В последующие недели "ангелы" собирали по городу предметы суеты, а посреди площади Синьории росла груда всякого добра, которой суждено было стать жертвенным костром. Мы с Эрилой наблюдали за ее ростом со смесью трепета и ужаса. Нельзя было отрицать, что город снова оживился. Сооружение будущего костра давало работу людям, которые иначе ослабели бы от голода. У них появилась новая тема для разговоров, предмет для возбужденных толков и сплетен. Мужчины и женщины перерывали свои гардеробы. Дети – свои игрушки. Если раньше мы, флорентийцы, кичились своей собственностью, то теперь наперебой отдавали имущество в жертву.
Разумеется, не все предавались этому с одинаковым рвением. Напротив, нашлось много людей, которые, будь на то их воля, предпочли бы остаться в стороне. И тут являлись "ангелы": шаг сам по себе мудрый, потому что юное воинство Божье в последнее время осталось почти без работы, не находя себе применения в городе, подавленном голодом и болезнью. Некоторые из них обладали особым даром убеждения. За время своего господства Савонарола воспламенил немало юных душ, иные научились словам, поражающим будто благая весть архангела Гавриила. Однажды я видела, как один из них уговорил богато одетую молодую женщину отдать спрятанный браслет и признаться, что под головным убором у нее коса из фальшивых волос. Оба они расстались сияющие и довольные друг другом.
"Ангелы" разъезжали по улицам на повозках, их предводитель держал перед собой чудесную статую мальчика Иисуса работы Донателло. Они распевали "Lauda" и гимны и по очереди обходили все дома и заведения и осведомлялись у хозяев, что те хотели бы отдать им. Порой богатые жертвы превращались почти в своего рода хвастовство: один дом стремился во что бы то ни стало перещеголять другой. А иной раз поиск предметов роскоши граничил с обыском. "Ангелы" заранее все продумали, вначале обратившись к самым богатым семействам, чтобы те показали пример для подражания. Если те расставались с достаточным количеством добра, то "ангелы" благодарили их и отправлялись дальше. Если же нет, то они самовольно врывались в дом и принимались всюду рыскать. Разумеется, против воли хозяев никто ничего не отбирал, но мальчики-подростки часто бывают страшно неповоротливы, особенно когда торопятся, и хватило всего нескольких рассказов о разбитом муранском стекле или разорванных гобеленах, чтобы во многих семьях страх породил щедрость. Даже враги в дни вторжения во Флоренцию вели себя более учтиво, но только очень отважный человек осмелился бы в присутствии этих юнцов произнести слово "грабеж".
В то утро, когда они пришли к нам, я сидела у окна в верхнем этаже и наблюдала, как они движутся по нашей улице. Их хриплые песнопения – среди "ангельских" голосов звучало слишком много ломающихся – перекрывали стук тележных колес. Правила, касавшиеся искусства, оскорбляющего нравственность, были всем известны. В домах, где жили юные девушки, запрещалось держать изображения обнаженных мужчин и женщин. А поскольку девушки – пускай даже служанки – жили в большинстве домов, то это беспощадное правило касалось всех. По таким меркам скульптурная галерея моего мужа должна была рассматриваться как воплощение непристойности. Она была теперь под замком, а ключ от замка постоянно находился у мужа; зато во дворе был приготовлен целый сундук с подношениями: дорогими, но уже вышедшими из моды нарядами, игральными картами, различными побрякушками и веерами, а также огромное уродливое позолоченное зеркало, больше говорившее о недостатке вкуса, чем о недостатке веры. Я опасалась, что этого окажется мало (из-за беременности я стала боязливее, чем раньше), однако Кристофоро был на сей счет спокоен: если среди власть имущих есть такие, кто наверняка знает о существовании подобных коллекций, рассуждал он, они не станут выдавать всех подряд. В такой обстановке, как нынешняя, колесо Фортуны вращается очень быстро, говорил он, и умные политики уже должны были почуять легкий ветерок инакомыслия.
