Травницкая хроника. Консульские времена - Иво Андрич 45 стр.


По тревожному настроению французских властей в Далмации в последние дни он понимал, что нужно к чемуто готовиться, но, не имея других сведений, не хотел показывать этого фон Пауличу.

Взяв себя в руки, он осипшим от волнения голосом поблагодарил фон Паулича, добавив, что вполне согласен с его мнением, что" оно совпадает с его собственными взглядами и что не его вина, если когда-то в прошлом, с предшественником фон Паулича, дело обстояло иначе. Давиль захотел сделать еще один шаг.

– Я надеюсь, дорогой консул, что война не произойдет, а если это неизбежно, то она будет вестись без ненависти и скоро кончится. Я верю, что нежные и возвышенные родственные связи двух наших дворов и в данном случае смягчат остроту и ускорят примирение.

Тут фон Паулич, до сих пор смотревший прямо перед собой, вдруг опустил глаза, и лицо его стало строгим и замкнутым. На этом они и расстались.

Неделю спустя прибыли специальные курьеры – австрийский из Брода, а потом французский из Сплита, и консулы почти одновременно получили извещение, что война объявлена. Уже на другой день Давиль получил письмо от фон Паулича, в котором тот извещал его, что их страны находятся в состоянии войны, и письменно подтвердил свое предварительное мнение насчет их взаимоотношений во время войны. В конце письма он просил от его имени заверить госпожу Давиль в неизменном уважении и выражал готовность оказывать ей всевозможные услуги частного характера.

Давиль ответил сразу и повторил, что он лично и его служащие будут держаться так, как условились консулы, потому что "все без различия граждане западных государств здесь, на Востоке, составляют одну семью, какие бы разногласия ни существовали между ними в Европе". Он прибавил, что госпожа Давиль благодарит за память и сожалеет, что на некоторое время будет лишена общества подполковника.

Так осенью 1813 года – последнего из "консульских лет" – консульства оказались в состоянии войны.

Крутые дорожки в большом саду французского консульства были усыпаны желтыми листьями, которые сухими шуршащими потоками спускались к цветнику. На этих крутых дорожках, под склоненными ветвями фруктовых деревьев было тепло и покойно, как бывает только в дни, когда во всей природе наступает короткое затишье – чудесная передышка между летом и осенью.

Здесь, в уединении, глядя на заслоняющий горизонт близлежащий холм, Давиль подводил итоги своих восторгов, планов и убеждений.

Здесь, в последние дни октября, он услышал от Давны об исходе битвы под Лейпцигом. Здесь узнал он от проезжих курьеров о поражении французов в Испании. В этом саду он проводил целые дни, пока совсем не похолодало и студеный дождь не превратил желтые и шуршащие листья в скользкую грязь.

Однажды в воскресное утро 1 ноября 1813 года с травницкой крепости раздались пушечные выстрелы и разорвали мертвую влажную тишину между крутыми и голыми склонами. Жители Травника, подняв головы, считали выстрелы, глядя друг на друга немыми вопрошающими взглядами. Прогремел двадцать один выстрел. Белые дымки над крепостью рассеялись, воцарилась тишина, которая вскоре снова была нарушена.

Посреди базара кричал глашатай, зобастый, охрипший Хамза, все больше терявший голос и дерзкое насмешливое остроумие. Он надрывался изо всех сил, стараясь жестами помочь изменившему голосу.

Так, борясь с душившей его одышкой, он объявил, что бог благословил мусульманское оружие большой и справедливой победой над восставшими неверными, что Белград взят турками и последние следы восстания в Сербии стерты навсегда.

Весть быстро распространилась по всему городу из конца в конец.

В тот же день, после полудня, Давна отправился в город разузнать, какое впечатление произвели все эти вести на жителей.

Беги и торговцы не были бы тем, чем они были, – травницкими господами, – если бы искренне и во всеуслышание выразили радость по поводу чего бы то ни было, будь то даже победа собственного оружия. Сдержанно и с важным видом они мусолили какое-то односложное и незначительное слово, не считая нужным даже громко его выговорить. На самом-то деле на душе у них было нелегко. Ибо насколько приятно было, что Сербия смирится, настолько же страшно, что, вернувшись победителем, Али-паша станет, по всей вероятности, обходиться с ними еще круче и суровее, чем до сих пор. Да и то сказать, за долгую жизнь они слышали много глашатаев, возвещавших о многих победах, но никто не помнил, чтобы жизнь от этого становилась лучше.

