– Как много значат личные пристрастия в наше время! Кто мог бы сказать, что деловитая энергия Сперанского будет брошена в грязь из-за личной обиды царя на свободные суждения Сперанского? Кто мог бы сказать, что на весах государственности чашку перетянет не ум, способность и усердие, а покорность тупоумному распоряжению начальства, это подлое воспитание рабской страны? Боюсь, что оно скажется и тогда, когда века волею судеб сделают ее свободной.
– Ты все волнуешься, – сказал Александр Тургенев, – а тебе лучше заснуть.
– Не буду спать, – сказал Николай Тургенев. – Дай ты мне лучше послание северо-американского президента Монройэ Веронскому конгрессу. Странная это вещь. Если мы станем в эту позицию, что "Америка для американцев", "Франция для французов", "Англия для англичан", то будем иметь последствия печального национального эгоизма. Вместо помощи угнетенных народов друг другу мы будем свидетелями гнета больших над малыми.
– Ох, куда хватил! – сказал Александр Иванович. – Стало быть, ты стоишь за вмешательство одной страны в дела другой? В этом ты, пожалуй, сходишься с канцлером Меттернихом.
– Нет, – возразил Николай, – оставь, пожалуйста, это сравнение, громогласно от него отрекаюсь. Когда государственный канцлер монархии Габсбургов пишет русскому царю требование уничтожить Семеновский полк, якобы действовавший по поручению тайного революционного комитета карбонариев Европы, то согласись сам, что между мною и моим лозунгом солидарности больше внутренней гармонии, чем между Меттернихом, желающим отвести назад историю, и его стремлением навязать свою волю другим нациям и монархам.
* * *
У Трубецкого был бал. Сергей Петрович и Екатерина Ивановна Трубецкие созвали весь блистательный Петербург. Братья Тургеневы были в числе домашних друзей. Военные группы в пестрых и нарядных мундирах мешались с представителями штатской молодежи, архивных юношей и молодых последователей немецкой философии. Молодой человек в черном фраке, в белых атласных чулках и лакированных туфлях, смотря сквозь очки и не принимая участия в танцах, то молчал, то вдруг бросал едкое двустишье по адресу вальсирующей пары, а старшие представители ученой породы со смехом отзывались на эти колкие эпиграммы. Два человека, оба одинаково низкорослые, скромные и вкрадчивые, – Николай Греч и Фаддей Булгарин – хихикали по поводу каждой эпиграммы.
– А все-таки, Александр, – шупнул Булгарин своему соседу, – твоя комедия "Горе уму" не будет напечатана. Слишком шумный успех!
– Только ли потому? – спросил Грибоедов. – Не сами ли вы виноваты, пуская искаженные списки?
– Нет, душенька, нет, – говорил Булгарин, – я тут ни при чем. Я сегодня ценсора просил и умолял. Немыслимо, душенька, немыслимо! Ты знаешь, как я тебя люблю, последнюю рубашку за тебя отдам, руку отрубить себе позволю, но ничего, душенька, не выйдет, ничегошеньки, ничегошеньки, ничегошеньки.
Двое Пушкиных и Чаадаев проходили мимо. Василий Львович и Левушка ругались, отпуская друг другу нецензурные французские каламбуры. Очевидно, оба говорили еще недавно с Чаадаевым, который машинально шел за собеседниками, бросив глаза поверх нарядной толпы.
– Петр Яковлевич, – спросил Грибоедов, – что это у вас за поперечные полосы на эполетах?
– Отставка, голубчик, отставка, – ответил Чаадаев.
– Скажите, какая новость! – произнес Грибоедов.
– Для меня эта новость уже земскую давность получила.
– Я в столице недавно, – сказал Грибоедов, – простите.
Николай Тургенев и Сергей Петрович Трубецкой шептались друг с другом.
– Когда же кончишь замечания на "Русскую правду" Пестеля? – спросил Трубецкой.
– И не начинал, – ответил Тургенев. – Муравьевская "Конституция" мне кажется замыслом гораздо более важным. В Петербурге мы все прохлаждаемся; как штатские люди, посматриваем на нынешнюю погоду, а в Тульчине куют железо, пока горячо; там дело делают. Впрочем, полагаю необходимым рано или поздно произвести объединение всех тайных обществ. Нельзя, чтобы юг и север были так разобщены.
