* * *
На вокзале он взгромоздил на Распутина, как на ишака, два громадных фибровых чемодана со своим барахлом; вспотевший Гришка усердно, весь в кислом мыле, тащил их через толпу, боясь потерять попа, ловко шнырявшего средь публики. Громыхая кладью, Распутин вперся в вагон и даже ошалел: всюду зеркала, диваны под плюшем, а в отдельной кабине – раковина с унитазом, все фаянсовое, сверкает стеклом и никелем.
– Вот это горшок! – поразился Гришка. – И до чего ж чистый. Эх, на деревню б такой: Парашка моя в нем бы тесто месила.
– Привыкай к первому классу, – подмигнул Восторгов. – Закинь чемоданчики на верхнюю полочку… так! Теперь пальтишко мое повесь… так! Не хочу я рук пачкать – сними галошики с меня… молодец. Поставь их в уголочек… так. Садись. Поехали!
Брякнул третий звонок, и состав потянуло в столицу империи, тяжело и медленно, словно тонущий корабль в мрачную бездну. А в соседнем купе, как выяснилось, разместился со служкою саратовский епископ Гермоген – птица столь важная, что Распутин даже оторопел от такого соседства. Выглянув из купе, он видел, как служка епископа, молодая и румяная монашка с длинными волосами цвета бронзы, застилает для Гермогена постель.
– Никак девка при нем в рясе? – спросил Распутин.
Восторгов, хихикнув, отвечал тишком:
– Да не девка, а парень такой… Гермоген-то у нас, бедненький, содомским грехом страдает. Имел от этого уже кучу разных неприятностей. Но уж больно сильны покровители у владыки саратовского. Гермоген, как и я, тоже союзник. Я ему о тебе сказывал. Сейчас заявится. Он мужик простой. Не стесняйся…
Брюшком вперед, осеняя купе бликами алмазного распятия, вошел Гермоген – плотный, сытый, игривый, пахло от него дамскими духами. Ни с того ни с сего, даже не сказав "3драсьте!", он, мальчишничая, треснул Распутина щелчком по носу:
– Ну и нос! На троих рос, а тебе достался…
Гришка на всякий случай примолк, боясь, как бы не обидели. Жался на плюше, словно бедный родственник на богатых именинах. Завидушными глазами смотрел он, как духовные побратимы-черносотенцы тащат на столик снедь разную. Гермоген до локтей закатал рукава рясы, обнажились сильные белые руки. Он крутил штопором, выдергивая из бутылок пробку за пробкой, только – шпок да шпок! Между прочим, епископ вел дружелюбный разговор:
– Ты – Григорий Ефимыч, а я в мирской жизни звался Григорием Ефремычем… тезки! Ну, как? Не боишься, что отец Иоанн, разбойник, завезет за темные леса, где и слопает за милую душу? Небось хвост-то промеж ног зажал? Трясется он у тебя, чай?
Распутин, решив не пить, отвечал обстоятельно:
– Да уж не каторжники вы какие. Даст бог, и не пырнете ножиком по дороге… Чего трястись-то мне?
А выпить ему ужасно хотелось. Но крепился.
– Не искушайте мя, – говорил обдуманно. – Нонеча я должон гореть чисто и свято, быдто свеча воску ярого…
– Так я и поверил тебе! – Гермоген тыкал в губы ему стакан с пахучей жидкостью. – Эва, понюхай, варнак, каково пахнет.
Распутин подвижнически воротил нос на сторону:
– Ну-к, пахнет. Ну-к, клопами. Дык мне-то што с эфтого?
– Не выкобенивайся, – увещал его и отец Иоанн. – Дыхание к завтрему очистится. Явлю тебя графине, аки младенца из ясель.
Распутин до конца стойко выдержал искус:
– Нет! Не согрешу. О боге поразмыслить желаю…
Гермоген, больно наступив Гришке на ногу, широким местом еще дальше, еще плотнее затискал Распутина в самый угол купе.