Вот что сумел узнать Давна, хотя никто даже взглядом не соблаговолил ответить ему на его неуместное любопытство.

Побывал он и в Долаце, желая услышать мнение монахов. Но священник Иво отговорился делами в церкви и, небывало затянув службу, не отходил от алтаря до тех пор, пока Давна, устав ждать, не вернулся в Травник.

Давна посетил и иеромонаха Пахомия на дому и нашел его лежащим пластом в пустой и холодной комнате, одетого, с позеленевшим лицом. Не расспрашивая о сегодняшней новости, Давна предложил ему свои услуги как врач, но иеромонах отказался принять лекарство, уверяя, что здоров и ни в чем не нуждается.

На другой день и Давиль и фон Паулич нанесли официальный визит чехайе и поздравили его с победой, но постарались не встретиться друг с другом ни в Конаке, ни по пути.

С первым большим снегопадом вернулся Али-паша. При въезде его в город с крепости палили пушки, трубили трубы, дети выбегали ему навстречу. Развязались языки и у травницких бегов. Большинство из них прославляли победу и победителя в умеренных и полных достоинства словах, но публично и громко.

В тот же день Давиль послал в Конак Давну передать добрые пожелания и вручить подарок визирю-победителю.

Десять лет тому назад, проживая в Неаполе в качестве поверенного в делах при Мальтийском ордене, Давиль купил тяжелый золотой перстень красивой чеканки с тонко выгравированным лавровым венком на том месте, где полагается быть камню. Давиль купил его при распродаже имущества умершего мальтийского рыцаря, оставившего много долгов и не имевшего наследников. По рассказам, этот перстень служил когда-то наградой победителю в рыцарских турнирах членов Мальтийского ордена.

(В последнее время, с тех пор как дела неукоснительно шли к развязке, а сам он потерял внутреннее равновесие и пребывал в мучительной неизвестности о судьбах своей родины, своей семьи и самого себя, Давиль легче и чаще делал подарки, находя необычное и ранее неизведанное удовольствие дарить свои любимые вещи, которые до тех пор ревниво берег. Раздавая ценные и дорогие ему предметы, казавшиеся неотъемлемой частью его жизни, он бессознательно старался подкупить судьбу, теперь совсем отвернувшуюся от него и его семьи, ощущая в то же время искреннюю и глубокую радость, точно такую же, какую он испытывал когда-то, покупая эти вещи для себя.)

Давну не допустили к визирю, и он отдал подарок тефтедару, объяснив, что эта драгоценность в течение столетий вручалась первому в единоборстве и что консул посылает ее теперь счастливому победителю вместе с поздравлениями и добрыми пожеланиями.

Тефтедаром у Али-паши был некий Асим-эфенди, по прозвищу Айва. Это был бледный, худой человек, вернее тень человека, заика, с разными глазами. Он всегда казался сильно напуганным и тем самым заранее нагонял страх на посетителей.

Спустя два дня визирь принял консулов, причем сначала австрийского, а потом французского. Времена первенства Франции прошли.

Али-паша выглядел усталым, но довольным. При свете снежного зимнего дня Давиль впервые заметил какую-то странную игру зрачков у визиря, бегавших вниз и вверх. Как только взгляд его останавливался и успокаивался, сразу же начинали дрожать зрачки. По-видимому, это было известно и неприятно визирю, и потому он постоянно моргал, что придавало его лицу отталкивающее, затравленное выражение.

Али-паша, надевший по случаю приема перстень на средний палец правой руки, поблагодарил за подарок и поздравления. О походе на Сербию и своих успехах он говорил мало и с ложной скромностью тщеславных и чувствительных людей, которые молчат, считая все слова несовершенными и недостаточно выразительными, и этим молчанием подчеркивают свое превосходство над собеседником, преподнося свой успех как нечто неописуемое и недоступное пониманию простых смертных. Такой победитель и много лет спустя изумляет каждого, кто с ним заговорит о его победе.

Разговор шел натянуто и неискренне. Ежеминутно наступали паузы, во время которых Давиль выискивал новые, более сильные слова для выражения похвал Алипаше; визирь не мешал ему измышлять их, а сам окидывал комнату беспокойным, скучающим взглядом с молчаливым убеждением, что консулу никогда не подобрать точных и достойных определений.

