Нечистая сила - Валентин Пикуль 23 стр.


* * *

Распутин сразу и плотно вошел в семью Сазонова, на Кирочной ему нравилось. С утра до ночи разный народец крутится: одни приходят, вторых выносят, третьих приглашают. Кого тут не повидаешь – от маститого профессора до рассыльного из редакции. В квартире неустанно трещал телефон, ведерный самоварище клекотал от ярости, посуда колотилась нещадно, прислуга падала с ног, пекли пироги с рыбой и яблоками, гоняли мальчика за вином на угол Литейного, через раскрытые окна квартиры гремело на улицу пьяным и дымным содомом:

Эх, пить будем,
эх, гулять будем,
а смерть придет -
помирать будем…

Но хозяин против такого ералаша не возражал.

– Хороший ты мужик, Егор, – говорил ему Гришка. – Я тебя вижу. Ищешь ты в жизни куска большого. Мелкие-то уже попадались, да между зубов проскакивали. Мечешься ты и не знаешь, у кого бы кожаные стельки от лаптей лыковых отдраконить.

Распутин умел прозревать людей. Сазонов был мещанин с повадками хищника. Сейчас он свою квартиру сознательно обратил в нечто вроде кунсткамеры, где и содержал редкого зверя – Распутина; хочешь повидать зверя, не миновать тебе и дрессировщика. Гришка это понимал, но охотно прощал хозяина, ибо в писательском доме было ему занятно жить. Собиралась профессура, журналисты, актеры, трепались тут, как хотели, когда пьяные, а когда трезвые – на этих сборищах Распутин полной ложкой снимал с поверхности людского шума нужные для себя слова и знания. Именно тут, за самоваром чужой для него семьи, он начал на свой лад постигать политику. В силу каких-то неясных причин у него вызревала ненависть к буржуазной Франции, подозрительность к респектабельной Англии и большое доверие к немцам, даже любовь к их кайзеру. Здесь, на Кирочной, он впитал в себя ненависть к полякам и южным славянам, ведущим борьбу за самостоятельность; здесь же он впервые узнал, что в России давно существует гиблый "еврейский вопрос" (как коренной сибиряк, Распутин до этого никогда не соприкасался с евреями). Хитрый и расчетливый мужик, Григорий Ефимович умел показать себя и с хорошей стороны. Коли чего не знал, то в разговор не лез, а помалкивал. Если же дело касалось деревни, то он рассуждал свободно, красочно, интересно, и ему охотно внимали. Многие, наслышавшись о Распутине немало гадостей, даже терялись, когда перед ними выступал покладистый и смекалистый крестьянин, только что вернувшийся из бани, смотревший на гостей лучисто и ясно. "Это и есть тот самый?" – спрашивали тишком. "Да, тот самый", – отвечал Сазонов, посмеиваясь… Распутин сметал со скатерти хлебные крошки в ладонь и скромнейше отправлял их в рот. Ждавшие от него чудес и пророчеств бывали удивлены, что за весь вечер он ни разу не помянул бога. Но здесь, в разброде многоречивых мыслей, бог ему был не нужен – Гришка знал, где и когда замешивать густую квашню на религии…

Профессор Петражицкий однажды шепнул Распутину:

– Вам бы, милейший, гипнотизером быть. Большие деньги б заколачивали! Есть у вас в глазу какой-то бесенок… Простите, а вы сами никогда не задумывались над этим обстоятельством?

– Не! На што? Смотрят – и пущай…

Но в памяти отложилось и это: авось пригодится.

* * *

Вскоре на квартиру Сазонова кто-то загадочный стал поставлять для Распутина его любимую мадеру… ящиками! Тот самый сорт, где на этикетках изображен кораблик под парусами. Пришло и письмо, из коего стало ясно, что доброжелатель, давно наблюдающий издали за Распутиным, не может больше мириться с тем, чтобы такой замечательный человек испытывал недостаток в своем любимом напитке. С почтением к вашим несомненным достоинствам и прочее… Подписано – И. П. Манус!

– Это кто ж такой будет? – спросил Гришка.

Сазонов развел руки как можно шире:

– Ну, Ефимыч, не знать Мануса… это, брат, стыдно!

И рассказал, что Игнатий Порфирьевич Манус, хотя у него русские имя и отчество, на самом деле германский еврей, натурализовавшийся в России, да столь крепко, что от русских акций его теперь не оторвать. В правлении Путиловского завода это персона важная, он же директор товарищества Вагоностроительных заводов, член совета Сибирского банка, Манус имеет очень большие деньги от общества Юго-Восточных железных дорог…

– Миллионщик, што ли?