Когда "ангелы" приблизились к нашему дому, перед ними отперли ворота и Эрила вынесла поднос с угощениями, а Фи-липпо между тем таскал сундуки с добром.
На повозке среди груды книг и нарядных одежд стоял юноша лет, наверное, семнадцати – восемнадцати. Он перекладывал эти сокровища, освобождая место для новых. Я видела, как он небрежно, словно простую деревянную доску, отшвырнул в сторону картину, изображавшую нагих нимф с сатирами, и от грубого удара живописная поверхность покрылась трещинами и чешуйками отслоившейся краски.
Ходили слухи, что не одни только покровители искусств отказывались от подобных произведений: отрекались от них и сами художники, и первыми в их числе были фра Бартоломео и Сандро Боттичелли. Конечно, Боттичелли был уже стар и больше нуждался теперь в Боге, нежели в иных покровителях, хотя мой муж как-то намекнул, что ежели художник возмечтал о рае, ему придется исповедаться не только в грешной страсти к женскому телу. Но я не могла не вспомнить, как Кристофоро описывал мне его Венеру, рождающуюся из моря, и радовалась в душе, что такие картины хранятся сейчас вдали от города, в сельской глуши. По крайней мере, о тех нимфах и сатирах, что угодили в нашу повозку, история могла не сожалеть: ноги женщин были чересчур коротки для их туловищ, а сами тела походили на поднявшееся тесто.
– Добрый день, госпожа. Не найдется ли у вас чего-нибудь для костра? Каких-нибудь коралловых бус или опахал из птичьих перьев?
Он был хорош собой, этот юноша, и видно было, что он постарался опрятно одеться и постричься. В прежней Флоренции он бы пел мне под окном серенады, возвращаясь с ночной попойки. Тем более что оттуда, где он стоял, ему не видно было моего большого живота.
Я покачала головой, но невольно улыбнулась. Может быть, напряжение сказывалось.
– А что это за гребни у вас в волосах? Разве это не жемчуга там по краям – или зрение меня обманывает?
Я ощупала макушку. Эрила в то утро убирала мне волосы, но я не помнила, какие именно гребни она воткнула мне в прическу. Вряд ли они были особенно роскошные, тем не менее я вытащила их, и на спину мне сразу же упала высвободившаяся прядь. Юноша, увидев это, улыбнулся. Его улыбка была заразительной. Похоже, даже "ангелы" начинают уставать от сплошного благолепия. Я швырнула ему гребни, а он, поймав их, раскланялся.
Внизу его товарищи спорили, входить им или не входить в дом, чтобы выискать еще что-нибудь.
– Довольно! – крикнул он им, одарив меня еще одной быстрой улыбкой. – Если мы будем так возиться с каждым домом, то пропустим сам костер.
И когда телега покатилась прочь, клянусь, я увидела, как он украдкой кладет мои гребни к себе в карман. -*
На следующее утро груда добра, приготовленного для костра, была уже величиной с дом. Разложенный вокруг этой кучи хворост зажгли в полдень, и об этом был оповещен весь город – фанфарами, колокольным звоном и громкими песнопениями, которые затянула огромная толпа, собравшаяся поглядеть на зрелище. Площадь была заполнена народом, среди которого были и люди, подобно нам пришедшие не столько ликовать, сколько посмотреть на ликующих.
Стоя в толпе, мы с Эрилой увидели нечто такое, что привело нас в отчаяние. Несколько дней тому назад один венецианский собиратель предложил Синьории двадцать тысяч флоринов, желая спасти произведения искусства от огня. И вот теперь он получил ответ: его чучело было помещено на самый верх обреченной костру кучи. Его обрядили в самые роскошные одежды, голову покрыли дюжиной женских накладок из фальшивых волос, а в живот зашили шутихи. Когда до чучела добралось пламя, шутихи стали взрываться, и оно задергалось со звуками, напоминающими визг, а толпа восторженно заулюлюкала и загоготала. Позже я слышала, как люди божились, что почуяли запах паленых волос, и болтали они об этом так весело и возбужденно, что не оставалось почти никаких сомнений: пройдет совсем немного времени, и мы будем поджаривать на кострах человеческое мясо.
