Травницкая хроника. Консульские времена - Иво Андрич 11 стр.


Новый австрийский консул посетил двух самых видных бегов и апостольского визитатора, в то время случайно находившегося в монастыре в Гуча-Горе, и только после этого – своего французского коллегу. Агенты Давны, сопровождавшие его по пятам, докладывали обо всем, что удавалось узнать, а что не удавалось, выдумывали и добавляли от себя. Но, во всяком случае, было ясно, что австрийский консул имеет намерение объединить всех противников французского консула, что делает он это осторожно и незаметно, ни словом не порицая своего коллегу и его деятельность, но охотно выслушивая наговоры других. Он даже выражал сожаление, что его коллега вынужден представлять правительство, рожденное революцией и в основе своей безбожное. Так он говорил католикам. Беседуя с турками, он опять-таки жалел Давиля, но уже за то, что на него возложена неблагодарная задача подготовить постепенное проникновение французских войск из Далмации в Турцию и тем самым открыть мирную и прекрасную Боснию всем ужасам и невзгодам, которые несут с собой армия и война.

И наконец – это было во вторник, ровно в полдень, – фон Миттерер нанес визит Давилю.

Стояла поздняя осень. На улице сияло солнце, а в просторной комнате на первом этаже дома Давиля было свежо, даже прохладно. Скрывая неловкость, консулы разговаривали, глядя друг на друга в упор и стараясь как можно более непринужденно изложить все то, что давно было приготовлено для этого случая. Рассказывая о своем пребывании в Риме, Давиль как бы вскользь заметил, что его государь благополучно покончил с революцией и восстановил во Франции не только общественный порядок, но и религию. Указывая на декрет об образовании нового дворянства империи, весьма кстати оказавшийся на столе, он не преминул пространно разъяснить своему гостю его значение. Фон Миттерер, со своей стороны, в соответствии с утвержденной инструкцией, подчеркнул мудрую политику венского двора, желавшего только мира и мирного сотрудничества, но принужденного держать сильную армию, так как к этому обязывает положение великой державы на востоке Европы.

Консулы были преисполнены достоинства, приличествующего их сану, и выказывали усердие начинающих. Это мешало им заметить, сколь смешны их напыщенный тон и торжественные позы при этом собеседовании, но не мешало рассматривать и оценивать друг друга.

Фон Миттерер показался Давилю много старше, чем он представлял его по рассказам. И темно-зеленый военный мундир, и старомодная прическа, и закрученные усики на желтом лице – все выглядело застарелым, безжизненным.

А Давиль показался фон Миттереру чересчур молодым и недостаточно серьезным. В его манере говорить, в обвислых усах и волнистых белокурых волосах над высоким лбом, без пудры и косички, – во всем этом полковник усматривал революционный беспорядок и досадное излишество фантазии и независимости.

Кто знает, когда прекратили бы консулы обсуждение высоких намерений своих дворов, если бы их разговор не был прерван криком, визгом и сумасшедшей беготней во дворе.

Несмотря на строжайшее запрещение, на улице собралось множество христианских и еврейских детей, которые облепили ограду и ждали выхода консула в блестящей форме. В начавшейся от скуки возне кто-то толкнул повисшего на ограде малыша, тот сорвался и упал во двор, где находились слуги Давиля и сопровождавшие фон Миттерера лица. Дети разлетелись как воробьи. Еврейский мальчик, свалившийся во двор, после минутного испуга принялся так орать, словно с него сдирали кожу, а два его братишки с громкими воплями прыгали по ту сторону закрытых ворот. Крики и беготня заставили консулов перевести разговор на детей и дела семейные. Они походили на солдат, по приказу прекративших трудные упражнения и занявших позицию "вольно".

Напрасно то один, то другой принимал время от времени надутый и официальный вид, вспоминая о своей должности. Одинаковые неприятности и общность судеб оказались сильнее. Пренебрегая своим положением, мундирами, орденами и заученными фразами, они потоком изливали жалобы на унизительную и тяжелую жизнь, на которую оба были обречены. Напрасно Давиль подчеркивал необыкновенную предупредительность, с которой его с самого начала приняли в Конаке, напрасно фон Миттерер упоминал, в свою очередь, о больших, тайных и сильных симпатиях, которыми он пользуется у католиков. Голос и глаза их выражали лишь скрытую печаль и глубокое взаимопонимание товарищей по несчастью. И только высшие соображения долга и такта не позволили им положить друг другу руку на плечо, как поступают обыкновенно спокойные и разумные люди в несчастье.

Так первая их встреча закончилась разговором о детских болезнях и питании и вообще о тяжких условиях, в которых они принуждены жить в Травнике.

