– Да, да, этот недоносок. Большевик, каких мало. Барышня с решительным видом прошла мимо них и скрылась в свою комнату. Здесь, думалось ей, она придет в себя, успокоится, ляжет, уснет, и мучительный осадок от всего, что она видела и слышала, исчезнет. Но и это оказалось нелегким делом. Мать спала на другой кровати. Спала? Как сказать – частенько она прикидывалась спящей, чтобы своим присутствием не мешать дочери. Впрочем, неизвестно, когда она тише и незаметней – когда спит или когда бодрствует. Барышню раздражало присутствие в спальне второго человека, она привыкла спать одна. Ей представлялось, что именно это мешает ей думать. Она чувствовала себя словно в западне. Нигде ни покоя, ни уединения. А мысли все время возвращаются к тому, что читал поэт. Она легла, погасила свет, но в темноте ее охватил еще более сильный гнев. О сне не могло быть и речи. Что ни день, этот дом впадал во все большее безумие. Чего хотят эти молодые люди? (Неожиданно в ее памяти возникли довоенные сараевские студенты с набережной. Длинноволосые бездельники, они сидели в черных пелеринах на белом каменном парапете Миляцки и шептались об опасных вещах.) Что это за бессмысленная суета, которую она уже месяцами видит в доме? Что это за люди, называющие себя поэтами, журналистами, националистами или коммунистами, зачем они лезут туда, куда их не просят? И неужто нет никого, кто мог бы призвать их к порядку, на худой конец просто прикончить, но только освободить мир от этой страшной угрозы! Чистое ли это фиглярство и молодечество досужих юнцов перед глупенькими девушками, или речь идет, как ей увиделось сегодня вечером, о настоящем заговоре против денег и богатства, против порядка и разума – короче, против всего, что люди ценят, любят, делают и имеют? Кто ответит ей? Но уже сама необходимость задавать себе подобные вопросы приводит ее в смятение, лишает равновесия и не дает спать. А через стены и двери вместо ответа до нее доносится, словно в насмешку, дикая негритянская мелодия, под которую снова танцуют все, невзирая на различие во взглядах, и которая заставляет ее глубже зарываться головой в подушку. Мучаясь и терзаясь, она решает во всяком случае как можно скорее переехать отсюда, хотя бы ей и пришлось заплатить за дом на Стишской улице ту цену, которую просят и вокруг которой ведется торг вот уже три недели.
Однако то, на что легко было решиться во время ночных терзаний и бессонницы, трудно было осуществить днем, когда гнев ослабевал, а вопрос о цене вставал перед ней во всей своей непреклонности и жестокости. Она перебрала несколько домов, но каждый раз сталкивалась с ловкими и бесцеремонными владельцами, в истинные намерения которых проникнуть не удавалось. Барышня сразу поняла, что белградские дельцы совсем не похожи на вялых и ленивых сараевцев. Она прониклась страхом и уважением к этим крутым и суровым людям, которые умеют стоять на страже своих интересов, а чужие интересы уважают настолько, насколько их хорошо защищают. Однако и хозяева домов, и сам газда Джордже, который сводил их с племянницей, чувствовали, как много силы, осмотрительности и лукавства кроется в старой деве. В конце концов сошлись на доме на Стишской улице, с которого и начались переговоры. Барышне удалось сбить цену до минимального уровня и выговорить себе наиболее выгодные сроки платежей. (Домовладелец, разбогатевший македонец, подписывая соглашение, сказал, что такого выжигу и жмота, как Барышня, он еще в жизни не встречал, хотя больше двадцати лет покупает и продает дома и земельные участки.)
Как только из Сараева прибыли вещи, Райка и госпожа Радойка покинули гостеприимный дом на Смиляничевой улице; госпожа Радойка – с сожалением, а Райка – с радостью, довольная, что освободилась от этой нерасчетливой жизни и общения с шумной толпой молодежи.
