Повесть о братьях Тургеневых - Виноградов Анатолий Корнелиевич 34 стр.


– Да, – сказал Бейль, внимательно посмотрев на Тургенева. – Все четверо холостяки и все четверо бродяги. Я люблю скитальческую жизнь. А где же господин Ансло? – спросил вдруг Бейль.

– Сегодня ставят его пьесу. Главную роль играет его любовница. О! Как вы счастливы, обходясь без семейной жизни.

– Но ведь театры уже, по-видимому, кончились? – спросил Тургенев и, взглянув на часы, сказал: – Да, уже за полночь, конечно, кончились.

Госпожа Ансло надулась.

– Вы хотите сказать, что мой супруг не в театре. Я это знаю.

Вошел доктор Корэф. Неловкий разговор был прерван. Но судьба положительно издевалась над Виргинией Ансло. Когда Тургенев спросил доктора, какой самый здоровый образ жизни, тот ответил:

– Образ жизни эгоиста, – и, развивая свою мысль, сказал: – Почему Талейран чувствует себя хорошо? Только потому, что он никогда ни о ком не жалеет, иначе как для вида. Он бережет свои чувства и расходует их раз в столетие.

– Ну, кажется, он моложе вас, доктор? – спросила Ансло.

– Не перебивайте, сударыня, иначе я забуду, о чем говорил. Я хочу рассказать вам, как в Вене, на обеде у императора Франца, сосед Талейрана умер за столом, повалившись на плечо Талейрану. Тот спокойно допил глоток вина, поставил стакан на стол и, обратившись к слуге, сказал: "Уберите с моего плеча эту голову, мне достаточно своей". Потом, как ни в чем не бывало, продолжал есть. Второй случай эгоизма очень характеризует женщину. Супруга, увидев, что ее муж умер в постели после супружеской ласки, зовет лакея и просит унести господина.

– Ну и что же? – спросил Тургенев.

– Потом она отвернулась к стене и заснула.

– Хорошо, что слуга не занял его места, – сказала г-жа Ансло.

– Сударыня, мы примем вашу поправку, – заявил Корэф и, обратившись к Мериме, продолжал: – Сударь, что вы сделали с ученым Кювье? Вас чествовали, вами восхищались, а вы?..

Корэф остановился, все, заинтригованные его словами, ждали, что он будет продолжать.

Мериме закончил сам:

– Кювье давно искал автограф Робеспьера и, зная мои дружеские связи с Лабордом, директором архива, просил оказать ему содействие в поисках. Я нашел автограф Кювье и ученые академики признали его подлинность. Устроили обед в мою честь, а я, когда подали шампанское, предложил просмотреть письмо Робеспьера на свет. Обнаружилось клеймо Лионской бумажной фабрики – увы! – тысяча восемьсот двадцать девятого года. Ученые архивисты были смущены! Кювье чуть не заплакал!

– О мастер подделок! О великий фальсификатор чувств! О мистификатор людей! Вот что значит пройти школу журналиста Лингаи, умевшего одновременно писать в двух газетах диаметрально противоположные статьи с одинаковой убежденностью! – воскликнул Корэф.

"О французы! – думал про себя Тургенев. – О пустые сердца и острые умы! Если бы среди вас я мог бы хоть на минуту забыть муку предстоящей казни брата! Несмотря ни на какие обещания и посулы, я навсегда ушел со службы. Доколе ж я буду скитаться? Как и с чем появлюсь я в России? Чтобы влачить там жалкое существование? Екатерина Лаваль, ставшая женою Трубецкого, не будучи родной ему по крови, не могла его оставить и поехала за ним в Сибирь. Неужели я предам брата, неужели окажусь эгоистом?"

Александр Тургенев до такой степени задумался и загрустил, что не заметил обращенного к нему вопроса. Мадам Ансло третий раз спрашивала его о причине задумчивости. Тургенев нашелся, что ответить, но настоящей причины не сказал. Он думал о неверности друзей, о Блудове, который, несмотря на дружбу, вынес брату Николаю смертный приговор, отмененный царем, о Жихареве, которому братья Тургеневы поручили управление домами и который эти дома делает все менее и менее доходными. Жихарев – лучший друг! Жихарев – вор! Жихарев – мошенник! О Кайсаровых, которые разбрелись неизвестно куда, о Жуковском, который до сих пор не может выхлопотать гарантию безопасности для брата Николая.