– Примерно так, – согласился Сазонов. – Но связи Мануса – вплоть до берлинских банков, до швейцарских. А я ведь помню, каким он прибыл в Петербург: почти без штанов, был мелким "биржевым зайцем", каждый рубелек на ладони разглаживал…

Скоро встретились на деловой почве в присутствии Ипполита Гофштеттера, который, влюбленно глядя на Распутина, и устроил это свидание. Манус – грузный мужчина ярко выраженного семитского типа, в пенсне с дужкой, зубы в золотых коронках, голос ласковый. Манус куда-то торопился и потому пить не стал.

– Я человек деловой, и у меня нет времени… Говорите прямо: сколько вам надо? Согласен сразу выдать аккордно сумму в десять-пятнадцать тысяч, а затем буду ежемесячно субсидировать вам еще по тысяче рублей… Человек я честный, верьте мне!

Распутин понял, что такие коврижки даром не сыплются.

– Даешь – беру! А что мне делать за это?

Манус заторопился еще больше:

– У меня нет времени, чтобы объясняться. Сейчас вам ничего и делать не надо. Просто живите, как жили и раньше. Только не забывайте, что в этом печальном и скверном мире существует ваш искренний почитатель – бедный еврей Манус, к которому вы всегда можете обратиться в трудную для вас минуту… Надеюсь, что в трудную для себя минуту и я обращусь к вам! Поможете?

– А как же.

– Дела, дела… Всего доброго, господа.

Скоро нечто подобное проделал и банкир Дмитрий Львович Рубинштейн, которого в петербургском обществе называли Митькой. Он поднес в презент Распутину несколько акций Русско-Французского банка, но подарком не угодил:

– На што мне акцы твои? – сказал старец Митьке. – Я вить на биржу не ходок… не моего ума дело. Это вы, образованные там всякие, на биржу треплетесь.

Митька Рубинштейн не стал спорить и стоимость акций тут же перевел в наличный чистоган, от которого Распутин не отказался.

Международный сионизм уже заметил в Распутине будущего диктатора, и потому биржевые тузы щедро авансировали его – в чаянии будущих для себя выгод в финансах и политике. По проторенной этими маклерами дорожке к Распутину позже придут и шпионы германского генштаба… "Отбросов нет – есть кадры!"

Финал второй части

Притихла под снегом тайга, сторожа свои дремучие сны, застыли и болота. Тихо… А в селе Покровском все по-старому: день за днем – ближе к смерти. По вечерам, когда приходила тюменская почта, несли газеты к священнику Николаю Ильину. Читал он мужикам, осиянный керосиновой лампой, что в мире творится, кого убили, кого искалечили, кто своей смертью преставился, а кто орден получил в усладу себе.

– Слава богу, – крестились старики, – а у нас благодать зимой, и комарье не кусается. Никаких орденов не захочешь!

Подзабыли уже Распутина, вспоминался редкостно:

– Небось повесили… не вернется!

Только удивлялись иной раз – с чего живет Парашка Распутина? Как и прежде, шуршит обновами, щелкает орешками.

– С чего шелкуешь? – спрашивали.

– Живу! А вам хотелось б, чтобы я подохла?

– Да несвычно так-то. Без трудов, без забот.

– С мужа и живу! С кого же мне жить-то ишо?

– Да вить нет мужа-то. И жив ли он?

– Где-то шляется. Не ведаю. Деньги шлет, и ладно…

Опять непонятно: у этих Распутиных, чтоб они горели, всегда не как у добрых людей. Было тихо… За околицами села, в замети сыпучих снегов безнадежно погибали гумна и бани. Но вот однажды показался на тракте обоз в четыре телеги. Ждать никого покровские не ждали и теперь приглядывались с большим сомнением – не надо ли беды ждать? Обоз втянулся в улицу села, впереди на заиндевелой кобыле восседал сам исправник Казимиров. Издали, гомоня, неслись мальчишки, оповещая:

– Распутин едет! Пьяный уже… вовсю шатается.

Насторожились мужики. Пригорюнились бабы, завидущими глазами встречая первую телегу добра, возле которой в богатой шубе нараспашку шагал Распутин с початой бутылью вина в руке. А рубашка на нем розовая, штаны на нем из бархата лилового, а поясок-то с кистями, а сапоги-то из хрома чистого…

– Ох и награбился! – рассуждали старики. – На большие деньги одел себя человек. Как бы и нас не загребли за него!

Но видимость исправника, состоящего при Распутине, малость утешала. Гришка всем махал картузом.