Дом на Стишской улице, в стороне от центра, запущенный и сыроватый, со старой сараевской мебелью, расставленной в прежнем порядке, был для Барышней идеальным жилищем. Здесь она снова обрела себя и начала жить согласно своим вкусам и взглядам. Здесь у нее снова появилось ощущение, что ей удается что-то урвать у жизни. В доме было всего две жилые комнаты. Третья, полутемная и сырая каморка, в расчет не шла. Теперь у матери и дочери было по комнате. Хозяйство опять повели скромное и скудное, как некогда в Сараеве. Пища готовилась один раз в день, топили, да и то весьма умеренно, лишь одну комнату. Служанка приходила всего на два часа и делала только самую грязную работу. Жизнь возвращалась в прежнюю колею. Барышня опять взяла в свои руки хозяйство и понемногу стала заниматься делами, но потихоньку и осторожно.
Жизнь Белграда в начале двадцатых годов отличалась пестротой, интенсивностью, необычайной сложностью и противоречивостью. Рядом с множеством разнообразных и значительных достижений существовали невообразимые слабости и недостатки; старый уклад жизни, строгие порядки патриархального мира сталкивались с разношерстным клубком новых, еще не устоявшихся обычаев и всевозможных пороков: нерадивость – с бьющей через край энергией, чистота и душевная красота – с уродствами и мерзостью. Дикая и безоглядная погоня за чистоганом спекулянтов и мародеров всех мастей уживалась с игрой воображения и ума мягкотелых мечтателей и смелых мыслителей. По разрытым улицам с ветхими, запущенными домами, на которых можно было видеть явные следы войны, двигался разноликий поток людей, непрерывно возраставший, ибо в него очертя голову ежедневно кидались сотни пришельцев, как кидаются в морские глубины охотники за жемчугом. Сюда приходили и те, кто мечтал выдвинуться, и те, кто хотел спрятаться. Здесь смешались те, кто защищал свое состояние или положение, оказавшееся под угрозой в переменившихся обстоятельствах, и те, кого привело сюда стремление добиться и того и другого. Здесь было много молодежи из всех краев и областей нового государства, которая все свои надежды возлагала на новые условия и на завтрашний день, и немало пожилых людей, которые пытались как-то приспособиться к новым веяниям и искали спасения в самом водовороте, скрывая страх и отвращение, которые он им внушал. Одних вынесла на поверхность и создала война, других та же война потрясла до глубины души и переродила, и они теперь искали равновесия и покоя. Были изголодавшиеся, плохо одетые, недоучившиеся; были морально уничтоженные и навсегда павшие в собственных глазах, были сытые и наглые, с безграничным аппетитом и отвагой дикарей; были энтузиасты и горячие головы, не заботящиеся о себе, и эгоисты, знающие лишь трезвый расчет; были люди всевозможных вер и убеждений, разных рас и национальностей, всех сословий и профессий; были патриоты, жившие старомодной любовью, наивной верой и неопределенными надеждами на лучшее будущее; были смелые и прозорливые пионеры, которые уже теперь смотрели дальше и видели лучше большинства; были международные шпионы, преследовавшие свои, точно определенные цели. Короче, это была та буйная и пестрая глубинная флора, которую порождают войны и потрясения, а установление мира выбрасывает на поверхность, потому что в наше время и величайшие войны, и самые безоговорочные победы редко и лишь частично решают те вопросы, ради которых воевали и побеждали, но зато непременно ставят великое множество новых мучительных проблем. Именно их разрешения и добивались эти люди. Невозможно даже приблизительно перечислить все то, с чем они пришли сюда, однако с уверенностью можно сказать, что привели их сильные страсти и серьезные, неотложные нужды. Подобно косякам морских рыб, ищущих лучших условий существования, этот людской поток устремился под сень новой власти и новых законов, решив либо их приспособить к своим желаниям и интересам, либо самим к ним приспособиться.