Мериме рассказывал о доктринерских спорах, о политическом беспокойстве Парижа, о том, что "поговаривают о смене династии". Тургенев пересел поближе и стал слушать рассказы Бейля об Италии, о тамошних жарах, о времени года, наиболее удобном для путешествия.

– Я во всяком случае не останусь в Париже, дорогой наставник, – заявил внезапно Мериме, обращаясь к Бейлю с неожиданной нежностью. – Тут беспокойно – нужно собираться в Испанию. А если полиция не пустит, то я увяжусь за старшим другом и вместе с Бейлем поеду в Италию, – произнес он, поворачивая голову к Тургеневу.

– Чтобы потом, – перебил один из гостей, – появились новые двенадцать томов записок Джакомо Казановы?

Предлагавший вопрос с лукавым видом смотрел на Бейля.

– Бюш до такой степени привык издавать фальшивые хроники, – ответил Мериме спросившему, – что, конечно, он не верит в подлинность записок Казановы.

– Не я один, – сказал Бюш. – Возьмите Лакруа, который пишет под псевдонимом "Яков-библиофил", – он тоже категорически отрицает существование какого бы то ни было Казановы. Казанова ни слова не понимал по-французски, однако его авантюры описаны таким прекрасным французским языком, какой отличает только автора "Прогулок по Риму", "Ванины Ванини" и "Воспоминания итальянского дворянина".Да, да, – повторил Бюш, упорно глядя на Бейля – Я не принадлежу к числу наивных людей, допускающих, что анонимный рассказ итальянского беглеца, напечатанный в "Британском обозрении", есть действительно итальянское произведение. Это ваша новелла, дорогой Бейль.

Бейль хотел возражать, но неугомонный собеседник говорил, не давая ему ответить:

– Сошлюсь на другой авторитет. Итальянский карбонарий, изгнанник Уго Фосколо – лучший поэт Италии – прямо говорил мне, что эти записки представляют собою сплетение вымыслов, встречающихся в брошюрах и журналах, вышедших непосредственно после падения Венецианской республики. Именно Фосколо сказал мне, что господин Бейль, вернее барон Стендаль, приложил руку к этому вымыслу.

На этот раз Бейль молчал. Мериме тихо и беззвучно смеялся. Виргиния Ансло встала и через минуту принесла из библиотеки двенадцать томиков брюссельского издания 1828 года с надписью Бейля.

– Вот вам, – сказала она, – недостает только подписи: "Искренне преданный автор".

Бейль рассмеялся.

– У вас на книжной полке, рядом с Казановой, стоит маленькая книжка "Мертвый осел, или Обезглавленная женщина", тоже с моей надписью. Не станете же вы обижать бедного Жюль Жанена, который является несомненным автором этой книги. У вас там маленькое издание "Ромео и Джульетты", тоже с моей дарственной надписью. Не станете же вы приписывать мне эту изящную пьесу!

– И все-таки, – сказал Бюш, – Казанова никогда не существовал. Его "Приключения" – ваша выдумка!

* * *

Пришли письма из России. Жихарев воспользовался генеральной доверенностью Тургенева и заложил все недвижимые его имущества. "О деньгах не пишет ничего. Странно!" Пришло письмо от Жуковского. В неопределенных выражениях сообщает, что господь милостив и что если Николай Тургенев считает себя невинным, то пусть явится "для предания себя великодушию императора".

"Странная неопределенность письма", – думал Тургенев.

