственной крови в темноте той ночи, и вдруг я представила себе, как от меня к нему перетекают разные краски: под прикосновением моего пальца его кожа переливалась различными цветами – то индиго, то дикого шафрана. Его тело было горячим. Он забормотал что-то, когда я коснулась его, пошевелился во сне. Мои пальцы замерли, помедлили, затем снова пришли в движение. Шафран превратился в огненную охру, затем в багрец. Скоро он весь расцветет яркими красками.
Я приблизила к его губам свои. А чтобы у вас не оставалось никаких сомнений, могу заявить, что я прекрасно понимала, что делаю. И страха у меня не было. Мои губы встретились с его губами, и от их плотской мягкости все во мне перевернулось. Я почувствовала, как он пошевелился, а потом с глухим стоном разомкнул губы, и вот уже мой язык прильнул к его языку.
Он был так худ – мне казалось, что я обнимаю ребенка. Я скользнула поверх него и, когда наши тела прижались друг другу, почувствовала, как его уд поднимается навстречу моему бедру. Где-то внутри меня зажглась и начала разгораться искорка. Я пыталась сглотнуть, но во рту пересохло. Казалось, вся моя жизнь сосредоточилась теперь в одном вздохе. А, набрав воздуха в грудь, что мне делать потом? Поцеловать его еще раз – или совершить усилие и оторваться от него?
Я так и не решила, что будет правильнее. Потому что теперь он двигался – забирался на меня, целовал меня снова, и язык его, неуклюжий и нетерпеливый, весь источал вкус его самого. И вот мы уже действовали заодно, задыхаясь и стремясь навстречу друг другу, и нутро у меня горело, а кожа превратилась в один оголенный нерв. То, что последовало затем, произошло так быстро, его пальцы, бродившие по моему телу, были так неверны и неловки, что, когда он нащупал-таки путь к моему лону, я даже не помню, что именно испытала – стыд или наслаждение, но точно помню, что вскрикнула так громко, что сразу же испугалась, как бы нас не обнаружили.
И помню точно, что, когда я подобрала сорочку и помогла ему проникнуть в себя, он впервые раскрыл глаза и в тот краткий миг мы взглянули друг на друга, не в силах дольше притворяться, будто ничего не происходит. И было в этом взгляде столько света, что я подумала: пусть это заблуждение – оно не есть грех, и если человек нас не простит, зато Бог простит непременно. И я до сих пор в это верю, как верю и в правоту Эрилы, сказавшей как-то: иной раз невинность таит в себе больше ловушек, чем искушенность, хотя, знаю, найдутся многие, кто скажет, что такие мысли лишь доказывают глубину моего падения.
Когда все кончилось и он лежал на мне, переводя дух после своего второго рождения, я обнимала его и разговаривала с ним, как с ребенком, ни о чем и обо всем, лишь бы не дать прежнему страху вернуться к нему. Наконец, у меня закончились слова, и вдруг пришли строки последней песни, и я принялась декламировать, не думая, какой ересью они звучат в моих устах в этот миг:
Я видел – в этой глуби сокровенной
Любовь как в книгу некую сплела
То, что разлистано по всей вселенной:
Суть и случайность, связь их и дела,
Всё – слитое так дивно для сознанья,
Что речь моя как сумерки тускла.
33
Вернувшись к себе в комнату, я стала мыться. Будь у меня в запасе время, я бы передумала тысячу разных вещей.
– Где вы были?
Я подпрыгнула как ужаленная:
– Ах, Эрила! Господи, как ты напугала меня!
– Прекрасно. – Я никогда не видела ее в таком гневе. – Где вы были?!
– Я… э… Художник… Художник проснулся. Я… мне показалось, что ты спишь. И я… я сама пошла посмотреть, что с ним.
Она глядела на меня, и презрение ясно читалось на ее лице. Волосы у меня были в беспорядке, лицо пылало. Я отложила полотенце и поправила рубашку, не поднимая глаз.
– Я… м-м-м… я уговорила его немного поесть и выпить вина. Сейчас он спит.
Она двинулась на меня, схватила за плечи и принялась трясти так сильно, что я вскрикнула. Никогда раньше, сколько я себя помнила, она не делала мне больно. Прекратив меня трясти, она не выпустила мои руки, а цепко впилась пальцами в мое тело.
– Посмотрите на меня. – Она снова затрясла меня. – Посмотрите на меня.
Я посмотрела. И она долго, долго глядела мне в глаза, словно не верила тому, что видит.
– Эрила, – взмолилась я. – Я…
– Не лгите мне!