В этой толпе, в воздухе, ее окружающем, царила нездоровая и коварная, но возбуждающая и всесильная атмосфера неограниченных возможностей во всех областях жизни и деятельности. На отрезке между Славией и Калемегданом в полдень или под вечер можно было неожиданно встретить друга детства и благодаря этой случайной встрече уже назавтра проснуться обеспеченным или даже богатым человеком, и никто и не подумает спросить, кто вы и что вы. Но точно так же можно было с полной торбой превосходнейших аттестатов и отличнейших рекомендаций (черным по белому!) неделями обивать пороги учреждений и не добиться правды. Что-то от неистовости и хаоса золотоносного Эльдорадо было в жизни и облике столицы этой великой державы, которая еще не имела ни определенных границ, ни внутреннего устройства, ни окончательно установленного имени. Во всем, как в духовной жизни, так и в материальной, властвовал роскошный и приятный беспорядок в той первой его фазе, когда никто еще против него не восстает, ибо каждый находит в нем свою корысть и черпает надежду на еще большую.
Жизнь нового Белграда еще никем не описана, и это нелегко сделать, но жившие там в ту пору могут и сейчас вызвать ее в памяти и даже физически ощутить, как какой-то особый климат или определенное время года.
В этом Белграде, с его стремительным людским водоворотом, обитает и барышня Райка Радакович из Сарае-ва. Ходит она неслышно и настороженно, глядя прямо перед собой и лишь изредка бросая по сторонам косые, недоверчивые взгляды. Она не сумела бы с уверенностью сказать, чего она все время боится. То ее напугает пролом от гранаты, зияющий в стене опустелого дома, то прохожий, какой-нибудь демобилизованный солдат в коричневой шинели грубого сукна, со споротыми знаками различия. Следы войны рождают в ней страх, однако же не меньше она боится и неистовства новой жизни, которая бурлит и безоглядно мчится мимо развалин и жертв войны. На каждом шагу она видела, насколько жизнь здесь богаче и сложнее, но вместе с тем суровее и опаснее, чем в Сараеве; на вид легкая и веселая, будто забава, а на самом деле коварная и неумолимая, как игра на деньги. Она поняла это безошибочной интуицией людей, предавшихся одной страсти.
Почти каждое утро, и в снег, и в слякоть, и в дождь, и в буран, Барышня спускалась по улице Негоша и обходила банки, а также меняльные лавки, которые, как грибы после дождя, что ни день вырастали на пространстве между отелем "Лондон" и кафе "Коларац". Они еще издали манили и волновали Барышню своими большими, броскими вывесками всего из одного слова "Меняла"; перед каждой лавкой была выставлена черная доска, на которой мелом писали курс девиз на сегодняшний день. В каждой такой "конторе", вернее, отремонтированной на скорую руку узкой и почти пустой лавчонке за новым прилавком рядом с кассой и холодной печуркой стоит какой-нибудь испанский еврей, Анаф или Медина, в зимнем пальто, в шляпе, посиневший от холода, хмурый и неприветливый. Барышня этого не замечает. Впрочем, она сама мрачнее, жестче и бесцеремоннее любого из этих менял. Она облокачивается на прилавок и спрашивает:
– Сколько даете за сербские табачные акции?
– Сколько у вас есть?
– Прилично. Смотря сколько дадите.