Песнопения и молитвы под началом доминиканцев и "ангелов" продолжались весь день. Однако любой имеющий очи мог бы увидеть, что на площади не было францисканцев: ощутив, как холодные ветры перемен рассеивают ряды их приверженцев из числа бедноты, они начали мало-помалу отдаляться от Савонаролы. Но покуда они никак не могли омрачить его торжества. "Сожжение анафемы" затянулось до глубокой ночи. И еще много дней пепел, оставшийся от былых предметов роскоши, седыми хлопьями падал на город, оседая, как снег, на оконных карнизах, пачкая одежду и наполняя ноздри печальным запахом испепеленного искусства.
На этот раз Папа, услышав о случившемся, отлучил Монаха от церкви.
39
Когда указ достиг Савонаролы, тот заперся в своей келье в Сан Марко, прихватив с собой бич и молитвенник. Он не желал ни действовать, ни говорить, покуда сам Бог не вразумит его. В его искренности мало кто сомневался, однако теперь – впервые – стали вслух высказываться сомнения относительно здравости его суждений. При всех своих недостатках Папа оставался наместником Бога на земле, а без должного уважения к властям никакое государство или правительство не может быть уверенным в своей безопасности.
Пока Монах молился, чума косила праведных. Она не обошла даже монастырь Савонаролы: зараза свирепствовала и там, многие монахи бежали. А те, кто по-прежнему оставался приверженцем нового Иерусалима, сделались еще более непримиримыми и начали видеть врагов повсюду. Содомитов, схваченных и брошенных в тюрьму летом, теперь водили по улицам, прилюдно бичевали и увечили на главной площади. Одного из этих людей, с которым мой муж, по его словам, был знаком (его называли Сальви Паницци), обличили как закоренелого и злостного преступника и приговорили к сожжению. Но, хоть его тело было уже изувечено пытками и дыбой, в последнее мгновенье город испугался такого публичного позора, и казнь заменили штрафом и пожизненным заключением в приюте для умалишенных.
К Рождеству Савонарола принял решение: самовольно вернулся и отслужил торжественную обедню при большом стечении народа в Соборе. Он так исхудал, что казался сущим скелетом в монашеской одежде, нос его заострился, будто коса смерти, но голос по-прежнему звучал подобно пушечным раскатам. Папа не замедлил ответить. Он послал гонцов в Синьорию и потребовал, чтобы "этого сына раздора" или заточили в темницу, или в оковах отправили в Рим. В случае неповиновения весь город ждет его, папский, гнев. Пока правительство пребывало в растерянности, Савонарола дал свой ответ. Его слова, произнесенные с кафедры, ходили по городу, передаваясь шепотом из уст в уста: "Скажите всем, кто желает возвеличиться и возвыситься, что им уже приготовлены места – в аду. А еще скажите им, что один из них восседает в аду уже сейчас".
Что сказал на это Папа, осталось неизвестным.
Я уже не помню, в какой именно последовательности происходили события последующих месяцев. Бывают времена, когда беды и невзгоды обрушиваются с такой силой, что ты на некоторое время сгибаешься под их тяжестью и перестаешь понимать, где находишься.
Точно помню лишь, что нашего дома чума коснулась в начале нового года. Первой ее жертвой стала младшая дочь повара. Она была маленькой худышкой лет семи-восьми, и хотя мы делали все, что могли, ее не стало в три дня. За ней
последовал Филиппе. С ним болезнь обошлась более жестоко, и его я особенно жалела, потому что он не мог ни услышать слов утешения, ни поведать нам о своей боли. Он промучился десять дней, с каждым днем делаясь все слабее, и умер ночью, когда рядом никого не было. Наутро, когда Эрила сообщила мне об этом, я разрыдалась.
