– А ты для красного словца не пожалеешь родного отца, – возразил Каховский. Что я сказал неверного? Не от красного вина, а от красных кровавых луж, затопляющих деревни военнопоселенцев, болит мое сердце. Смотри, близок час, когда красный фригийский колпак покажется на площадях Петербурга. По Чугуевскому и Таганрогскому делу схвачены и брошены в тюрьмы две тысячи человек, и среди них не только холопы, а пятьдесят шесть офицеров, пошедших рука об руку с угнетенными. Разве это спокойная страна, разве можно задавить миллионы живых людей без того, чтобы они не закричали? А кто главный советчик царский? Образина, нетопырь Аракчеев, нонешний единственный докладчик по делам Комитета министров. Знаешь ты Ждановское дело, как в Комитете министров гладко сначала шла жалоба ждановских мужиков на продажу с раздроблением? Там ведь такое творилось, что волосы дыбом станут. Подумать страшно, что год тому назад это дело начато и еще не кончено до сегодня. Ты поставь себя в позицию мужа, от которого продают жену в другую деревню, в неволю, во время рекрутчины. Что бы ты стал делать? А вот курский помещик это делал и сейчас делает, хотя жалоба на него и лежит в Комитете министров. Хуже всего, что по указу Петра, напечатанному ровно сто лет тому назад, продажа крестьян не только без земли, но и порознь из одной семьи почиталась преступлением, а вот теперь спаситель Европы от варваров сам не может остановить варварских деяний своих разгулявшихся помещиков. Аракчеев даже не докладывает. Царь хмурится при слове "крестьяне".
– Что же, по-твоему, делать надо? – спрашивал его Якубович. – И не пошатнется ли государство от поспешного освобождения крестьян?
Каховский желчно усмехнулся.
– Вопрос твой подобен ребячеству. Не будет ли мне хуже оттого, что мне будет лучше? Прочти "Опыт теории налогов" Николая Тургенева и увидишь, из чего слагается богатство государства. Освободить крестьян выгодно, не только что человечно.
– Тургенев это почти что вельможа? – спросил Якубович. – Будущий министр, как о нем говорят. Знать его не хочу!
– Жаль, – сказал Каховский. – Ты и брата его не любишь?
– А брата терпеть не могу. Он задавил католиков. Правда, хорошо, что выгнал иезуитов, но уж очень он какой-то... не поймешь его, весь чужой, не русский. Тоже, кажется, обременен государственными делами по горло.
– Не русские-то они, пожалуй, все не русские, кроме разве умершего Андрея. Учились они в немецких землях, но знаешь, Якубович, ежели, чтоб быть русским, надо быть хамом, не хочу быть русским.
– Ну, допили вино, я пойду.
– Хорошо, брат, ты ради вина ко мне пришел – мог бы в трактире у Демута напиться.
– Я трактиры получше Демута знаю. Пойдем со иной! Или сыграем партию в шашки.
– А я советую, – сказал Каховский, – в другое пройти место.
Вышли на берег Невы. Неуклюжий широкий пароход Бердовской компании "Елизавета" пыхтел, пробираясь от Биржи к Балтийскому порту. Яркое солнце светило. Нева была спокойна и отражала белесоватое небо. Ярко горел шпиль Петропавловской колокольни, и адмиралтейский корабль на острой золотой игле кунался в синем майском воздухе. Шли молча, каждый неся свои думы. Около Миллионной взвод Семеновского полка, сверкая на солнце гигантскими киверами, прошел словно призрак из племени сказочных гигантов.
Дворцы, немые и таинственные, огромные, как сооружения египетских времен, молчаливо смотрели на Неву, люди казались маленькими, у подъездов и вестибюлей, под колоннами и кариатидами, несущими балконы дворцов, человеческая порода мельчала, и, торжествующе попирая ногой отдельные личности, надо всем Санкт-Петербургом осуществляла свою власть идея императорской России.
– Знаешь, Якубович, – сказал Каховский, – мне недавно шведский адмирал за пуншем сказал, что "Нева" не русское слово: Нью – значит новая, молодая река. Знаешь, конечно, я офицер, мне можно не заниматься науками, однако ж я был у Николая Петровича Румянцева. Старик говорит: "Васильев остров и Петербургская сторона были известны еще старинным новгородцам, и псковская летопись упоминает остров святого Василия и Фомин остров". Я кричал на ухо бывшему канцлеру: "Там, говорю, еще упоминается финский остров Сандуй". А он мне с трубкой около уха, щуря глаз, говорит: "Санкт-Петербург, знаешь, что такое Санкт-Петербург? Город святого Петра, апостола, отверзающего двери ада и рая..."
