Говорить Йованке о нюансах и различиях в мнениях и оценках было все равно что говорить слепому о цвете и его оттенках.
– Это просто-напросто подлость, вот что я вам скажу, профессор, – ответила Йованка на все ученые и утонченные рассуждения молодого этнографа.
Та же судьба постигла и прочие толкования общего характера, какими тот старался объяснить исключительность условий, в которых живет нынешняя молодежь.
– В периоды, непосредственно следующие за долгими и тяжелыми годами кровопролития и страданий, – объяснял он Йованке, – молодые люди воспринимают свою молодость не такой, как она есть, то есть не как короткий отрезок времени в жизни каждого поколения, а как особый дар божий, который лишь однажды, в виде исключения, свалился на них с неба, словно чудесный сгусток силы и красоты. Все, что они испытывают и видят вокруг себя, представляется им нежданным подарком, уцелевшим благодаря слепому случаю среди всемирного потопа, чтоб дать им возможность победоносно и упрямо шагать по безмерной и безграничной жизни.
– Знаю, в чем дело. Это не государство, а сумасшедший дом. Одни жулики и дармоеды.
Этими словами Йованка закончила разговор с герцеговинцем, уже твердо решив взять его под свое попечение и "протолкнуть" в университет, вопреки желанию старых профессоров, которые, "словно мумии", стоят на пути молодых сил, но прежде разоблачить Ратко Ратковича, заставить его выплатить долги и, самое главное, ославить на весь мир.
Поэтому она сразу пришла на Стишскую улицу, чтоб выработать план действий.
Слушая пространный Йованкин рассказ, Барышня в смятении глядела в сторону. Холодная, тревожная дрожь пробегала то по шее, то по спине, проникая все глубже внутрь. Барышня страстно хотела, чтоб оказалось, будто Йованка ее обманывает, – обманывается сама или лжет – все равно, лишь бы то, что она говорила, было неправдой, и в то же время вся она коченела от напряженного усилия ничем не выдать и не показать это свое желание. И чем резче звучали слова осуждения и неприязни, тем глубже пробирался в нее страх и тем сильнее поднималась откуда-то со дна ее души потребность защитить Ратко от этой страшной Йованки, выступить против всех и вся, против самой очевидности. Но легче было бы защитить его от целой армии государственных обвинителей, чем от этой женщины – невыносимой, когда она любит, и теряющей рассудок, когда ненавидит. Единственное, что удалось Барышне, это время от времени цедить туманные слова сомнения в греховности Ратко:
– Посмотрим. Я думаю, лучше всего с ним поговорить.
С ним говорить? – обрывала ее хриплым голосом Йованка. – Я с аферистами не разговариваю. В своем ли ты уме? Какая наивность! Ты, кажется, еще веришь этому негодяю? Так я и знала. Вот я тебя сегодня вечером отведу в одно место, чтоб ты своими глазами увидела и своими ушами услышала, что за фрукт этот твой распрекрасный Ратко, чтобы ты сама увидела и услышала, чтоб сама во всем убедилась, коли не хочешь верить тому, что люди говорят.
Волна горечи захлестывала Барышню, на язык просился логичный и естественный ответ – Ратко совсем не "ее", а, наоборот, Йованкин; Йованка привела его к ней и так горячо рекомендовала и расхваливала, что наконец заставила ее подписать ему первый вексель. Она хотела сказать и могла доказать ей это, но у нее не было сил, она чувствовала себя странно беспомощной и чуть ли не парализованной перед этим упрямо разверстым ртом, который еще ни разу не признал ни малейшей своей ошибки и который был способен оглушить весь мир дерзкими словами. Такие слова не имеют никакого отношения к лжи и к правде, они вне всякой реальности, они сами по себе неоспоримая реальность. Потом, оставшись наедине с собой и лишь на мгновенье задумавшись, понимаешь, что нет ничего проще, чем доказать полнейшую несостоятельность каждого из этих слов, но, сталкиваясь с ними непосредственно, ощущаешь свою полную беспомощность и желание укрыться от них, как от стремительного потока горячей лавы. И Барышня молчала, хотя молчание стоило ей дорого. И чем сильнее раздирали ее противоречивые чувства возмущения, постыдной слабости и необъяснимой растерянности, тем меньшее сопротивление она могла оказать разъяренной Йованке. Сама поражаясь своей слабости, она не находила ни слов, ни решимости, чтоб выйти из-под ее власти.