В тот день у нас с мужем случился первый настоящий спор. Он хотел услать меня из города – на целебные воды на юг или в горы на восток, где, говорил он, воздух чище. Я ежедневно принимала снадобье против заразы, которое Эрила готовила из алоэ, мирры и шафрана, и заметно окрепла после того, как прекратилась рвота, но, пожалуй, все-таки оправилась не вполне и, несмотря на все свое любопытство, наверное, дала бы себя уговорить, если бы не последовавшие события.
Мы все еще сидели у него в кабинете и спорили, когда явилась служанка из дома моих родителей.
Записка была написана рукой матери:
Крошка Иллюмината умерла от горячки. Я бы сама отправилась к Плаутилле, но твой отец болен, и я боюсь стать переносчицей заразы, ходя из одного дома в другой. Если ты в добром здравии и можешь пуститься в путь, то знай, что сейчас ты нужна сестре. Больше мне некого попросить. Береги себя и драгоценную юную душу, которую ты носишь в себе.
Плаутилла почти не видела Иллюминату с тех пор, как отослала ее вместе с кормилицей в деревню около года назад. Смерть грудных детей была делом обычным, а моя сестра, которую, по моим наблюдениям, никогда не отличала глубина чувств, уже носила второго.
И потому мне стыдно признаться, что я оказалась не готова к тому, что увидела.
Рыдания Плаутиллы встретили нас сразу же, как только мы вышли из кареты. Навстречу нам с Эрилой сбежала по лестнице ее насмерть перепуганная служанка. Наверху дверь спальни отворилась, и показался Маурицио – даже он осунулся. Из-за его спины, будто шквальные порывы ветра, доносились вопли жены.
– Слава богу, вы приехали, – сказал он. – И вот так весь день, с самого утра. Я ничего с ней не могу поделать. Она не желает утешиться. Боюсь, она заболеет от горя и погубит второго ребенка.
Мы с Эрилой тихонько вошли в комнату.
Она сидела на полу, возле пустой детской кроватки, уже приготовленной для нового младенца, с распущенными волосами, в платье с расстегнутым лифом. Живот у нее был больше моего, а лицо распухло от слез. Пожалуй, ни разу в жизни я еще не видела сестру такой несчастной и растрепанной.
Я неуклюже опустилась на пол возле нее, и юбки собрались вокруг моего выпирающего живота, так что мы походили, наверное, на двух толстых птиц в пышном оперенье. Но едва я дотронулась до нее, она отпрянула и завизжала:
– Не трогай меня! Не трогай! Я знаю, это он послал за тобой, но мне не нужно утешений. Я знала, что эта женщина ее убьет. У нее были недобрые глаза. Маурицио должен поехать к ней и привезти тело. Я не потерплю, чтобы она подсунула нам какое-нибудь тощее тельце, которое подобрала в деревне, а Иллюминату оставила себе. О, если бы мы только отдали больше вещей для костра! Я говорила ему, что этого мало. Что Бог накажет нас за скупость.
– Ах, Плаутилла, да какое это имеет отношение к "сожжению анафемы"! Это чума…
Но она заткнула уши и яростно затрясла головой:
– Нет, нет! Я не хочу тебя слушать. Лука сказал, ты попытаешься пошатнуть мою веру своими разговорами. Ничего ты не знаешь! Это в тебе рассудок говорит, а душа ведь страдает молча. Меня удивляет, что Господь тебя до сих пор не вразумил. Лука говорит, рано или поздно это произойдет. Ты приглядись к ребенку, когда он появится на свет. Если он будет нездоров, то никакое лекарство не спасет.
Я бросила взгляд на Эрилу. Будучи моей верной наперсницей, она никогда не уделяла большого внимания моей сестре, и сейчас я видела, что она уже вне себя. Если разумными доводами унять Плаутиллу невозможно, значит, нужно искать другие средства. Я глазами объяснила это Эриле. Та кивнула и бесшумно вышла из комнаты.