Еврей не хочет говорить цены, но Барышня тут же предлагает другие бумаги, расспрашивает о курсах и морочит голову меняле до тех пор, пока не узнает или не догадается обо всем, что ей надо. Тогда она уходит, не прощаясь, ничего не купив и не продав. Скоро все менялы уже знали эту хмурую женщину и, увидев, что притворяться равнодушными или нелюбезными бесполезно, стали разговаривать с ней как с равной. Но на сделки Барышня шла редко, по мелочам и с величайшей осторожностью; она все реже испытывала желание и решимость идти хотя бы на малейший риск и все чаще обращалась к воображаемым, нереальным операциям. Она долго и тщательно вынюхивала наиболее высокую цену на какие-либо из своих бумаг, записывала ее и через две или три недели проверяла, сколько бы она потеряла или приобрела, если бы тогда их продала; воображаемый убыток или барыш она вносила в специально заведенную книгу непроизведенных операций, которую ежедневно перелистывала и читала. Эта игра, которая для нее была гораздо больше, чем игра, доставляла ей глубокие, сильные переживания, и приятные и досадные, расширяя в то же время ее познания и опыт. Зарывшись, как крот, в эту мелкую бесконечную работу, она все. реже вспоминала свою былую мечту о Миллионе и испытывала в ней все меньшую потребность; а если, случалось, и вспоминала, ей мнилось, будто это кто-то другой мечтал о миллионе и рассказал ей о своей мечте. И воспоминание о Сараеве тоже быстро бледнело в ее памяти. Ничто не тянуло ее назад, даже могила в Кошеве, которая сейчас существовала для нее словно где-то в воздушном пространстве, поднятая на недосягаемую высоту. Волнения, которые ей пришлось там пережить, улеглись, потери не казались столь непоправимыми. И только в душе жил страх, как бы и здесь, в Белграде, не возобновились газетные нападки. Этот страх преследовал ее даже во сне. Но опасения ее были напрасны. Бурная и стремительная жизнь столицы, словно джунгли или океан, поглощала и покрывала забвением и добро, и зло, и славу, и позор.
К Хаджи-Васичам она ходила редко, знакомства, которые появились у нее в их доме, были немедленно и прочно забыты. И все же ей не удалось окончательно порвать с этим миром и уединиться так, как бы она хотела. С одной молодой особой и одним юношей, с которыми она познакомилась в самые последние дни своего пребывания на Смиляничевой улице, она продолжала поддерживать отношения и дальше, хотя сама не знала, почему и зачем. Молодую особу звали Йованка Танаскович, она была дальней родственницей госпожи Секи. В доме Хаджи-Васичей Барышне часто приходилось слышать о ее причудах. Однажды она пришла, их познакомили, и очень скоро Йованка привязалась к Барышне.
VII
Йованка! Это весьма распространенное простонародное имя, способное навечно похоронить женщину в море сельских и городских Йованок, в тогдашнем белградском обществе произносилось с особой интонацией и значительностью, словно романтическое и всегда приметное имя какой-нибудь Армиды, Клоринды, Оливии или Кассии, произносилось без добавления фамилии или прозвища, ибо подразумевалось, что Йованка одна в Белграде и целом мире.
Ей было уже за тридцать – невысокого роста, плотная, с крепкими ногами, с решительными и порывистыми движениями, сверкающими карими глазами и пронизывающим взглядом. Кожа у нее была тусклая и серая. Какое бы платье или украшение она ни надела, все сразу становилось на ней серым и убогим. Одевалась же она просто и небрежно и производила впечатление неряшливой, чтобы не сказать нечистоплотной, женщины. Черные густые лоснящиеся волосы были стянуты на затылке. Мужское рукопожатие, солдатский шаг, голос низкий и хриплый от непрестанного курения, быстрый и отрывистый говор дополняли облик этой женщины богемного вида и поведения. Она происходила из почтенной и богатой белградской семьи, окончила университет и имела тьму знакомств и разветвленные родственные связи во всех слоях белградского общества. Родители ее рано умерли, оставив ей, единственной дочери, хорошее состояние в домах, земле и ценных бумагах. Жила она одна, скромно и необычно, не думая ни о замужестве, ни вообще о мужчинах и ничего не требуя от жизни лично для себя. Все в ней было неустойчиво, смутно и непонятно. Трудно сказать, какими соображениями и побуждениями руководствовалась в своей бурной и неутомимой деятельности эта неугомонная и любопытная особа, по-мужски решительная и сильная. Единственным ее желанием и стремлением было вмешиваться в чужие судьбы, планы, страсти и замыслы. Она жила только этим и только в этом видела смысл своего существования. Она поддерживала многочисленные знакомства, сложные и запутанные, с мужчинами и женщинами разного положения и возраста. Казалось, она желала помочь всем на свете и, не имея собственных забот, хотела взвалить на себя чужие. Неслышно, незаметно и бескорыстно она вторгалась в судьбу человека, взятого ею под покровительство, разделяла его стремления, успехи или поражения. При этом она превосходила своих подопечных усердием и активностью, убежденная, что понимает их намерения глубже и защищает их интересы лучше, чем они сами.