* * *
Александр Иванович Тургенев пробудился от послеобеденного сна. Встал, надел шлафор и мягкие туфли. В устах его звучали слова:
Отуманилася Ида,
Омрачился Пелион.
Спит во мраке стан Атрида.
На равнинах битвы – сон.
Прошел по комнате раза три, подумал: "Что за чудо этот Жуковский? Ведь эти строчки о похоронах Ахилла способны довести до самозабвения".
Где стадятся робки лани
Вкруг оставленных могил.
... ... ...
... ... ...
Ты не жди, Менетий, сына -
Не вернется твой Ахилл...
Раздался стук в дверь. Прихрамывая, вошел Николай Иванович.
– Ecoutez, mon cher, – сказал он по-французски, – je connaissais votre ami Pouchkine, qui vient de disparaitre.
Александр Иванович оступился, скинув туфлю и оттопырив большой палец левой ноги, сел, опустив руки по налокотникам большого кресла.
– Как? что? – спросил он.
– Да, да, – сказал Николай Иванович, переходя на русский язык. – В нашей трактирной империи все идет вверх дном: только что успокоились оттого, что хамы и канальи отправили моего единокровного брата и лучшего друга Сережу в Константинополь, где свирепствует чума, а тут еще этого весельчака арапа, не то Ганнибала, не то Пушкина, черт его знает кто... отправили в ссылку на юг. Все для того, чтобы лучшие люди подохли позорной смертью. Объясните мне, пожалуйста, Александр Иванович, что это все значит? Неужели за те стихи, что спрятаны у вас в бюваре?
Александр Иванович ничего не мог объяснить. Он сидел в кресле желтый, с повисшими руками, с отвисшей нижней губой и говорил:
– Сверчок, сверчок, что с тобой сталось? Как я тебя торопил, чтобы ты кончил поскорее "Руслана". О каналья, о сокрушитель сердец, Сашка, Сашка, негодяй, не я ли выполнял все твои прихоти, дарил мои последние деньги всем, кому ты укажешь.
– Ну, положим, Alexandre, деньги у вас далеко не последние!
Александр Иванович успокоился, подошел к письменному столу, вынул листок желтой бумаги и стал читать, пользуясь терпеливым слушанием брата:
Тургенев, верный покровитель
Попов, евреев и скопцов,
Но слишком счастливый гонитель
И езуитов, и глупцов,
И лености моей бесплодной,
Всегда беспечной и свободной,
Подруги благодатных снов!
К чему смеяться надо мною,
Когда я слабою рукою
По лире с трепетом вожу
И лишь изнеженные звуки
Любви, сей милой сердцу муки,
В струнах незвонких нахожу?
Душой предавшись наслажденью,
Я сладко-сладко задремал...Один лишь ты с глубокой ленью
К трудам охоту сочетал;
Один лишь ты, любовник страстный
И Соломирской и креста,
То ночью прыгаешь с прекрасной,
То проповедуешь Христа.
На свадьбах и в Библейской зале,
Среди веселий и забот,
Роняешь Лунину на бале,
Подъемлешь трепетных сирот,
Ленивец милый на Парнасе,
Забыв любви своей печаль,
С улыбкой дремлешь в Арзамасе
И спишь у графа де Лаваль.
Нося мучительное бремя
Пустых и тяжких должностей,
Один лишь ты находишь время
Смеяться лености моей.
Не вызывай меня ты боле
К навек оставленным трудам:
Ни к поэтической неволе,
Ни к обработанным стихам.
Что нужды, если и с ошибкой
И слабо иногда пою?
Пускай Нинета лишь улыбкой
Любовь беспечную мою
Воспламенит и успокоит !
А труд – и холоден, и пуст.
Поэма никогда не стоит
Улыбки сладострастных уст!