Было два часа пополудни, время, когда мадам Рекамье принимала дневные визиты очень небольшого, очень избранного круга друзей. Александр Тургенев принадлежал к этому кругу. Издали увидел у подъезда карету Шатобриана. Христианнейший писатель в чине римского посланника, Шатобриан уже беседовал с г-жой Рекамье около получаса, в то время как в карете, внизу у подъезда, его ожидала супруга. Г-жа Шатобриан с любопытством поглядела вслед Тургеневу, поднимавшемуся по лестнице. Тургенев машинально оглянулся и посмотрел в окно кареты. Чувство внезапной неловкости охватило его, когда он входил в гостиную и целовал руку мадам Рекамье. Лавр и белая роза кокетливо стояли на мраморном камине. Силуэты мадам де Сталь, черные на золотом фоне, лежали на мозаичном столике. Книги, гравюры и маленький сад перед окнами, распятие из слоновой кости в углу рядом с изображением мадонны. Семь белоснежных восковых свечей и четки, два тома Шатобриана в зеленом сафьяновом переплете "Гений христианства". Разговор вели о политике, о значении христианства в политическом строе государств. Шатобриан с жаром говорил о том, как печальна смерть Байрона, "первого сатаниста Европы, умершего на греческих полях без надежды и веры в сердце". Потом вдруг благодаря какому-то нечаянному повороту Шатобриан заговорил о своем пребывании в Америке, внезапно оживился, и Тургенев почувствовал, что этого человека можно заслушаться, когда он, как богатый колорист, стал набрасывать картины бесконечных американских степей, непроходимых лесов и полноводных, глубоких рек.

"А все-таки у него байроническое ощущение природы", – думал Тургенев.

Рекамье смотрела на Тургенева все время с таким многозначительным видом, что Тургеневу стало неловко. Минутами ему казалось, что у него есть какая-то небрежность в одежде, но вскоре все разъяснилось. Г-жа Рекамье взяла со стола небольшой пакет и, обращаясь к Тургеневу, сказала:

– Сегодня прибыл господин Матусевич из Петербурга. Он привез мне очень милое письмо князя Вяземского, и в нем оказался, к моему удивлению, пакет на ваше имя.

Тургенев почувствовал большую неловкость: "Как могло произойти, чтобы человек такой вежливый, как Петр Андреевич, позволил себе обременить хлопотами по передаче знаменитую светскую красавицу французской столицы!" Он попросил разрешения вскрыть пакет. Маленький том пушкинского "Онегина", и в нем короткая записка:

"Дорогой Тургенев, писать больше ничего не могу. Брат ни в коем случае не должен возвращаться в Россию.

Твой Василий Жуковский".

Сделав над собой усилие, чтобы не слишком взволноваться, Александр Иванович извинился перед г жой Рекамье и показал ей новую книжку Пушкина. О записке Жуковского, конечно, промолчал.

"Ясность положения все-таки лучше, – думал он. – Но чего стоило Жуковскому написать эти строчки. С его характером, с его вечной боязливостью – это почти героизм".

Шатобриан еще сидел, продолжая высказывать свои опасения за судьбу французской монархии, если король Карл X еще дальше пойдет по пути восстановления старинной Франции.

Использовав первую минуту молчания, Тургенев откланялся и вышел. Г-жа Шатобриан все еще сидела в карете. Мальчишки-газетчики едва не сбили Тургенева с ног криками: "Новые ордонансы".

"С плеч свалилась гора, – писал Александр Иванович брату, – теперь по крайней мере все ясно".

Отослав письмо, стал раздумывать о том, куда и когда собраться из Парижа. Атмосфера слишком сгустилась. Дворяне и буржуа сцепились в парламенте. Одним хочется продавать хлеб подороже с полей дворянских имений, другим хочется иметь дешевые рабочие руки, но все тянут политику налогов в свою сторону. А в Париже растут безработица и нужда, о которой газеты не смеют писать. Того и жди – вспыхнет восстание фабрик и заводов.

Глава тридцать пятая

Утром седьмого июня 1830 года почтальон принес на улицу Ришелье, № 29, в отель Лиллуа, короткую записку.

"Мадам Ансло просит господина Тургенева не позабыть, что в ближайший вторник, 8 июня, мы должны устроить прощальные проводы господину Мериме. Вы должны утешить нас по случаю отъезда нашего общего друга, поэтому те, кто остаются с нами, должны быть в сборе".