В жуткую слякоть или лютый буран она обегала весь Белград, заходила в дома, лавки, конторы. Без галош и зонта, с покрасневшими руками и носом, синими губами, в длиннополом, мышиного цвета пальто, смахивающем на солдатскую шинель, – такой ее можно было увидеть в разрытом и немощеном Белграде 1920 года. Если вы остановите и спросите ее, куда она спешит, она на ходу страстным шепотом скажет вам, что у ребенка одной ее приятельницы дифтерия и она с утра бегает сегодня по городу.
– Вы знаете Загорскую. Она теряет голову из-за малейших пустяков. А он, он еще вчера выехал с какой-то комиссией на место, во всяком случае, он так сказал, и в Белграде его нет. В городской больнице в инфекционном отделении нет свободных коек. Мне удалось найти хорошего доктора, но теперь нет сыворотки. Бегу в амбулаторию. Сказали, что там есть.
И мчится дальше в грязь и туман, маленькая, невзрачная, но несгибаемая и крепкая, как стальное перо.
Или вы видите, как она терпеливо расхаживает перед театром, сунув руки в карманы пальто.
– Что вы здесь делаете, Йованка?
– Жду директора. Подумайте только, эти невежды производят какое-то сокращение и уволили Кирьяковича, молодого талантливого актера, в то время как многих, уже отыгравших свое, оставили, дают им роли, устраивают бенефисы. А он только несколько месяцев как женился. Жену взял из провинции. Сейчас они ждут ребенка, а в доме пеленки нет – пеленки! – и денег ни гроша. Жили как два голубка, но – знаете ведь, как оно бывает, – уже начались ссоры, недоразумения. Она дочь богатого торговца, но отец отрекся от нее, когда она убежала с Кирьяковичем.
Теперь она плачет и грозит вернуться к отцу или броситься в Саву, а он хочет кинуть все и уйти с какой-нибудь бродячей труппой. Вот жду директора. Он мне двоюродный брат. Нужно поговорить с ним и как-то все это уладить.
Вообще не было дела, за которое она не взялась бы ради того, кого считала достойным своего покровительства. Ночи напролет она просиживала у постели больных, давала пристанище приятельницам, сбежавшим от мужей, ходила вместо них к адвокату и в консисторию; хлопотала за брошенных девиц и бедных юношей, которым предстояло держать экзамен или искать службу; неусыпно заботилась о несчастных влюбленных, мирила поссорившихся, спасала должников. Словом, по непонятным побуждениям и не преследуя никаких личных целей, исполняла роль провидения. И действительно, она была совершенно бескорыстна, хотя капризна и неуравновешенна, была преданна и добра до самопожертвования, но в то же время назойлива, злопамятна и мстительна. Путаные судьбы неудачников и страдальцев были ее стихией. Только они привлекали ее внимание, им она с неодолимым упорством навязывала свои советы и услуги, ценные и важные, но потом, когда дела их улучшались, вдруг отворачивалась от них и, как разгневанная, оскорбленная фурия, преследовала их молчаливой ненавистью и тихим оговором. (С первого дня знакомства она всем говорила "ты", однако же после первой ссоры снова переходила на "вы".) Благополучные и незаметные судьбы, люди, которые преуспели в жизни или скрывали свои нужды и горести, ее вообще не занимали. Для них она находила лишь колкие замечания и убийственную иронию, принятую в ее кругу. Зайдет, например, речь о Йоване Симиче, известном белградском геологе, который стал почетным профессором Парижского университета и должен на днях выступать в Сорбонне с публичной лекцией, Йованка лишь презрительно отзовется:
– Знаю я его. Жену бьет. Да еще и ест руками.
Для нее и для большинства тех, кто ее слушает, это все, что надо знать и можно сказать о знаменитом геологе.
Такой была и так жила эта самая Йованка.