– Нет у меня, – сказал, – веры к людям, которые пьют редко, а едят мало. Давай, отец Иоанн, приложимся к святым мощам…
Зазвенели стаканы, разом сдвинутые. "Эк хорошо!" – сказали оба и потянулись к пикулям в баночке. Это им хорошо, а Гришке даже челюсти свело судорогой – так хмельного он жадничал. Отворотясь, неистово крестил себя на окно вагона. А там, в бархатном квадрате ночи, неслась жуткая дремотная Русь, словно заколдованная на веки вечные. Пролетали ветхозаветные буреломы, стыли на косогорах древние храмы, редко-редко, словно волчий глаз, проницало мрак Руси желтым огнем забытой и нищей деревни…
От вынужденной трезвости Гришка озлился на пьющих:
– Ну-к ладно. Вы гуляйте. Поспать мне, што ли?
На верхней полке вытянулся под самым потолком, вздрагивая на зыбкой перине. "Сам виноват. Надо бы мне сразу, как предлагали, за стакан и хвататься… Оно бы и ничего!" Гермоген, вскоре упившись, утащился в свое купе. Восторгов свалился на диван и задрых. Распутин, как большая черная кошка, бесшумно и ловко спустился вниз. В потемках перебирал бутылки: "Какая тут, из которой клопами пахнет?" Хватил два стакана коньяку подряд и, не закусывая, взметнул свое сильное жилистое тело обратно на верхнюю полку. С удовольствием он проследил за влиянием на организм алкоголя. "Теперича порядок. Отлегло…"
Черную ночь кружило за окнами. Опадали черные листья.
Мимо проносило яркие гроздья паровозных искр.
* * *
Была война, была Россия
и был салон графини И.,
где новоявленный мессия
тянул холодное аи.
Его пластические позы -
вне этикета, вне оков;
смешался запах туберозы
с ядреным запахом портков!
"Графиня И.", о которой здесь сказано, это генеральша Софья Сергеевна Игнатьева, урожденная кияжна Мещерская; пожалуй, даже муж ее не ощущал себя так свободно в Государственном совете, как она – в Синоде, где митрополиты стелили перед ней ковры, ставили за ее здравие пудовые, сутками не угасавшие свечи. Сейчас уже неважно, сколько тысяч десятин графиня имела. Вкратце напомню, что лишь в Петербурге она владела восемью домами. А проживала на Французской набережной – в ряду посольских особняков, где Нева щедро обливала окна прохладною синевой, где из Летнего сада доносило благотворный шум отцветающей зелени…
Гости собирались. Приехал похожий на старую моську статс-секретарь империи Александр Сергеевич Танеев, светский композитор, большой знаток придворных конъюнктур. Старшая дочь его, Аннушка, сегодня отсутствовала, опять вызванная в Царское Село на урок по вокалу; с Танеевым была младшая – Сана, а при ней и жених ее – кавалергард Пистолькорс, поклонник оккультных наук, бугай здоровенный (и вряд ли нормальный). Явилась скромно одетая, еще красивая Любовь Головина, родная тетка этого Пистолькорса; с нею вошла дочь ее – востроносая девица с челкой на лбу, которую в свете именовали на собачий лад – Мунькой; что-то глубоко порочное отлегло на высоком челе этой субтильной девицы в белой блузочке, едва приподнятой слабо развитой грудью… Хозяйка дома объявила гостям, что старец Григорий уже приехал, сейчас почивает, но скоро проснется и отец Иоанн Восторгов по телефону обещал вот-вот его подвезти. Но тут вбежала странная дама, вся в шорохе каких-то наколок и ленточек, говорившая то шепотом, то срываясь на крик, – это была генеральша Лохтина, когда-то блиставшая красотой и остроумием, а теперь понемножку сходившая с ума в общении с монахами…
– Не опоздала ли я, графинюшка? – спрашивала она.