И, как всегда бывает в подобных случаях, Давиль, желая проявить живейшее участие и искреннюю радость, нечаянно задел самолюбие визиря-победителя.

– Известно ли, где сейчас находится предводитель повстанцев, Черный Георгий? – спросил Давиль, он слышал, что Карагеоргий перебежал в Австрию.

– Кто его знает и кого это интересует, где он скитается, – презрительно ответил визирь.

– А нет ли опасности, что какое-нибудь государство окажет ему гостеприимство и поддержку, после чего он снова вернется в Сербию?

У визиря гневно дрогнули мускулы в уголках рта, и лишь потом губы сложились в улыбку.

– Не вернется. Да и некуда. Сербия настолько опустошена, что еще много лет ни ему, ни кому-либо другому не придет в голову поднимать восстание.

Еще меньше посчастливилось Давилю, когда он попытался перевести разговор на положение во Франции и на военные планы союзников, подготовлявших в то время переправу через Рейн.

На возвратном пути в Травник визирь принял специального курьера, посланного фон Пауличем ему навстречу в Бусовачу и передавшего вместе с поздравлениями австрийского консула подробное письменное донесение о положении на европейских фронтах. Фон Паулич писал визирю, что "бог покарал наконец французов за их неслыханную наглость и что совместные усилия народов Европы принесли свои плоды". Он описал во всех подробностях битву при Лейпциге, поражение Наполеона и его отход за Рейн, неудержимое продвижение союзников и их приготовления к переправе через Рейн и к победоносному завершению войны. Он привел точную цифру французских потерь убитыми, ранеными и оружием, так же как и всех армий покоренных народов, изменивших Наполеону.

Прибыв в Травник, Али-паша получил известия из других источников, подтвердившие все, о чем писал ему фон Паулич. Потому он так и разговаривал теперь с Давилем, ни разу не упомянув ни о Наполеоне, ни о Франции, словно он говорил с представителем безыменной страны, витающей в воздухе, не имеющей ни реальной формы, ни места в пространстве, словно он осмотрительно и с суеверным страхом остерегался даже в мыслях затронуть тех, на кого обрушилась судьба и которые давно уже находились в лагере побежденных.

Давиль еще раз бросил взгляд на свой перстень на руке визиря и простился с той натянутой улыбкой, которая появлялась на его лице все чаще по мере того, как его положение становилось все тяжелее и неопределеннее.

Когда они выезжали из Конака, в крытом дворе было уже темно, но за воротами сверкал мягкий, сырой снег, плотно устилавший крыши и мостовые. Было четыре часа пополудни. На снегу лежали синеватые тени. Как всегда в эти короткие зимние дни, печальные сумерки рано спускались в горное ущелье, из-под глубокого снега слышался шум воды. Отовсюду несло сыростью. Копыта лошадей глухо стучали по деревянному мосту.

Покидая Конак, Давиль, как обычно, почувствовал мгновенное облегчение и на какую-то минуту забыл, кто победитель и кто побежденный, и думал только о том, как бы и на этот раз проехать по городу спокойно и с достоинством.

От волнения и после духоты в жарко натопленном зале Конака его стало знобить от вечерней сырости. Он едва сдерживал дрожь. Это напомнило ему тот февральский день, когда он впервые проезжал через базар на первую аудиенцию у Хусрефа Мехмед-паши, сопровождаемый бранью, плевками или презрительным молчанием фанатичных жителей. И вдруг ему показалось, что с тех пор, как себя помнит, он только и делает, что ездит верхом по этой дороге, с той же свитой и с теми же мыслями.

За семь лет своего пребывания здесь он по необходимости привык постепенно ко многим тяжелым и неприятным вещам, но в Конак всегда ездил с одинаковым чувством страха и беспокойства. И даже в наиболее счастливые времена и при самых благоприятных обстоятельствах он при малейшей возможности избегал посещать Конак, стараясь устраивать дела через Давну. А когда случалась крайняя и неотложная необходимость лично посетить визиря, он готовился к этому, как к тяжелому походу, и еще накануне плохо ел и спал. Он повторял про себя, что и как скажет, предугадывал ответы и уловки и заранее чувствовал усталость. Чтобы хоть немного отдохнуть, успокоиться и утешить себя, он, лежа в постели, думал: "Ах, завтра в это время я буду опять на этом месте, и два тяжелых и неприятных часа останутся позади".