Глава двадцать пятая
Неподалеку от Неаполя есть маленький городок Нола. В городе были казармы драгунского полка. Старые драгуны помнили далекую северную страну, с которой пришлось столкнуться дважды: за Альпами в качестве побежденных, в московских снегах в качестве победителей. Испытав в жизни много, эти люди сами были готовы на многое, а самое заветное их желание – это было увидеть Италию свободной страной. Люди, жившие на Апеннинском полуострове, говорили одним языком, но делились на десятки государств, враждовавших друг с другом, благодаря искусственно подогретой вражде. Австрия была главной владетельницей Италии. Она диктовала мир и войну, она брала налоги, она под разными предлогами заставляла мирных крестьян в долинах и пастухов в горах работать на себя. Австрия в Италии все разъединяла и надо всем властвовала. Для борьбы с этой политикой поработительницы Италия пошла на организацию тайного общества. Оно было названо союзом угольщиков, по-итальянски "карбонарии". Эти угольщики повсюду имели свои организации – венты, баракки, форесты, мелкие и крупные объединения. Вента состояла из двадцати человек, и только один из них был связан с вентой другого места. В глухих лесах, где жгли уголь, устраивались сходки, сговаривались о сроках и способах связи. Так постепенно разъединенная сверху Италия объединялась в низах и подпольях. Самое большое и самое тесное объединение представляли собою войска. Ненавистные для Италии имена полков не делали солдат враждебными своей стране. Поэтому в тот день, когда драгуны получили известие об испанской революции, о том, что "Риего и Квирога подняли восстание во имя свободы своей страны", офицеры и солдаты Бурбонского драгунского полка в ноланских казармах не выдержали и, быстро поседлав лошадей, полетели в Неаполь. Они выстроились перед дворцом короля; во мгновение ока по сигналу присоединились к ним восемь тысяч карбонариев. Криками они вызвали Фердинанда на балкон и потребовали от него отречения или признания прав народа. С этого дня началась итальянская революция. Движение перекинулось на север, перевороты совершались повсюду, и эти события вызвали тревогу в сердцах самодержавных государей севера.
* * *
В Царском Селе, в маленькой комнатке, обитой палевым штофом, с светло-голубыми, почти стальными карнизами из шелка и панелями серого цвета, на маленьких, почти игрушечных креслах, за маленьким столом из серого полированного мрамора сидели друг против друга Александр и Аракчеев. Серые фарфоровые чашки с густым переваренным чаем стояли перед ними. Александр любил этот напиток, отбивающий сон. Аракчеев делал вид, что тоже любит, хотя в своем Грузине, новгородском имении, в такие вечера предпочитал выпить с любовницей Настасьей Минкиной стакан анисовой водки, укрепляющей мужественность.
Нервы русского самодержца расходились; он был то очень грустен, то возбужден, на Аракчеева смотрел с надеждой. Аракчеев чувствовал это и хотел поломаться.
– Да, государь, – говорил он, – кабы я тогда был в Питербурге, твоего дражайшего родителя не тронула бы святотатственная рука заговорщиков, а сейчас я уж никуда от тебя не поеду.
Александр опустил руки и поник головой. Рядом, по дивану, были разбросаны депеши и синяя папка с запиской Каразина о дворянской конституции. Александр смотрел на эту папку с выражением какого-то ужаса, и взгляд его переходил от иностранных депеш, сообщавших о ходе европейских революций, на эту каразинскую папку, казавшуюся все более и более страшной.
– Где он? – спросил Александр, кивком головы указывая на папку.
– В Шлиссельбурге, государь. Стриженая девка косы не заплетет, как он ладожской воды нахлебается. Знаю, что и не попытаются они его спасать.
– Кто они? – спросил Александр.
– До времени не тревожься, государь. Сам веду дело и сам все узнаю. Карбонарии есть повсеместно, я всех их знаю в Питербурге. Об одном прошу, как о милости: пятеро их вскоре повергнут к высочайшему престолу ходатайство об учреждении добровольного общества в пользу освобождения холопей, – отвергни их, государь, отвергни, ваше величество, ради незабвенной памяти покойного твоего родителя, дабы они не положили начало новому якобинству в Питербурге.
Александр ничего не ответил и закрыл лицо руками. Аракчеев ехидно улыбнулся, зная, что Александр его не видит.
Чаепитие продолжалось еще около часу. Александр с восторгом говорил об организации на Карлсбадской конференции держав международной следственной комиссии по ликвидации революционного движения Европы. Ему нравилась мысль конференции об организации инквизиции в Майнце, и его в восторг приводила мысль о возникновении новой "христианской Европы, белой и чистой". Он сам считал целесообразным "жесткой метлой и стальною щеткой смывать кровавый позор европейских революций". В глубине души он был убежден что его детские увлечения либерализмом никак не отразились на состоянии умов людей, его окружающих, и что они, эти люди, всегда готовы считаться лишь с мыслями его теперешнего дня.
По уходе Аракчеева он стал на колени в моленной комнате и, перебирая четки, клал положенные две тысячи поклонов. Огромные залысины на лбу от висков покрылись потом и красными пятнами, а царь все еще молился. Аракчеев в пять часов утра приехал в Петербург. На Кирочной, в канцелярии, явился к нему невзрачный человек с подслеповатыми, слезящимися глазами и бородой, похожей на банную мочалку в мыле. Аракчеев шепотом начал говорить с ним.