Я замолкла на полуслове.
Она снова меня затрясла, а потом неожиданно выпустила.
– Вы что – не слышали ничего из того, что я вам твердила? Что? Вы думаете, я для своего блага стараюсь?
Она схватила полотенце, упавшее рядом с тазом, и окунула его в воду. Затем задрала на мне рубашку и принялась тереть мне кожу – грудь, живот, ноги, между ног, в паху, грубо, делая мне больно, как мать, борющаяся со строптивым чадом. И я заплакала – от боли и от страха, но это ее не остановило.
Наконец, закончив свое дело, она швырнула полотенце обратно в таз, а мне бросила другое. И стала наблюдать, как я, насупившись, вытираюсь: всхлипывая, глотая слезы, пересиливая стыд.
– Ваш муж вернулся.
– Что? Боже мой! Когда? – И мы обе расслышали ужас в моем голосе.
– Около часа назад. Разве вы не слышали конского топота?
– Нет. Нет.
Она громко фыркнула:
– Ну а я слышала. Он спрашивал про вас.
– Что ты ему сказала?
– Что вы утомились и спите.
– Ты ему рассказала?
– Что именно? Нет, я ничего ему не рассказывала. Но не сомневаюсь, что за меня это сделают слуги – если уже не сделали.
– Что ж, – сказала я, стараясь говорить уверенным тоном, – тогда я… Я поговорю с ним завтра.
Она уставилась на меня. Потом гневно тряхнула головой:
– Да вы и впрямь ничего не понимаете, а? Боже милостивый, значит, мы с вашей матерью так ничему вас и не научили? Ведь женщинам нельзя вести себя так же, как мужчинам. Ничего не выйдет. За это мужчины уничтожают их.
Но я теперь была так напугана, что мне вдруг показалось, что все ополчились против меня.
– Он сказал мне, что я вольна жить как мне вздумается, – сердито заявила я. – Это часть нашего уговора.
– Ах, Алессандра, да как же вы можете быть такой дурочкой? Нет у вас никакой жизни. Жизнь есть только у него. Это он может спать с кем хочет и когда хочет. И никто его за это не осудит. А вас осудят.
Я села, присмирев.
– Я… Я не…
– Нет. Не надо! Не лгите мне опять! Я подняла взгляд.
– Так вышло, – сказала я спокойно.
– Так вышло? О… – выдохнула она, заходясь смехом и яростью одновременно. – Да, так оно всегда и бывает.
– Я не… То есть никому и не нужно об этом знать. Он не расскажет. Ты тоже.
Она досадливо вздохнула, как будто перед ней ребенок, которому надо втолковывать одно и то же сотню раз. Она развернулась и принялась шагать по комнате, унимая тревогу. Наконец остановилась и повернулась ко мне:
– Он кончил?
– Что?
– Он кончил? – Она замотала головой. – Алессандра, если б вы понимали простые слова так же быстро, как ученые, вы могли бы городом править! Его семя пролилось в вас?
– Э… Я… Не знаю. Наверное. Пожалуй, да.
– А когда у вас последний раз были месячные?
– Не помню. Дней десять, может, недели две назад.
– А когда вам последний раз засовывал муж? Я опустила голову.
– Алессандра! – Эрила, которая почти никогда не называла меня по имени, теперь без конца твердила его. – Мне нужно знать.
Я поглядела на нее и снова расплакалась.
– В последний раз… В последний раз – в брачную ночь.
– О, Господи Иисусе! Что же, придется ему проделать это снова. Как можно скорее. Вы сможете это устроить?
– Наверное. Мы с ним давно об этом не говорили.
– Что ж, поговорите об этом сейчас. И пускай поспешит. Отныне вы не будете входить в комнату к художнику без провожатых. Вы меня слышите?
– Но…
– Нет! Никаких "но"… Вы двое были обречены, как только поглядели друг на друга в первый раз, только вы были еще слишком юны, чтобы это понять. Вашей матери вообще не следовало пускать его в дом. Что ж, теперь слишком поздно. Ничего страшного. А он, раз уж нашел дорогу к вашей щелке, теперь, надеюсь, выкарабкается из своей болезни и скоро встанет на ноги. Воскреснув таким манером, мужчина снова обретает вкус к жизни.
– Ах, Эрила, ты не понимаешь, все было совсем не так.
– Не так? А как? Он попросил у вас разрешения или вы ему сами предложили?
– Нет, – сказала я твердо. – Это я начала. Я во всем виновата.
– А он что же? Он ничего не делал? – Тут, кажется, она почувствовала облегчение, видя, что ко мне вернулось присутствие духа.