И в тот же самый день, в одно и то же время оба консула долго сидели склонившись над листами простой бумаги для черновиков и строчили пространные официальные донесения об этом первом свидании. И тут все выглядело совсем иначе. Тут, на бумаге, был представлен бескровный поединок двух гигантов беспримерной проницательности, тонкости и служебного рвения. Каждый придавал своему сопернику те черты силы и исключительности, какие в его представлении соответствовали собственному высокому званию и назначению. Только по донесению французского консула выходило, что австриец под конец был морально положен на обе лопатки, а из донесения австрийца явствовало, что француз потерял от изумления дар речи, слушая изысканные, полные достоинства высказывания императорского и королевского генерального консула.

Разумеется, и тот и другой не преминули подчеркнуть, насколько противник угнетен необыкновенно тяжелыми условиями, в которых просвещенный европеец вместе со' своим семейством принужден жить в этой дикой горной стране. И разумеется, ни один из них не упомянул о своей собственной подавленности.

Так консулы испытали в этот день два утешения и две радости: поговорить и пожаловаться по-человечески, насколько это было допустимо для первого раза, и представить друг друга в самом неблагоприятном свете, тем самым выставив себя в наилучшем. Этим они удовлетворили две потребности, тщеславные и противоречивые, но обе одинаково человечные и одинаково понятные. А это было уж нечто в их необычной жизни, в которой радости – и настоящие и воображаемые – были так редки и становились все реже.

Отныне на противоположных берегах Лашвы – дом против дома – потекла жизнь двух консулов с их семействами и сотрудниками. Эти два человека были посланы сюда и заранее предназначены к тому, чтобы стать противниками и соревноваться друг с другом в поддержании перед властями и народом интересов своего двора и своей страны, нанося по мере возможности ущерб и вред интересам противника. Чем они и занимались, как мы уже видели и еще увидим, каждый соответственно своим способностям, темпераменту, воспитанию и возможностям. Часто они боролись злобно и ожесточенно, забывая обо всем на свете и целиком отдаваясь инстинктам борьбы и самосохранения, словно два окровавленных петуха, выпущенных невидимой рукой на эту узкую и затененную арену. Успех одного означал поражение другого, а всякая неудача одного – триумф соперника. Получаемые удары они скрывали от самих себя или преуменьшали их значение, а нанесенные противнику преувеличивали и подчеркивали в своих донесениях в Вену или Париж. Вообще в донесениях противник и его деятельность описывались лишь черными красками. И тогда эти заботливые отцы семейств и солидные мирные граждане порой бывали похожи на двух разъяренных кровожадных львов или на мрачных макиавеллистов. Таким, по крайней мере, каждый рисовал своего противника, занятый собственной тяжелой судьбой и введенный в заблуждение необычной обстановкой, в которую попал и в которой быстро терял чувство меры и ощущение действительности.

Было бы долго и излишне рассказывать в подробностях обо всех этих консульских бурях в стакане воды, об этих схватках и уловках, из которых многие были попросту смешны, некоторые печальны, а по большей части ненужны и бессмысленны. Но многие из них мы не сможем обойти молчанием по ходу нашего рассказа. Консулы боролись за влияние на визиря и его ближайших сотрудников, подкупали айянов в пограничных зонах и подстрекали их на грабеж и вторжение в страну противника. Француз посылал наемных людей на север, за австрийскую границу, а австриец на юг, в сторону Далмации, где господствовали французы. И каждый через своих доверенных лиц распространял в народе ложные вести и опровергал сообщения противника. В конце концов они клеветали и наговаривали друг на друга, как две повздорившие бабы. Тот и другой задерживали курьеров, вскрывали почту, переманивали или подкупали прислугу. Если верить их словам, то выходило, что они действительно отравляли друг другу жизнь или, во всяком случае, стремились это сделать.

А в то же время было много такого, что вопреки всему сближало, и связывало консулов. Люди уже немолодые, "обремененные семьей", каждый со своей сложной жизнью и своими планами, заботами и горестями, они принуждены были в этой чужой и неприветливой стране вести упорную борьбу и претерпевать лишения, волей-неволей подражая в своем поведении великим деяниям своих далеких, невидимых и зачастую непонятных начальников. Тяжелая жизнь и злая судьба восстанавливали их друг против друга. А между тем если существовали на свете два человека, которые могли бы по-настоящему понять друг друга, пожалеть и даже оказать поддержку, так это были именно два консула, тратившие все свои силы, дни, а часто и ночи на то, чтобы вставлять палки в колеса и, елико возможно, портить жизнь друг другу.