– Плаутилла, послушай меня, – заговорила я, и хотя мне было не перекричать ее, я постаралась повысить голос так, чтобы сестра услышала меня. – Если это и в самом деле была Его воля, тогда горе твое суетно. Если ты будешь упорствовать, то у тебя начнутся преждевременные роды, и на твоей совести окажется вторая смерть.
– Ах, ничего-то ты не понимаешь! Тебе кажется, что все обстоит именно так, как представляется тебе. Тебе кажется, ты всё знаешь. Ничего подобного! Ты никогда ничего не знала и сейчас не знаешь! – И тут все снова потонуло в бессвязных воплях.
Я дала ей еще немного поплакать, пораженная силой ее горя и гнева, направленного на меня.
– Послушай, – сказала я уже мягче, когда приступ отчаяния немного утих. – Одно я знаю точно – ты ее любила. Но ты не должна себя винить. Ты бы все равно никак не могла спасти ее.
– Нет… неправда… – Она осеклась. – Ах, зачем я только спрятала свои жемчуга! Я почти уже отдала их – почти. Но… но… они такие красивые! Лука говорит, сознаваясь в своих слабостях, мы приближаемся к Богу. Но иногда я не понимаю, чего Он желает. Я молюсь каждую ночь и исповедуюсь в грехах, но… Я не из железа сделана. К тому же это были не очень дорогие жемчуга… И мне кажется, когда я их надеваю, я люблю Бога ничуть не меньше… Неужели нам совсем нельзя заботиться о своей наружности? Ах, я совсем ничего не понимаю.
Плаутилла уже выплакала всю свою злость, и на сей раз, когда я дотронулась до нее, она уже не сопротивлялась. Я откинула с ее лица мокрую прядь. Кожа ее блестела от пота и слез, но все равно она казалась такой… такой миловидной.
– Ты права, Плаутилла. Я знаю не все. Я привыкла больше жить рассудком, чем сердцем. Я сама знаю. Но мне кажется, что если Бог нас любит, то не хочет, чтобы мы пресмыкались. Или умирали от голода. Или были уродливыми – просто ради уродства. Он хочет, чтобы мы приходили к Нему, и не хочет мешать нам в этом. Не твое себялюбие погубило Иллюминату. Ее унесла чума. Если Бог решил забрать ее к себе, то не для того, чтобы наказать тебя, а потому, что он возлюбил ее. Ты вправе горевать по ней, но не дай горю сгубить тебя.
Она на миг смолкла.
– Ты в самом деле так думаешь?
– Ну конечно. Я думаю, все то, что происходит здесь в последнее время, – неправильно. Я думаю, все это вселяет в нас не любовь, а страх.
Плаутилла покачала головой:
– Не знаю… не знаю. Ты всегда была такой откровенной. Будь здесь Лука, он бы сказал…
– А часто ты видишь Луку? Она пожала плечами:
– Он время от времени бывает в наших краях со своими подчиненными. Мне кажется, дома ему не очень уютно, а… Ну, я хочу сказать, он всегда ко мне был добрее, чем ты и Томмазо. Наверное, вместе мы чувствовали себя не такими глупыми.
Ее слова ранили меня сильнее, чем годы ее злости или пренебрежения. Сколько же горя нанесла я моим родным своим своеволием?
– Прости меня, Плаутилла, – сказала я. – Я была тебе плохой сестрой. Но, если ты мне позволишь, я теперь попробую исправиться.
Она склонилась ко мне, и наши животы встретились. Мне сразу вспомнилась встреча Марии и Елизаветы: две молодые женщины, носящие во чреве дитя, стоят животом к животу, восхваляя неисповедимые пути Господни. Эта сцена была запечатлена живописцами множество раз, повторяясь на церковных стенах по всему городу. Как это верно! Пути Господни воистину неисповедимы. И пускай ни Плаутилла, ни Алессандра не носят святое семя, нашим уделом стало тихое откровение, почерпнутое из нашей любви друг к другу.
Так мы и сидели, затихнув, пока не вернулась Эрила с приготовленным питьем. Плаутилла безропотно выпила снадобье, и мы еще немного посидели с ней, пока она не уснула.