Я пожала плечами. Она снова бросила на меня суровый взгляд. Потом подошла, грубо стиснула меня в объятьях, тесно прижала к себе и закудахтала надо мной, как курица над цыпленком. И я поняла, что если когда-нибудь она снова меня покинет, то с нею вместе меня покинет и отвага.
– Сумасшедшая, глупая девчонка, – бормотала она мне на ухо ласковую брань, а потом чуть отстранила меня, не выпуская из рук, погладила по щеке и откинула спутанные волосы с моего лба, чтобы получше меня рассмотреть. – Ну вот, – сказала она. – Наконец-то это с вами произошло! И как? Услышали вы райскую музыку?
– Я… нет, наверное, – прошептала я в растерянности.
– Ну, это оттого, что это нужно проделать много раз. Они медленно учатся, мужчины. Все в них – пыл, жар и спешка. У большинства так ничего лучшего и не выходит. Они просто рвутся к цели. Но встречаются и такие, у кого хватает смирения учиться. Только нельзя им показывать, что это ты их учишь. А поначалу нужно самой добывать себе наслаждение. Вы умеете?
Я нервно рассмеялась:
– Не знаю… Наверное. Но… Я не понимаю, Эрила. Что ты мне пытаешься сказать?
– Я пытаюсь вам сказать, что если вы собираетесь нарушать правила, то должны научиться это делать лучше всех – лучше всех тех, кто их соблюдает. Только так вы обыграете их в их же игре.
– Не знаю, сумею ли я… Разве что ты мне поможешь? Она тоже рассмеялась:
– А разве когда-нибудь я вам не помогала? А теперь залезайте в постель и спите. А вот завтра вам придется пошевелить мозгами. Вернее, всем нам.
34
Он сидел за столом, читал и пил вино. Утро было еще раннее, но солнце уже припекало. Мы не виделись уже много недель. Не знаю, изменилась ли я за это время, но в то утро, разглядывая свое лицо в зеркале, я не увидела сколько-нибудь явных перемен. Зато он стал другим. Морщины вокруг рта стали резче, что придавало его лицу недовольное выражение, кожа покраснела. Любой, даже молодой, кто решился бы потягаться силами с моим братцем, измотался бы, – что уж говорить о старике. Я села напротив, и он поздоровался со мной. Я понятия не имела, о чем он думает.
– Здравствуй, жена.
– Здравствуйте, муж мой.
– Хорошо ли тебе спалось?
– Да, благодарю. Извините, что я не вышла встретить вас. Он махнул рукой:
– Ты полностью выздоровела от своего… расстройства?
– Да, – ответила я. И добавила немного погодя: – Я занималась живописью.
Тут он поднял глаза, и, готова поклясться, я заметила в его взгляде удовольствие.
– Это хорошо. – Он снова уткнулся в свои бумаги.
– Мой брат с вами? Он взглянул на меня:
– А что?
– Я… м-м… хотела поприветствовать его, если он здесь.
– Нет, нет. Он отправился домой. Он плохо себя чувствует.
– Надеюсь, ничего страшного.
– Полагаю, что нет. Просто легкая лихорадка. Другого столь же удобного случая мне не подвернется.
– Мессер, я хочу кое-что вам сообщить.
– Да?
– У нас в доме гость.
На этот раз он поднял голову:
– Я слышал об этом.
Я рассказала ему очень простую историю, основной упор сделав на искусство и красоту: о чудесах, которые умел творить художник, и его страхе, что больше не сможет их творить. Пожалуй, у меня получилась складная и убедительная история, хоть я и волновалась больше, чем мне хотелось бы. Он не сводил с меня глаз ни на секунду, даже когда я закончила рассказ, и между нами пролегла тишина.
– Алессандра… Ты помнишь наш первый разговор с тобой? В ночь нашей свадьбы,
– Помню.
– Тогда, может быть, ты припомнишь, что я попросил тебя тогда о ряде вещей, а ты, как я помню, согласилась. И среди этих вещей было благоразумие.
– Да, но…
– Неужели ты вправду думаешь, что это было благоразумно с твоей стороны? Привезти полоумного человека с другого конца города, ночью, к себе в палаццо, да еще в отсутствие мужа! И разместить его в комнате рядом со своей спальней.
– Он же был болен… – Я осеклась. Я понимала: возражать бессмысленно. Даже по мнению Эрилы, я пренебрегла всеми мыслимыми приличиями. – Простите, – сказала я. – Я теперь и сама вижу, что могла опорочить вас. Пускай даже он не…