Яков Толстой танцевал с Екатериной Ивановной Трубецкой. Аксельбант и шнур лихо крутились в воздухе. Шпоры кругом звенели. Гремела музыка, угашая шарканье лакированных туфель и башмаков.
– Пишете еще какую-нибудь пьесу? – спросила Трубецкая.
– Как же, "Нетерпеливый" поставлен на театрах. Дозвольте прислать билет, княгиня?
– Обяжите, – ответила Екатерина Ивановна, вальсируя мимо группы, в которой стоял ее муж с Тургеневыми.
– Однако вы не праздно проводите ваше "праздное время", – сказала Екатерина Ивановна, намекая на сборник Якова Толстого "Мое праздное время".
– О нет, это сущие пустяки, а не занятия.
– Смотри, Сергей, как твоя супруга закружилась со старшим адъютантом штаба, – говорил Александр Тургенев Сергею Трубецкому.
– Этот старший адъютант штаба скоро, вероятно, станет нашим старшим адъютантом общества. Удивительно сильный политический темперамент.
– А по-моему, он пустомеля и человек ненадежный, – сказал Николай Тургенев. – А вот и "Полярная звезда", – добавил он и, прихрамывая, направился в сторону вошедших в залу Бестужева и Рылеева.
– Это черт знает что, – говорил Бестужев, – сначала сидел в негласном комитете, расписывал лазоревые потолки и розовые стены у царя-либерала, а сейчас едет громить Польшу и вести следствие об обществе филаретов. Лучшие люди братского племени будут раздавлены царским сапогом.
– О ком речь? – спросил Николай Тургенев.
– О Новосильцеве, – ответил Бестужев. – Как переменились времена и люди! Кто бы сказал после разных прекрасных слов на Варшавском сейме, что венценосный краснобай пошлет своего холопа Новосильцева разрушать то, что сам воздвиг.
Николай Тургенев махнул рукой.
– Писали русскую конституцию, а теперь польскую конституцию развалим, самодержавие загоняет нас в тупик. Нечем дышать, воздуха нет.
– Воздуха нет, так приезжайте на Урал, – вдруг раздался голос рядом. – Там, словно альпийские долины, горы ласкают глаза...
Тургенев замолк, здороваясь с подошедшим. Это был огромного роста красавец, элегантно одетый, в костюме, только что присланном из Парижа, миллионер, уральский купец Собакин, переменивший фамилию на Яковлева, владелец рудников и заводов на Урале и в Сибири.
– Хорошо хвалить уральский воздух, живя всю жизнь в Париже, – сказал Тургенев.
– Завтра опять уезжаю, – смеясь, сказал Яковлев.
– Почему у вас было следствие на заводе? – спросил Тургенев.
– Да сам не знаю, – пожал плечами Яковлев. – На Верхне-Исетском заводе обнаружили какую-то карбонаду – глупость какая! На Урале – неаполитанский карбонарий!
– Однако, я слышал, есть арестованные? – спросил Николай Тургенев.
– Есть даже без вести пропавшие! Но что из того? Зачем вы об этом говорите? – с досадой спросил Яковлев Тургенева.
* * *
Пятнадцатого мая 1823 года Александр I царапал гусиным пером по синей бумаге с золотым обрезом:
"Если тебе досужно, любезный Алексей Андреевич, то мне будет удобнее, чтобы ты у меня отобедал сегодня, вместо завтрашнего, и привез бы вместе и дела. Но не торопись к обеду, и не прежде уезжай, как по окончании Комитета. Ты мне привезешь уведомление о том, что происходить будет в заседании".
Скрипя вилкой по тарелке, Аракчеев медленно жевал куски жареного фазана, сопел и попивал легкое французское вино из стакана со штандартом и двуглавым орлом. Александр ел вяло и неохотно. Аракчеев – обильно и жадно. В промежутках между двумя глотками он, не прожевывая пищу, жаловался Александру на братьев Тургеневых, особенно на Николая.