– Ну, где ж они хотят встретиться?
– В английском портовом трактире, ваше сиятельство.
– Встречи не допускай! А ежели на улице захочет подойти, то прямо хватайте – и в воду. С полицией устрой драку, ежели вмешается. Побег – знаешь куда. Пусть туды хоть сам полицмейстер приедет, там тебе крысиная нора – катайся, как сыр в масле.
– Слушаю, ваше сиятельство. Я боюсь только, что к господину Николаю Ивановичу Тургеневу и другой посланный есть.
– А ты узнай! Что мне до твоих боязней – "боюсь", "боюсь". Экий хам, рыжий дурак, ты эти штуки мне оставь. Пошел!
* * *
В широкой шляпе, закутавшись клетчатым пледом, раскуривая толстую трубку и закрываясь клубами дыма, уже два часа сидел после обеда Николай Тургенев в английской таверне. Никто не приходил, а между тем именно в этом костюме обещал он встретиться с незнакомцем, которого ни разу не видел и который был к нему послан.
Тургенев, "следственно, не мог бы его узнать", но тот узнать его мог. Вышел. Отправился пешком. Шел долго, инстинктивно выбирая не прямую дорогу. Ветер едва не срывал шляпу. Косой дождь засекал и крупными каплями бежал за шею. Края пледа щелкали, как бичи, намокшие и все же поддававшиеся капризному, рвущему ветру. Так дошел до дому, все надеясь, что по клетчатому пледу нужный человек узнает в нем Николая Тургенева. У самых ворот увидел толпу народа, человек шестьдесят стояли неподвижно. Дурное предчувствие кольнуло сердце. Тургенев ускорил шаги.
Что бы могло случиться, что привлекло эти десятки людей к воротам жилища?! С тревогой подошел он к набережной. Матрос и городовой обшаривали утопленника, положенного на куске парусины. Грязная, мутная, черная Фонтанка не успела еще закоченить выловленного из нее человека. Пока полицейский выворачивал ему карманы, отжимая одежду и расстегивая грудь, Тургенев успел рассмотреть утопленника. Маленькая фигурка, тщедушное тело, борода рыжая с клоками, веки, покрытые треснувшими жилками, руки, скрюченные, как петушиные лапы, маленькие, костлявые, желтые – типичный писарек из канцелярии. А из кармана достали документ потрясающего значения. Только Тургеневу и решился показать городовой этот документ. Агент тайной полиции Полбин, имевший право без доклада входить к всесильному Аракчееву. Повернули Полбина спиной кверху. Матрос выругался:
– Черта мы с ним возились! Ведь он убитый, а мы добрый час его качали. И как это кровь не пошла?
Череп был проломлен.
– Это работала железная рукавица, – сказал городовой, – с одного разу. А кровь вся в воде вытекла.
Вернувшись домой, Тургенев писал в дневнике, на полях против места:
"29 марта. Вчера получили здесь известие, что король гишпанский объявил конституцию кортесов. Слава тебе, славная армия гишпанская! Слава гишпанскому народу! Во второй раз Гишпания доказывает, что значит дух народный, что значит любовь к отечеству. Бывшие нынешние инсургенты (как теперь назовут их? надобно спросить у Фуше), сколько можно судить по газетам, вели себя весьма благородно. Объявили народу, что они хотят конституции, без которой Гишпания не может быть благополучна; объявили, что, может быть, предприятие их не удастся, они погибнут все жертвами за свою любовь к отечеству; но что память о сем предприятии, память о конституции, о свободе будет жить, останется в сердце гишпанского народа".
Поперек текста на поле:
"Вторник, 30 марта, 3/4 11 ночи. Сегодня поутру занимался устройством библиотеки. Обедал в английской таверне. Возвращаясь домой, видел, как против наших окошек откачивали утопшего в Фонтанке. Качали долго, но без пользы. Наконец унесли. Странны люди! Стараются воззвать к жизни умершего, а о живых мало думают..."
Через минуту перевернул страничку назад. Там написано было: "Теперь я слышал, что приехавший некто из Берлина говорит, что сам видел на улицах знаки неудовольствия против короля. Требуют конституции. Гишпания! Гишпания! Без знаков неудовольствия – тут узнаю я народ истинный!"
Задумался. Удивился, отчего этот приехавший некто не явился. Затем почти машинально, для того чтобы не забыть, зачеркнул слово "некто" и подписал: "полковник Базень".