Утром девятого июня Александр Иванович писал брату в Чельтенгам:

"Понедельник, Виргиния.

№ 20. Обедал в "Salon des etrangers". Там встретил Груши, который был дипломатом в Гишпании, а теперь назначен секретарем посольства в Штокгольм. Он мне очень нравится и все расспрашивает о тебе с живым участием. Он дал мне охоту заглянуть в Гишпанию из Пиренеи. И Мериме, коего отъезд в Гишпанию вчера праздновали мы у Ансло, приглашает меня, но боюсь жары и полиции. Впрочем, до Барселоны можно и с одним паспортом французского пограничного префекта добраться. Я кончил вечер у Ансло. Это был прощальный для Мериме. Там слышал я, что политика австрийская изменилась в отношении к мнению о состоянии Франции и о политике внутренней здешнего кабинета. Сказывают, что Меттерних объявил разгневанно в Вене, что правительство губит себя, что Австрия никогда не думала, что должно волновать так умы для поддержания и утверждения королевской власти. То же граф Лансдорф объявил в Берлине прусскому министерству. Сказывают, что этот отзыв очень подействовал. Но Полиньяк все надеется на помощь свыше, ибо он, уверяют, почитает себя вдохновенным и недавно объявил это одной из родственниц своих, которая высказала опасение за монархию".

Перед отъездом Мериме посоветовал Тургеневу:

– Почаще бывайте на представлениях герцогу Орлеанскому.

– Да, мне говорили, – сказал Тургенев. – Двадцать шестого мая утром я был представлен герцогу, герцогине и mademoiselle d'Orlean. Кажется, мне надолго придется поселиться во Франции.

– Поезжайте на юг, – ответил Мериме, – вы ни разу не были в районе Пиренеев. Поедемте со мной в Испанию. Помните, как хорошо вы говорили об этой поездке, когда я познакомил вас с господином Гюго во время первого представления "Эрнани".

– Боюсь, что из поездки выйдет пародия на путешествие. Испания меня страшит!

– Не бойтесь пародий, – ответил Мериме. – Мы ведь с вами вместе смотрели "Эрнани" Гюго и "Ни-ни"...

* * *

Мериме уехал. Тургенев последовал за ним.