А Йованка излагала задуманный ею проект показать Барышне Ратко в его собственной стихии, чтоб она, Барышня, наконец убедилась и увидела своими глазами, что у него за "дела" и куда уходят деньги, которые они ему дают. О подробностях своего проекта она говорила с незатихающей яростью, словно теперь главное этот проект, а не постигшее их разочарование и пропавшие деньги. Она уже все устроила. В "Казино" электромехаником и "начальником по технической части" работает по ночам некий Йошка, который днем служит у одного ее родственника, владельца мельницы на Сеняке. С этим Йошкой она обо всем договорилась. Вечером, в начале двенадцатого, они вдвоем пойдут в "Казино". Во дворе их встретит Йошка и проведет через боковой вход в маленькую пустующую галерею, откуда они смогут, никем не замеченные, видеть сверху кабинет, где Ратко каждый вечер в сомнительной компании кутит и проматывает деньги. Увидят они и Карменситу – она в это время обходит кабинеты и собирает чаевые. А потом они смогут незамеченные и неузнанные уйти тем же путем, что и пришли.
Барышня слушала все это так, словно Йованка излагала какой-то свой путаный сон, а не реальный план, который должен быть осуществлен уже сегодня вечером, да еще с ее участием. Спроси у нее кто-нибудь, вправду ли она собирается рыскать по темным галереям ночных кабаков, в которых царят расточительство и разврат и о которых она даже в книгах не любила читать, она решительно отреклась бы от этого, как от безумной, оскорбительной и невероятной затеи. Она и отказывалась, только ей это нисколько не помогало. Йованка вошла в раж. Слова сыпались, воспламеняясь друг от друга наподобие фейерверка, и сливались в залпы, от которых воля Райки слабела и всякая мысль о сопротивлении угасала. Не соглашаясь на предложения беснующейся Йованки и в душе не веря, что вообще может на них согласиться, она в конце концов сдалась и с холодней яростью подчинилась ее воле. Но перед этим сделала последнюю отчаянную попытку воспротивиться этому бессмысленному походу:
– Знаешь что, Йованка? Я не пойду.
– Ну вот. Как так не пойдешь?
– Не пойду. Ты иди, если хочешь.
Как так: "Иди, если хочешь?" – взвизгнула Йованка. – Я из-за тебя целую неделю бегала, с ног сбилась, а теперь, когда я вывела его на чистую воду, – "Я не пойду", "Иди, если хочешь"? Ты обязана пойти вместе со мной, обязана! Что это за ломанье? Негодяй украл столько денег, обвел нас, как маленьких, а мы и пальцем не пошевельнем? Ему это даром не пройдет, но прежде я хочу, чтоб ты сама во всем убедилась. Ты должна увидеть все собственными глазами!
Когда Йованка помянула деньги, у Барышни где-то в глубине души болезненно затрепетало полуотмершее чувство сожаления и утраты. Она не могла поверить, что обманута, что пустила на ветер столько денег, точно так же как не могла поверить, что отправится в ночную пору по сомнительным заведениям. Но она уже чувствовала, как отступает и сдается, бессильная, словно во сне, перед возгласом Йованки, бичом резанувшим воздух: "Обязана!"