В сущности, только цели их официальной деятельности были различны, все же остальное одинаково или похоже. Боролись они в тех же условиях, теми же средствами, с переменным успехом. И оба, помимо взаимных козней, должны были изо дня в день вести борьбу с турецкими властями, медлительными и недоверчивыми, и с местными мусульманами, чрезвычайно упрямыми и коварными. У каждого были свои семейные заботы, неприятности во взаимоотношениях со своим правительством, задерживавшим присылку инструкций, с министерством, тормозившим одобрение кредитов, и с пограничными властями, которые допускали постоянно ошибки и промахи. А главное – оба были принуждены жить в этом восточном городке, лишенные общества и развлечений, без всяких, часто самых необходимых удобств, среди диких гор и грубого народа, преодолевать его недоверчивость, неаккуратность, бороться с болезнями и всевозможными невзгодами. Словом, жить в такой среде, которая человека Запада сначала опустошает, делает болезненно раздражительным, в тягость себе и окружающим, чтобы потом, с течением времени, до неузнаваемости изменить его, скрутить и задолго до смерти похоронить среди всеобщего равнодушия.

А потому достаточно было измениться обстоятельствам и наладиться отношениям между их странами, как консулы начинали охотно посещать друг друга. В такие короткие периоды мирной передышки оба бывали смущены и сконфужены и, словно только что проснувшись, искали в себе другие, личные чувства к своему противнику, тут же спрашивая себя, в какой мере они смеют дать им волю. Между ними устанавливались тогда приятельские отношения, они обменивались подарками, переписывались с таким теплым и дружеским чувством, какое бывает у людей, обижающих друг друга, но в то же время крепко связанных одинаково тяжкой участью, заставляющей их соперничать.

Но, как только кончалось кратковременное затишье и отношения между Наполеоном и венским двором принимали дурной оборот, консулы начинали реже посещать друг друга, дозируя свою любезность, пока наконец прекращение дипломатических отношений между их странами или война не ссорили их и не разделяли окончательно. И тогда эти измученные люди снова послушно вступали в борьбу, конечные цели которой были им неведомы и которая своими размерами и жестокостью наполняла их души одинаковым чувством страха и неизвестности. Но даже и в эти минуты не обрывалась невидимая, но крепкая нить между консулами, "двумя изгнанниками", как они именовали себя в письмах. Ни сами они, ни члены их семей не встречались; наоборот, всеми средствами и где только можно они действовали во вред друг другу. По ночам, когда Травник тонул в глубокой тьме, лишь в консульствах светились по одному, по два окна. Консулы бодрствовали, склонив головы над бумагами, читая доклады доверенных лиц или составляя донесения. И нередко случалось, что Давиль или фон Миттерер, оторвавшись от работы, подходили к окну и глядели на одинокий огонек на противоположном берегу, при свете которого сосед-противник расставлял неведомые капканы и подстраивал трюки в упорном желании подкопаться под своего коллегу по ту сторону Лашвы и спутать его расчеты.

Казалось, между ними не было скученного городка, а разделяли их лишь пустота, молчание и тьма. Окна в домах блестели, словно глаза вышедших на поединок людей. Скрытые за портьерой – поодиночке или оба разом, – консулы, глядя сквозь мрак на слабый огонек противника, думали друг о друге с волнением, глубоким пониманием и искренним сожалением. А потом, встряхнувшись, возвращались к прерванной работе при догоравших свечах и продолжали писать свои донесения, где не было ни намека на только что пережитые чувства; каждый возводил напраслину или уничтожал другого, полагая с кажущейся высоты своего официального положения, что, составляя секретное донесение своему министру, он решает судьбы мира, хотя и знал, что те, для кого он пишет, никогда не прочтут этих строк.

VI

Подобно тому как жизнь в Травницкой долине в эти трудные годы мировой войны будто сплошь состояла из столкновения одних лишь безрадостных судеб, и жизнь австрийского генерального консула Иосифа фон Миттерера состояла из трудностей, среди которых его приезд в Травник нельзя считать наименьшей.

Это был смуглолицый брюнет с черными подкрученными усиками, пристальным взглядом, медлительной речью и сдержанными манерами; прямой и угловатый, он был всегда чист и аккуратен, скромен и подтянут, будто все, и человек и мундир, было только что доставлено из императорского и королевского военного цейхгауза для срочной экипировки заурядного полковника. И только карие круглые глаза с вечно красными, воспаленными веками придавали его лицу выражение доброты и глубоко спрятанной душевности. Это были затуманенные глаза человека, больного печенью, утомленные глаза старого пограничного офицера и канцелярской крысы, глаза, которые отдали всю свою зоркость, бдительно охраняя вечно угрожаемые границы государства, грустные и немые глаза человека, видевшего на этом поприще много зла и знавшие пределы человеческих сил, свободы и гуманности.