Софья Сергеевна отнеслась к ней с пренебрежением:
– Э, милая! Разве ты куда опоздаешь?..
Внизу дома графский лакей с осанкой британского лорда уже принимал от Распутина его новенький картуз.
– Ну, Гришуня, – шепнул Восторгов, – теперь держи хвост торчком, иначе все у нас треснет… Не подгадь, миляга!
Шоколадный мрамор лестницы излучал приятное тепло, почти телесное. Дворецкий провел их в "ожидальную", сплошь завешанную картинами. Фамильные портреты кисти Левицкого умещались рядом с дешевым пейзажиком Клевера, а плоский жанр соседствовал с подлинными шедеврами старых голландцев. Распутин из разнобоя сюжетов выхватил лишь одну живописную сцену. На полотне была представлена женщина, готовая нырнуть под одеяло, она подмигивала кому-то – с непристойным вызовом.
– Это кто ж такая будет? – удивился Распутин.
Восторгов, будучи неплохо начитан, тихонечко пояснил, что картина называется "Нана", изображена здесь известная куртизанка Парижа, героиня романа французского писателя Эмиля Золя. Гришке-то писатель этот ни к чему, а слово "Нана" он расшифровал как дважды произнесенное "на!".
– Ишь ты, – сказал. – На да еще раз на…
Восторгов немедленно осадил его:
– С ума сошел! Не забывай, что мы святой жизни.
Двери зала отворились, и на пороге вдруг предстала какая-то… бабуся, скудно одетая, с крестьянским платком на голове. "Графиня", – шепнул Восторгов, и тут словно лукавый подпихнул Гришку в бок – он сразу же наорал на Игнатьеву:
– Ты что, ведьма старая? Гляди, какой срам по стенкам развесила… от беса это у тебя, от беса! Небось за едину таку картинку мужик корову бы себе справил, а ты… Смотри, – сказал ей Распутин, – я наваждение-то разом прикрою!
И яростно перекрестил Нану возле розового пупка.
Старая графиня нижайше ему поклонилась:
– Прости, батюшка Григорий. Ужо вот я скажу своим людям, чтобы блудодейку на чердак вынесли. Уж ты не гневайся на меня.
Распутин одернул поясок, тронул рукава рубахи.
– Ладно, – сказал. – Веди уж… чего там!
В растворе позлащенных дверей виднелись головы гостей, на столе попыхивал паром медный самовар, неопрятной грудой, словно в худом трактире, лежали простонародные баранки… Распутин, поскрипывая сапогами, шагал к столу, легко и пружинисто, и в этот момент сам чувствовал, что он – молодец!
3. "Нана" уже треснула
Гости графини еще не успели к нему присмотреться, когда Распутин ловким взором конокрада, оценивающим чужую лошадь, которую непременно надо украсть, уже оценил их всех сразу и теперь приближался к ним, часто приседая, потом резко выпрямлялся, и ладони его сочно пришлепывали по коленям. Сейчас он был похож на орангутанга, спрыгнувшего с дерева и решившего прогуляться по земле. Внезапно ощутив свою силу (и свою власть над этими людишками, ждавшими его!), он уже выпал из-под опеки Восторгова, заговорив так, как ему хотелось – почти бездумно:
– Чаёк пьете… ну-ну, лакайте. Чай – травка божия. Ты замужня? А почто без мужа приволоклась? Вот бы я поглядел на вас, на обоих-то… Нехорошо, мать, нехорошо, – сказал он, остановясь подле Головиной. – Нешто так жить можно? (Головина страшно испугалась.) Смотри-кась, какая ты баба вредная… Но обидой ничего не исправишь. Не обижай! Любовью надоть… любовью, дура ты! Да что с тобой толковать? Все едино не поймешь…
И пошел дальше, поскрипывая. Еще на Москве убедился Гришка, что грубейшее "ты" звучит убедительнее обращения на "вы". В этот момент речь его обрела соль и перец.