Около десяти часов Йованка пришла на Стишскую улицу и постучала в слабо освещенное окно подле калитки. Барышня открыла ей дверь. Некоторое время женщины сидели при тусклом свете электрической лампочки, принужденно и вяло беседуя. В комнате было прохладно, и они сидели в зимних пальто, напоминая двух несчастных путниц, тщетно ожидающих поезда на глухом полустанке. Йованка не переставая курила дешевые и крепкие французские сигареты и рассказывала кое-какие детали из жизни тех, кто в настоящее время находился под ее покровительством и защитой. Барышня, то и дело покашливая, слушала. О Ратко не было сказано ни слова. Через полчаса Йованка встала и предложила двигаться. На дворе стояла сырая и холодная октябрьская ночь. Дул сильный ветер. Тщательно запирая калитку и озабоченно оглядывая окна дома, который она впервые оставляла в такое неурочное время, Барышня дрожала от холода и скрытого возбуждения. Она тяжело и неуверенно ступала по неровной мостовой Александровской улицы – плохо освещенной и грязной. Спотыкаясь, хваталась за Йованку, вышагивавшую на своих коротких крепких ногах, как рекрут. Почти в полночь подошли к Теразиям. Здесь было светлее и оживленней. Из "Тополы" и других маленьких кофеен, расположенных в первых этажах домов по обе стороны Александровской улицы у выхода ее на Теразии, доносились приглушенные звуки пения, музыки и людской гомон. По вздрагивающим и запотевшим окнам можно было догадаться, что кофейни битком набиты веселящимися людьми, которые едят, пьют, танцуют и поют. Согнувшись от ветра, женщины завернули за угол и вошли во двор "Казино".
Темный двор освещали лишь окна кухни. Одно было открыто, и из него валил густой пар. Пахло жирной едой и конюшней. Слышались возгласы кельнеров, заказывающих блюда, разговоры и перебранка поварих и слуг, звон тарелок и кастрюль. Барышня держалась за руку Йованки. Из стремительно распахнувшихся дверей выбежала ядреная раскрасневшаяся женщина с огромным баком в руках и чуть было не окатила их помоями, которые, подавшись всем телом вперед, она выплеснула во двор. Они вошли в узкий коридор и стали подниматься по слабо освещенной лестнице. Барышня оторопело глядела прямо перед собой. Наконец она услышала, как Йованка кого-то спросила:
– Где Йошка?
– Наверху, в ложах, – ответил мальчишеский голос. Йованка устремилась вперед, стиснув зубы, суровая и мрачная, словно богиня правды и возмездия. Барышня изо всех сил семенила за ней через какие-то полутемные узкие помещения, заваленные ящиками, бочками, ширмами, занавесями, непрестанно ударяясь локтями и коленями о невидимые предметы. В застоявшемся воздухе пахло пылью и карбидом. Поднявшись на второй этаж, в длинном и более светлом коридоре они столкнулись с рыжеволосым и рыжеусым человеком в замасленной робе с засученными до локтя рукавами. Йованка поздоровалась с ним, и он тут же повел их в конец коридора. Барышне показалось, что на лице его видна легкая усмешка, какая бывает у взрослых, когда им случается играть с детьми. Парень учтиво отворил узенькую дверь и пропустил их вперед. Они снова очутились в почти полной темноте. Лишь где-то в глубине, словно через плотные занавеси, пробивался слабый свет и откуда-то снизу доносились веселые возгласы и звон бокалов. Женщины на цыпочках приблизились к свету. Здесь и в самом деле были тяжелые занавеси из сукна. Йованка слегка раздвинула их и посмотрела вниз, потом быстро отпрянула и, ни слова не говоря, толкнула на свое место Барышню.