Он родился пятьдесят лет тому назад в городе Осиеке, где отец его был офицером в гусарском славонском полку, окончил кадетский корпус с чином пехотного Fähnrich. В чине поручика как офицер разведки был переведен в Земун. Тут, с небольшими перерывами, он провел двадцать лет, трудных лет войны то с турками, то с сербскими повстанцами. Он не только принимал агентов, получал сведения, поддерживал всевозможные связи и писал донесения, но и много раз лично переправлялся в Сербию, часто переодетый крестьянином или монахом, и в труднейших обстоятельствах собирал данные о турецких силах, зарисовывал укрепления и важные пункты или разузнавал настроение жителей. На этой службе, преждевременно старящей человека, фон Миттерер достиг успеха. И, как часто случается в жизни, из-за этого успеха он сломал себе шею. В министерстве были так довольны его донесениями за истекшие несколько лет, что вызвали в Вену, дали чин капитана и вручили сто дукатов наградных. Успех породил в душе молодого офицера смелую надежду, что ему удастся наконец выбраться из однообразной и утомительной колеи, по которой тащили свой груз все его предки.

С сотней дукатов наградных в кармане и высоким признанием заслуг пограничный офицер, которому перевалило за тридцать, был полон всяческих желаний, а больше всего жаждал спокойной и красивой жизни на более высокой общественной ступеньке. Одна венская барышня показалась ему олицетворением его мечтаний. Она была дочерью военно-судебного офицера, онемечившегося поляка и обедневшей венгерской баронессы. Красивую, но чересчур живую и романтически настроенную Анну Марию отдали без малейших колебаний, как-то даже слишком легко и быстро, за незаметного, но дельного офицера-пограничника с периферии империи. Казалось, судьба только и ждала случая, когда на шее у него повиснет жена, чтобы накрепко и окончательно привязать его к мертвящей колее жизни низших офицеров, из которой он хотел вырваться любой ценой. Женитьба, которая должна была открыть ему двери в высший и более привлекательный мир, отрезала ему туда все пути и, связала навеки, отняв душевное спокойствие – единственное достояние и предмет самой большой гордости безвестных людей и скромных судеб.

Офицер разведки, "добившийся успеха", быстро открыл, что имеет дело с вздорной и пустой женщиной, прихоти и причуды которой нельзя ни предугадать, ни предотвратить. Эта "несчастная польско-венгеро-венская микстура", как прозвал госпожу фон Миттерер комендант земунского гарнизона, страдала избытком фантазии и болезненной, непреодолимой, ненасытной потребностью восторгаться. Она восторгалась музыкой, природой, нездоровой филантропией, старинными картинами, новыми идеями, Наполеоном и всем, чем угодно, лишь бы это выходило за пределы ее круга и противоречило ее семейной жизни, доброму имени и хорошей репутации ее мужа. Эта жажда воодушевления часто связывалась у госпожи фон Миттерер с мимолетной и капризной любовью. В силу фатальной и неодолимой потребности эта женщина с холодным телом и воспаленной головой время от времени увлекалась каким-нибудь мужчиной, обычно моложе ее, каждый раз уверяя, что в этом могучем духе и смелом сердце, исполненном самых чистых побуждений, она обрела рыцаря и родственную душу. И в силу той же фатальности обычно это были молодые, беспечные и талантливые люди, испытывавшие к ней лишь скоропроходящее и недвусмысленное влечение, как ко всякой другой встретившейся им на пути женщине, не оказавшей сопротивления. После первоначальных восторгов, при первом же соприкосновении, когда совершенно ясно выявлялась вся разница между ее возвышенной и бесплотной экзальтацией и подлинными намерениями мужчины, разочарованная Анна Мария впадала в отчаяние. "Любовь" превращалась в ненависть и отвращение к бывшему кумиру, к самой себе, к любви и к жизни вообще. Переболев, Анна Мария искала и находила пищу в восторгах и печалях другого рода и таким образом удовлетворяла свою врожденную потребность в кризисах и потрясениях. И так до первого случая, когда все начиналось снова.

Фон Миттерер много раз пытался объяснить жене ее заблуждения, образумить и защитить ее, но все было напрасно. Его "больной ребенок", уже не первой молодости, периодически, с автоматичностью эпилептика попадал в поисках чистой любви во власть новой прихоти. Полковник наизусть знал как первые симптомы, так и весь процесс "заблуждений" своей жены и всегда предвидел ту минуту, когда она, заплаканная и разочарованная, бросится ему на шею и сквозь рыдания скажет, что ее все хотят, но никто не любит.

Как мог существовать и на чем держаться такой брак? Как мог честный и серьезный человек переносить все это и заранее прощать – этого никто никогда не узнает; это останется одной из тех необъяснимых тайн, так часто неумолимо разъединяющих двух людей или же их неразрывно связывающих.

Назад Дальше