– Ну ты! Кобыла шалая, – облаял он нервную Лохтину. – Курдюком-то не крути, а сиди смиренно, коли я с тобой говорю. Возжа, што ли, под хвост тебе попала?
– Благослови, батюшка, – взрыднула Лохтина.
– Это потом… – небрежно отмахнулся Распутин.
Пистолькорс, повидавший немало медиумов, магов и спиритов, смотрел на Гришку в изумлении: такого хама он еще не видывал.
– А кулаки-то у тебя… ого, какие!
Пистолькорс словно и ждал, что его похвалят:
– Этими руками задушил я пятнадцать латышей.
– За что?
– Бунтовали! Задушу, бывало, и в журнал себе вписываю: имя, фамилию, возраст, женат, холост…
– Зачем?
– Для памяти! Попалась мне знаменитая рижская красавица Ревекка Рабонен, дочь пастора, еще девчонкой путалась с социалистами. Я отвел ее в казарму. Что хотите, говорю, то с ней и делайте. Но солдаты – дрянь. Взяли и отпустили ее. Я выскочил… вижу, бежит моя красотка через картофельное поле. Я – за ней! Догнал. Шашку выхватил. Как полосну по затылку… в картошку и зарылась. Только, помню, косы у нее разлетелись…
Распутин сунул землистые ладони за поясок.
– Ну и сволочь же ты! – произнес он четко.
Отошел прочь. Пистолькорс растерялся:
– Что он сказал? Что сказал мне старец?
Софья Сергеевна поправила на буклях бабий плат и, выглядывая из-за самовара, на прекрасном парижском диалекте растолковала дураку-кавалергарду, что он вызвал недовольство у старца. Воспользовавшись минутной паузой. Восторгов шепнул Гришке:
– Ножичек у тебя с собой?
– Здеся. В штанах. А что?
– Ты эту голую Нанашку где покрестил?
– Аж у самого пупочка.
– Давай сюда ножик… сейчас все обтяпаем.
Ловкий поп незаметно улизнул от стола.
* * *
– Григорий Ефимыч, – сказала старая графиня, напузырив для "старца" чашку жиденького чайку (была она скупа), – осенил бы ты нас благодатью какой… Изнылись уж! Духом износились!
А если это так, чего тут с ними цацкаться? Смелее приступим к делу. Распутин раздробил на зубах твердую баранку.
– А ведь ты, мать, – сказал он, с хрустом жуя, – ишо не ведаешь, что благодать уже вершится в дому твоем…
Гости многозначительно переглянулись. Гришка мельком глянул на Танеева: "Ух, барбосина какой… паршивый!"
– Хитрый ты, – сказал он ему, – но скоро поглупеешь. А помрешь легко. Ляжешь и не встанешь. Я так вижу… – Взгляд его перевелся на Сану Танееву. – Это младшая твоя? – произнес он, не то спрашивая, не то утверждая. Танеев кивнул, и Распутин поставил вопрос как надо: – А почто старшую свою не привез?
За столом пронесся тихий шумок:
– Все знает… до дна видит… просто чудо!
– Старшая моя, Аня, – поежился под взглядом мужика статс-секретарь, – к императрице звана… у них урок пения.
Гришка расставил ноги и долго глядел в пол под собою, напрягаясь. Заговорил снова – убедительно:
– Скажи Ане, чтобы почаще дома сидела. Я так вижу, а ты ей передай, будто старец Григорий сказывал – ее муж ждет!
– Но она еще незамужняя, – удивился Танеев.
– Это я знаю, – не растерялся Распутин. – Но муж-то ейный уже к порогу подходит. Вскорости все решится…
Мунька Головина сидела как раз напротив старца, и Гришка, хорошо знавший женщин, сразу распознал ее суть:
– А ты горишь… Вижу, как по жилкам голубеньким бродит что-то красненькое… Это огонь от беса, и ты беса не пужайся… Опосля бесовского будет тебе дано и ангельское!