– Либерал, государь, он – якобинец, не токмо что либерал, и настроение умственное у него вредное.
– Не обижай меня, Алексей Андреевич, не отнимай уверенности в последних мне верных людях. После измены Сперанского, коему все-таки пришлось поручить дело, не вижу возможным обойтись без Тургенева хотя бы в ведомстве финансов. Людей с образованностью, пылкостью и усердием не так уж много, дорогой друг. А если ты, бесценное мое сокровище, всех начнешь с собой сравнивать, то, пожалуй, что мы только вдвоем и останемся.
Аракчеев засиял. Он начал излагать множество личных просьб, замаскированных благотворительностью, назидательной строгостью, любовью к точности закона и бескорыстием. Через минуту он уже забыл Тургеневых.
Глава двадцать восьмая
На квартире у Пущина собрались Якушкин, Никита Муравьев, Митьков, Яков Толстой, Миклашевский, Лунин, Рылеев, Семенов. Прихрамывая, вошел Тургенев вместе с Грибовским. Грибовский говорил ему еще на лестнице:
– Николай Иванович, поверьте прямоте моего характера, не рассказывайте вашему брату о делах общества. Он из-за стремления спасти вас от возможной беды может решиться на поступок неблагоразумный.
Пущин курил длинную трубку. Тургенев подошел, снял со стены чубук, и так как прислуга была отпущена нарочно, то Тургенев, как и прочие гости, сам набивал английским табаком чашечку длинного чубука, выстукивал кремневую искру, раздувал трут и раскуривал чубук. Разговор был оживленный и посторонним людям непонятный. Обсуждали брошюру Бенжамена Констана "Комментарий на труд Филанджиери".
Пущин читал:
– "Прошло время речей о том, что все должно быть сделано для народа, но не через народ..."
– У нас еще, кажется, это время не прошло, – сказал Николай Тургенев. – Попробуйте втолкуйте это нашим дворянам.
Пущин посмотрел на него строго и продолжал:
– "Представительное правление есть не что иное, как допущение народа к участию в общественных делах"!
– Конечно, – сказал Тургенев, – не от власти должна исходить начальная идея улучшения гражданственности, а от общественного мнения.
– "Однако, – продолжал Пущин, – если интерес не может быть двигателем всех индивидов, так как есть лица, благородная натура которых стоит выше узких стремлений эгоизма, интерес есть двигатель всех классов, и нельзя ожидать ни от какого класса серьезных действий против его собственных интересов".
Как обычно, очередное чтение сопровождалось короткими заметками и разъяснительными толкованиями Тургенева. Затем шли вопросы практического свойства о средствах общества, о принятии новых членов, о тактике и стратегии. Рылеев с горячностью и настойчивостью кричал о неминуемой неудаче всякой тактики и стратегии. Тургенев пожимал плечами и говорил:
– Я не понимаю вас. Тогда к чему весь этот эшафодаж?
– Ты бы хоть русское слово сказал, – возразил ему Лунин, – эшафодаж значит сооружение, а по-русски твое французское слово звучит так же, как эшафот.
Тургенев вздрогнул, лицо его пожелтело, глаза потухли.
– Мне страшно, – закричал Рылеев, – мне страшно!
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься,
Тебе все чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.
– Это ты написал? – спросил Лунин.
– Нет, это юнец Веневитинов.
– Должно быть, хороший поэт, – сказал Лунин. – Однако ж что же мы стишки-то будем читать, Кондратий Федорович? Ты свой замысел объясни.
– Замысел мой такой: что не бывает бесплодных жертв. Согласен я, чтобы вся кровь моя, пролитая, задымилась бы на льду, – лед не растает от нее, но дым пойдет к небесам, и потомство услышит о том, что нашлись люди, не смирившиеся перед деспотом.
– А если будет удача? – спросил Грибовский.
– В чем удача? – спросил Пущин Грибовского.
– Если совершится государственный переворот? – отчетливо произнес Грибовский. – Он должен совершиться. Смотрите, какая блестящая военная сила. – Он указал на Якова Толстого. – Вы думаете, старший адъютант штаба плохой вербовщик? Сколь много наша юная армия насчитывает вольнолюбивых сердец!