Двадцать девятого июля 1830 года Бейль возвращался извилистыми переулками по корявым и горбатым мостам из Сент-Антуанского предместья на улицу Ришелье, № 71. Мостовые были выворочены, артиллерийский бой затихал, но выстрелы слышались и в восточной и в западной части Парижа. Третий день Париж сотрясали конвульсии и судороги революции. Сегодня уже было ясно, что никакая отмена диких распоряжений, "внушенных королю Карлу и министру Полиньяку самой богородицей", не поможет. Династия пала. Всюду рвали белые флаги с лилиями Бурбонов, на баррикадах зрелище, не виданное в Париже со времен 1650 года (ибо Великая революция 1789 года обошлась без баррикад), развевались красные знамена, но вместе с тем появился и третий цвет – появилось черное знамя на баррикаде Сент-Антуана с надписью: "Жить, работая, или умереть в бою". Это мрачное знамя с этой трагической надписью было ответом черного отчаяния на черную реакцию, наступившую в эти годы. Десятки тысяч рабочих голодали. Закрывались фабрики, распускались заводы, а двадцать седьмого июля к типографии на улице Ришелье явился полицейский комиссар с отрядом, чтобы сломать типографские машины. Манжен – префект полиции – уверял, что роспуск палаты депутатов не вызовет массового волнения. Он был прав. Рабочим не было никакого дела до расширения избирательных привилегий в среде полутораста – двухсот тысяч французских предпринимателей. Основной массе французского населения не было никакого дела до того, чем кончится налоговая война, объявленная буржуазией, сидевшей в палате, аристократам, сидевшим на скамьях пэров. Но когда стали ломать печатные станки, только что выпустившие прокламации о королевском произволе, как искры электрического тока пробежали от Политехнической школы к фабрикам и заводам. Десять тысяч студентов и рабочих высыпали на улицу. Загремели ломы о камни мостовой, коляски, омнибусы, винные бочки, кровати, двери магазинов, уличные столбы и тумбы, деревья великолепных бульваров, – все стало перегораживать улицы, и длинные проволоки потянулись с одного тротуара на другой, чтобы конница, налетавшая на толпу, остановилась и сразу отпрянула под выстрелами инсургентов. У губернатора Мармона была армия в четырнадцать тысяч. Ни конница, ни артиллерия не могли повернуться в Париже. Полки и батальоны отказывались стрелять, тем не менее по Парижу гудел набат, восток был охвачен заревом, и Карл X, играя в вист на балконе в Сен-Клу, не без тревоги спрашивал Полиньяка, что все это значит. Полиньяк отвечал: "Вспышка, простой бунт. Это скоро кончится". Но это не кончилось. Бои разгорались все страшнее и ужаснее. На улицы вылились роты, батальоны и полки старой Национальной гвардии, которые откуда-то с чердаков и из укладок достали старые, помятые мундиры и нацепили трехцветную кокарду – белую, красную и синюю, так знакомую Парижу 1793 года, – появились всюду с ружьями, пистолетами, саблями и трехцветными знаменами. Движением нужно было руководить. Второй день оно носило стихийный характер. Годфруа Кавеньяк в рабочих кварталах поднял призыв к республике. Депутаты буржуазии собрались у банкира Лаффита и не знали, как быть, составляли вялые воззвания, выпускали их без подписи. Лаффит смеялся: "Если синяя блуза победит, сколько среди вас будет охотников объявить свою подпись; если она будет поражена, вы – чисты, никто не запачкал чернилами бумагу".

Не растерялся Тьер. Он выпустил громовую листовку с своей подписью. Ее мысль сводилась к следующему: "За республику нас растерзает Европа, Карл X пролил народную кровь. Он не может вернуться на престол. Да здравствует власть орлеанского герцога!"

– Как, неужели мы боролись за то, чтобы вместо дворянского короля посадить короля буржуазии? – кричал Кавеньяк.

– Да, вы боролись за это, – отвечал Лафайет, ставший во главе Национальной гвардии. – Луи Филипп – лучшая из республик.

Так совершилось это предательство. Так опять старое коалиционное знамя, синий цвет Парижа, белое королевское знамя и красный цвет штрафного Шатовьеского полка перепутали пути революции и движение революционной массы свели к достижению собственных выгод буржуазной верхушки. Депутаты, боявшиеся подписаться под актом низложения Карла X, теперь не испугались выступить против той самой массы, движением которой они воспользовались. Приехавший в Париж пятидесятисемилетний Луи Филипп держался очень скромно. В мундире национального гвардейца он пожелал видеть Лафайета, скромно прося аудиенции у своего командира. Он был назван королевским наместником. Он вежливо извинился перед Карлом X за то, что занял его место, и обещал ему всяческую помощь. Потом позвал к себе своих друзей генералов и сказал: "Поезжайте, припугните старика, пусть уезжает на все четыре стороны".

Карл уехал, но Людовику, когда-то вежливо подобравшему головной убор Карла X, захотелось теперь подобрать упавшую корону. Волна негодования прокатилась по Парижу. Как может куцая палата, созванная прогнанным королем и пропускавшая депутатов через кордоны полицейских интриг, как может эта палата определить образ правления страны? Тем не менее собравшиеся в Париже банкиры потолковали с Луи Филиппом, предложили ему в точности соблюдать хартию и договорились о том, что тридцатилетние граждане, платящие не меньше двухсот франков налога, могут участвовать в выборах палаты. Если Карл X хлопотал о привилегиях восьмидесяти тысяч дворян-землевладельцев, то его преемник продал свободу Франции ради выгод двухсот тысяч крупнейших фабрикантов и торговцев. Тридцать четыре миллиона французских граждан были сделаны лишенцами.

Назад Дальше