В узкую щель Барышня в первое мгновение увидела лишь яркий свет и белую стену напротив. Пахнуло теплым спертым воздухом, смесью табачного дыма и всевозможных испарений. Опустив взгляд ниже, она увидела прямо под собой узкую комнату, которую почти целиком занимал длинный стол, сплошь уставленный тарелками, бокалами и разнообразной снедью. Вокруг стола сидело пять-шесть мужчин. Барышня поняла, что они с Йованкой находятся на галерее, а внизу – тот самый кабинет, о котором Йованка ей говорила. Она была настолько возбуждена, что в первую минуту в глазах у нее все дрожало и расплывалось, но потом, когда она немного пришла в себя, картина, открывшаяся ей, приобрела устойчивость и четкость, и теперь она могла следить за выражениями лиц, движениями и голосами, словно на киноэкране. Прежде всего ей бросился в глаза Ратко – светловолосый, с почти мальчишеской физиономией, он резко выделялся среди других мужчин, в большинстве своем отяжелевших и грузных. Он вел себя сдержаннее других, но то и дело закидывал голову и громко, весело смеялся. Это придавало ему блаженный и дурашливый вид, какого она у него никогда не замечала. И остальные его приятели кричали, беспорядочно махали руками, хохотали, хлопали в ладоши. Все беспрестанно что-то ели и запивали вином из тонких бокалов.
Вся эта сцена, увиденная в таком необычном ракурсе, выглядела безумной и призрачной. Сдерживая дыхание, забыв, где она и что с ней, Барышня продолжала смотреть, как кутит уже сильно подвыпившая компания. Во главе стола сидел толстый желтолицый мужчина, с черными волосами, с густыми черными подстриженными усами. Он держался степеннее всех и лишь время от времени большим платком утирал пот с толстой шеи. "Адвокат тот самый", – определила Барышня. Она уже следила и за их разговором, если можно назвать разговором оглушительную и веселую мешанину слов, смеха и возгласов. Она понимала каждое слово, но собутыльники перебивали друг друга, заглушая смехом и гамом любую попытку довести фразу до конца.
– Да дайте же наконец человеку прочесть стихи, – говорил адвокат ленивым и небрежным тоном и добродушно махал рукой полному и бледному господину в больших очках, уже поднявшемуся на противоположном конце стола с листком бумаги в руках и тщетно ожидавшему тишины.
– Да, да, да, давайте-ка послушаем.
– Сядь ты, на самом деле, зачем это надо! Я не выносил стихов, даже когда в школу ходил! – кричал низенький прыткий толстячок с покрасневшим от вина лицом. – Дайте ему прочесть!
– Давай, поэт, смелей!
Поэт, совершенно трезвый, готовый к действию, как заряженная винтовка, воспользовался мгновеньем относительного затишья и, хотя кое-кто еще продолжал переговариваться, жевать и чокаться, сладким баритоном начал читать стихи:
БЕЛГРАД
Мой город стоит меж двух рек.
Устремленные ввысь, темные силуэты
Режут звездный узор,
А лунный серп, серебряный рыцарь,
Уходит в сады созвездий
Дыханье моего города, причудливое, вихревое, свободное,
Поднимаясь над всем, летит высоко-высоко
И в кружение самых далеких планет
Несет с неодолимой отвагой смелые арки
Прекрасной архитектуры будущего…
– Ох, помереть впору от твоих стихов, – прервал поэта низенький толстяк, с детства не выносивший поэзии.
Поднялись голоса возмущения:
– Замолчите, пожалуйста!
– Заткнись, пьяный болван, раз ничего не смыслишь, дай бедняге заработать малость.
– Пардон, пардон, господа, – кричал тощий, длинноволосый, с примерной тщательностью одетый господин, – пардон, это недоразумение. Дело вовсе не в заработке. Наш друг преследует совершенно иные цели. От нас ему ничего не надо, напротив, он хочет нам доставить редкое удовольствие. Это наш первый космический поэт. Теперь, когда и мы вступаем в сферу культуры…
– Хватит, хватит, браток! Ты аптекарь, с тебя и того довольно!
– Дайте поэту слово!
– Однако кто привел эту поэтическую напасть портить нам настроение? – проговорил кто-то спокойным и низким басом, словно только что проснувшись.