Чаадаев, прищурившись и разглядывая свои ногти, произнес:
– Кстати, Грибоедов откуда-то слышал о возможности военного заговора в империи и весьма скептично заметил: "Сто человек прапорщиков хотят перевернуть Россию". Не правда ли – широкие у нас возможности?
– Я не прапорщик, – ответил Яков Толстой. – А Грибоедов говорит это от зависти, comme un pequin. Да и Михаил Сергеевич тоже не прапорщик, – кивнул он в сторону Лунина. – А кроме того, какое значение имеет военный чин либо гражданский титул для долга и чести? Патриотом можно быть во всех чинах и званиях. Республики уважают равенство.
– Друзья, не забывайте, что я Грибовский, а не Грибоедов, и потому я иначе смотрю на дело государственного переворота.
– Ну, как ты иначе смотришь? – спросил Якушкин. – Мы уже давно порешили, что после свержения династии и изгнания царской семьи Николай Тургенев будет формировать временное правительство. А дальше – история подскажет нам необходимые шаги. Из твоей книжки, Михаил Кириллыч, не поймешь, как ты на дело смотришь, да и написал ты ее, черт подери, по-латыни – "De servorum henlium in Russia statu vetere". Писал бы, Грибовский, ты по-русски – "о рабах"!
– Вот это правильно, вот это решение чудесное! – закричал Грибовский. – Я так тосковал, слыша еще в Москве слова безнадежности от дорогого Тургенева на съезде Союза благоденствия. А по-латыни писал, дабы обмануть бдительность цензуры. Радуюсь вашему решению, Николай Иванович!
– Рано радуетесь, Грибовский, я согласия на этот прожект не давал и осуществимым его не считаю. Могу только одно сказать, что естественные способы обуздания воли деспота исчерпаны до конца и без пользы. Остается другой путь.
Чаадаев сделался грустен, посмотрел кругом и, не видя желающих ответить что-либо Тургеневу, произнес вполголоса:
– Мы идем по пути времен так странно, что каждый пройденный шаг исчезает для нас безвозвратно. Вот было Общество русских рыцарей, вот был Союз военных друзей, вот был Союз спасения, вот был Союз благодействия. Все они прошли, не оставив ни следа в сердце, ни опыта в умах. А между тем простое наблюдение могло бы подсказать обществу, соединенному единством мысли, что во Франции феодальные привилегии исстари окружили дворянство непроницаемой стеной и связали волю монарха. Там иначе как революционным взрывом и не могла пойти история. У нас же возможна была бы другая картина. Благая воля самодержавного монарха могла бы заставить невольническую страну мановением пера перейти из рабства в состояние свободы, минуя организацию невежественного купечества и низменного класса торговцев. Но, очевидно, не такова воля провидения. Это жаль! Это грустно, как грустно всякое кровопролитие, как опасен всякий крутой поворот дороги.
Разошлись поздно ночью. Грибовский предложил расходиться поодиночке, заявив, что Аракчеев всюду разослал шпионов, что в столице неблагополучно, и советуя друзьям большую осторожность.
– Славный парень этот Грибовский, – сказал Лунин, прощаясь.
– А черт его знает, – сказал Пущин, – переводил "Военное искусство" Жомини, писал по-латыни о крестьянах, но черт его ведает, что у него в мыслях!
Тургенев шел с Грибовским, ища извозчика. Он прихрамывал. Идти было трудно, ноги разъезжались. Грибовский как бы невзначай взял его под руку и говорил:
– Я почитаю вас, Николай Иванович, первым по уму и образованности из всех членов нашего общества. Я думаю, что вы были бы первым министром республики Российской.
Тургенев молчал. Ноги его скользили, хотелось выругаться по поводу Петербургской темноты и отсутствия извозчиков. Наконец появилась частная повозка. Седок узнал прихрамывающую фигуру Тургенева и крикнул:
– От девочек идешь, Николай?
Это был Вяземский. Он остановил экипаж и сказал:
– К сожалению, только одно место.
Грибовский поспешно простился. Николай Иванович Тургенев и Петр Андреевич Вяземский уехали.