Уже с утра начиналась мучительная церемония. Во дворе и перед консульством раздавался конский топот, суетливо бегали слуги. Потом в положенный час появлялся Давна с загорелым и таким мрачным лицом, которое обескуражило бы и ангела небесного, не то что простого смертного. Приход Давны означал, что мучения начались.

Видя, как сбегаются дети и зеваки, в городе догадывались, что один из консулов едет в Конак. И вот на повороте, в конце главной улицы, показывалась процессия Давиля, всегда в одном и том же порядке. Впереди ехал всадник визиря, каждый раз сопровождавший консула туда и обратно. За ним следовал Давиль на своем вороном коне, полный спокойствия и достоинства, а в двух шагах позади и чуть левее ехал Давна на своей пугливой пегой арабской кобыле, которую травницкие турки ненавидели так же, как и самого Давну. Позади всех на добрых боснийских лошадках ехали два консульских телохранителя, вооруженные пистолетами и кинжалами.

Необходимо было держаться на лошади прямо, не смотреть ни налево, ни направо, не слишком задирать голову, но и не утыкаться в конскую гриву, не выглядеть ни рассеянным, ни озабоченным, не улыбаться и не хмуриться, а быть серьезным, внимательным и спокойным. Приблизительно такой, не совсем естественный взгляд бывает у полководцев на картинах, когда они вперяют взор вдаль, поверх поля битвы, куда-то между дорогой и линией горизонта, откуда должна появиться верная и точно рассчитанная помощь.

Давиль и сам не помнил, сколько сот раз он проделывал таким образом этот путь, но хорошо знал, что всегда, во всякую погоду и при любом визире, он был при этом так угнетен, словно шел на казнь. Случалось, этот путь снился ему, и во сне он переживал те же муки, следуя верхом с призрачной свитой сквозь строй угроз и засад по дороге в Конак, казавшийся недосягаемым.

И, вспоминая обо всем этом, он ехал верхом через сумрачный, занесенный снегом базар.

Большая часть лавок была уже заперта. Редкие прохожие шли по глубокому снегу согнувшись, медленно, словно волочили кандалы, засунув руки за пояс и повязав уши платком.

Когда они прибыли в консульство, Давна, попросив Давиля уделить ему несколько минут, сообщил новости, почерпнутые у приближенных визиря.

Один путник привез из Стамбула вести об Ибрагиме Халими-паше.

После двухмесячного пребывания в Галлиполи бывший визирь был сослан в малоазиатский городишко, а перед этим у него конфисковали все имущество в Стамбуле и его окрестностях. Свита его постепенно растаяла, каждый пустился на поиски своей судьбы и куска хлеба. Ибрагимпаша отправился в изгнание почти один. И по дороге в далекое захолустье, где земля голая, выгоревшая и каменистая, где на крутых скалах нет ни травинки, ни капли проточной воды, он непрестанно возвращался к своей всегдашней мысли о том, как, отрекшись от мира, одевшись в простую одежду садовника, он в тишине и одиночестве будет обрабатывать свой сад.

За несколько дней до отъезда Ибрагим-паши в изгнание скоропостижно умер – как говорят, от удара – Тахир-бег, бывший тефтедар визиря. Для Ибрагим-паши это было тяжелой утратой, от которой он лечился только старческим забвением, доживая свои последние дни в каменистой и безводной глуши.

Давиль отпустил Давну и остался один в снежных сумерках. Из долины поднимались волны тумана. Глубокий рыхлый снег заглушал звук. Вдали виднелась гробница Абдулах-паши, занесенная снегом. Сквозь окно едва мерцал слабый огонек восковой свечи, горевшей над гробом.

Консул вздрогнул. Он почувствовал слабость и озноб. Внутри у него все кипело.

И как часто бывает с чрезмерно озабоченными и переутомленными людьми, Давиль забыл на минуту о том, что слышал и пережил в этот день, обо всех затруднениях и неприятностях, ожидавших его завтра и в будущем. Он думал только о том, что видел непосредственно перед собой.

Думал о восьмиугольной гробнице, мимо которой проходил в течении многих лет, о пламени свечи, в туманный вечер едва видимом, которое они с Дефоссе назвали когдато "неугасимым светом", о происхождении гробницы и об истории покоившегося в ней Абдулах-паши.

Назад Дальше