Замечание вызвало общий смех. Но длинноволосый тощий щеголь, о котором стало известно, что он аптекарь, упорствовал. Встав с места, он кричал во все горло:
– Господа, умоляю вас, дайте слово поэзии! Поэты – высшие создания, их надо уважать.
– Что, что? – визжал низенький господин, бегая, растопырив руки, вокруг стола. – С чего это я стану его уважать? Да будет тебе известно, я никого не уважаю! Я из Палилулы. Мне на всех наплевать. Даже на господа бога! Понятно? А эту твою бестолочь я и слушать не желаю! Понимаешь? Не желаю, и все тут!
Адвокат во главе стола только отмахивался, трясясь от смеха и вытирая с затылка пот. Поэт, по-прежнему торжественный и невозмутимо серьезный, после некоторого колебания сел на место и свернул листок. Между аптекарем и палилулцем, который не выносил стихов и служил, как выяснилось из разговора, таможенным арбитром, завязался громкий спор о культуре и поэзии. Они так кричали, что невозможно было разобрать голоса других. Но неожиданно шум прекратился и разговоры стихли. Все разом повернулись к невидимой двери, находившейся где-то под галереей, на которой стояла Барышня; лица у всех посветлели и расплылись в улыбке.
С высокой испанской наколкой из черных кружев на голове и большим букетом фиалок на груди, шурша роскошным широким платьем из негнущегося шелка цвета ореховой скорлупы, в комнату вплыла Карменсита." Левой рукой она придерживала на кринолине плоскую корзинку с крупными, совершенно темными пармскими фиалками, связанными в маленькие букетики. За ней вошла девочка с такой же корзинкой, в которой лежала груда крупных банкнот.
Барышня судорожно сжала кулаки, впившись ногтями в занавесь.
Лишь теперь, когда пьяная компания наконец умолкла, можно было услышать, что Карменсита тихо поет песенку с механически затверженными сербскими словами:
О сеньоры, сеньориты,
Купите вы у Карменситы
Фиалки голубые эти,
Что счастливей всех на свете
Сделают вас в эту ночь.
Голос у нее был высокий и приятный, произношение небрежное и неясное, движения в ритме песни грациозные и уверенные. Она не успела еще подойти к столу, как орава беснующихся мужчин была укрощена. Напевая песенку, она брала из корзинки букетики фиалок и вдевала их каждому в петлицу сюртука, и каждый бросал в корзинку, которую подставляла девочка, по банкноте. Воплощение музыки, радости и пленительной беззаботности, Карменсита, казалось, и не подозревала о существовании девочки с корзинкой. Низенький толстяк, не выносивший стихов, сразу присмирел, притих и смотрел прямо перед собой; чтобы скрыть замешательство, он выхватил из своего толстого бумажника пачку банкнот и широким жестом бросил девочке. С фарфорового лица Карменситы не сходила улыбка, открывавшая белоснежные зубы и игравшая в затененных длинными ресницами глазах. Она с трудом пробиралась между стульями и стеной – мешал широкий кринолин из шуршащего шелка. Все давали ей дорогу и смотрели на нее с восхищением и робостью. Только Ратко держался свободно и непринужденно. Бросив свою банкноту, он нагнулся, чтоб ей было удобней воткнуть букетик в петлицу, взял ее руку и осыпал ее поцелуями до локтя. Карменсита прервала свою тихую песенку: "Laisse-moi tranquille, Ratko! Voyons, laisse-moi passer, mechant gars", – сказала она звонко и ясно.
Лицо ее ослепляло кремом, яркой помадой и привычной, уверенной улыбкой опытной укротительницы. Ловким, изящным движением она высвободила руку и в мгновенье ока оказалась на противоположном конце стола, продолжая напевать песенку и оделять гостей фиалками. Обойдя всех, она театрально раскланялась и исчезла вместе со своей песенкой и девочкой, которая несла корзинку, полную банкнот. Ратко, смеясь, сыпал ей вслед французские слова, глаза у него горели.