В разговор важно вступила мать Муньки, Любовь Валериановна Головина, жена камергера, дама острая и подвижная:
– Вы бы воздействовали, старец, на Мунечку… Вбила себе в голову, что светский мужчина – вырожденец, уже ни к чему не способен, и всех женихов, какие были, она от себя отвадила.
– И верно сделала! – отвечал Распутин. – Для ча ей с ыми, с тонконогими, пачкаться? Она невеста божия… я так вижу.
Восторгов тихонечко подсел к столу, завел богоугодные разговоры, столь елейные, будто всех маслом намазывал. В этот момент поп уже был серьезно озабочен быстрым ростом авторитета Гришки, хотел он от пальмы его первенства отодрать листик пошире и для себя, чтобы не вся слава досталась одному Распутину… Вдруг вбежал Пистолькорс, стал нашептывать что-то графине на ухо.
– Старец Григорий прав: сама святость в доме моем, – поднялась старуха. – В ожидальной не выдержала Нана… треснула!
Именно то место, которое перекрестил разгневанный Распутин, оказалось крестообразно разорванным – у самого пупка розовой "Нана". Никто из гостей не сомневался, что легкомысленная тема картины не выдержала осенения свыше и бесовский холст затрещал под дуновением крестного знамения. Восторгов, весь в ажиотаже, дергался на стуле, словно на кол посаженный. Гришка шепнул ему:
– Вишь, как ножичек-то пригодился…
Но полотно салонной жизни еще не было дописано до конца. Последний решающий мазок нанесла генеральша Лохтина, до этого издали разглядывавшая Распутина с таким видом, с каким опытная сова глядит на жирную и вкусную мышь: "Сейчас съесть или на потом оставить?" Наконец, не выдержав, она рывком подошла к нему. Заговорила напористо и смачно:
– Старец, что делать женщине, если у нее тело свято? Мой муж вполне порядочный человек, но… не святой. Я увидела тебя и вся открылась навстречу тебе. Научи, как мне быть?
Распутин сразу понял, что перед ним очередная психопатка, каких уже немало встречал в своих странствиях по монастырям и обителям. В ответ старец зашептал ей жарко:
– Ты вот што… Звать-то тебя как?
– Ольга Константиновна, а по мужу…
– Не надо мне твово мужа! – Распутин воровато огляделся по сторонам. – Ты, Ольга, не скорби. В субботу с утра раннего ступай в баню и распарься так, чтобы косточки от мяса отлипали. А прямо из бани езжай ко мне на Караванную… Беса не томи, – погрозил Гришка даме пальцем, – беса, как и бога, тоже уважать надобно. Вот мы и потолкуем, как жить, ежели ты такая святая!
Генеральша даже прослезилась.
– Дашь ли мне святости? – спросила надрывно.
– Дам. Ужо получишь. Тока приди. Не омманешь?
– Христос с тобой! – заверила его Лохтина.
– Христос во мне, – поправил ее Распутин…
Утром графиня Игнатьева позвонила по телефону на квартиру придворного генерала Воейкова, который, будучи приятелем царя, носил неудобопроизносимый титул – "главнонаблюдающий за физическим развитием народонаселения Российской империи".
– Владимир Николаевич, я вас прошу доложить его величеству, что у меня ночью было ярчайшее видение… – Моральный авторитет старухи, всю жизнь проведшей на высших этажах православия, в дворцовых сферах был непогрешим, и потому Воейков со вниманием выслушал подробную ахинею: – Дух был с венцом вокруг головы, я до сих пор слышу его голос. В доме твоем, сказал мне дух, объявился великий пророк, назначение которого открывать царю волю провидения. Это был дух Серафима Саровского, покровителя государя, а пророк в доме моем – старец Григорий прозванием Распутин. Вы запишите, Владимир Николаевич, а то еще забудете.
– Нет, нет, как можно! – отвечал Воейков. – Я в точности доведу ваши слова до сведения моего обожаемого монарха…