– Землякам мое уваженьице! Уж вы помогайте мне барахло-то в избу занесть. Все ли дома в порядке? Давно не писал…

Выбежала на крыльцо Парашка с детьми – и в ноги мужу (под круглыми коленками бабы горячо и влажно растопился снег).

– Гришенька! Кормилец наш… возвернулся.

– Чего радуешься? – отвечал Распутин. – Вот я тебя вздую для порядка, чтобы себя не забывала…

Покровские густо облепили плетень. Чего только не навез Распутин! Три самовара, машинка швейная, которую ногою надо крутить, сундуки с тряпками. Завернутую в войлок, протащили в избу гигантскую пальму в деревянной кадушке, какие стоят в богатых трактирах. А поверх последней телеги лежало нечто невообразимое, большое и черное, торчали вразброд три толстые ноги с колесиками вместо копыт… Дедушка Силантий спросил:

– Это што ж за хреновина? И на што она тебе?

– Рояля такая… Боюсь, не поймете. Одним словом, машина. Как-нибудь я вам на ней музыку сыграю.

Дюжие парни-добровольцы, предчуя даровую выпивку, осатанев от усилий, пихали рояль в избу – то передом, то боком.

– Не идет, зараза, туды-т ее в гвоздь! Что делать-то?

– Клади! – сказал Распутин, и рояль опустили на снег, парни вытирали пот. – Покеда новый дом не отгрохал, – заявил Гришка, – пущай рояля в хлеву побережется. Тока бы корова не пужалась.

Сбросив шубу на снег, он повернулся к Парашке:

– Ну, пойдем, сука тобольская… потолкуем.

Завел супругу в комнаты и поучил вожжами. Но лупцевал на этот раз без охоты, без остервенения, как раньше бывало. Баба и сама чуяла, что бьют ее лишь "для прилику", ради домашнего порядка, а подлинного гнева нет… Распутин напоследки протащил Парашку за волосы вдоль половицы и сказал миролюбиво:

– Накрывай на стол. Я тебе гостинцев разных привез… Селедочки-то не найдется ль в дому? Хорошо бы с молокой…

Парашка упрятала волосы под платок, радостно суетясь.

– Ой, Гришенька, родненький. Чичас. Все будет.

– То-то, стерва! – сказал Распутин.

Дедушка Силантий с бельмом на глазу вперся в горницы.

– Уж ты скажи мне, Гриша, откель богатство тако?

Распутин отбросил вожжи, отряхнул штаны.

– Что нам деньги! – отвечал, приосанясь. – Мы сами чистое золото… Теперь заживу. Заходи, дед, кады хошь. Будем кофий по утрам хлобыстать.

Вышел он на крыльцо, красуясь. Между прочим, чтобы похвастаться, развернул перед толпой свой тугой бумажник.

– Чтой-то, – сказал, – уже позабыл я, сколько деньжат в дорогу брал. Надо пересчитать.

Толпа затаила дыхание, тихо постанывая от зависти, пока в пальцах Гришки шелестели радужные пачки "катеринок".

– Ну, мужики, подходи по одному. Угощать стану!

Баб награждал конфетами полной горстью, а мужикам наливал по стакану чего-то коричневого, они выпивали и отходили прочь, делясь сомнениями:

– Не то! Не шибает… да и сладко, как патока.

– Вы еще недовольны, сиволапые! – грохотал с крыльца Распутин. – Я вас царской мадерой потчую, а вы кривитесь… Смотри!

Показывая пример, как надо пить мадеру, он запрокинул голову, разинул пасть пошире и между гнилых черенков зубов воткнул в себя горлышко бутылки. Вся деревня замерла, наблюдая, как двигается под бородищей Распутина острый кадык, как медленно, но верно иссякает содержимое посудины. Допил все вино до конца, а пустую бутылку далеко зашвырнул в сугроб.

– Во как надо! Чай, мадера-то царская.

Ему не верили:

– Кака там царская! Небось на станции купил…

Исправник Казимиров вынес на крыльцо граммофон.

– Григорья Ефимыч, куда прикажете ставить?

– Да хоша в снег… Заводи погромче!

Расписанная лазоревыми цветочками широченная труба граммофона издала шипение, а потом на все село грянул Шаляпин и оглушил покровских баб и мужиков:

Люди гибнут за металл,
за-а мета-алл!
Сатана там правит бал,
там пра-авит бааааа…л!

Распутин показывал мужикам рубахи свои:

– Сама царицка и вышивала. Вот и метка ее на подоле.

Все поверили, что рубахи на Распутине истинно царские. Но поняли так, что Распутин царей обворовал.

– Ой, Гриша, а не страшно ли тебе? – спрашивали.

– Да кто меня тронет-то?

Дедушка Силантий дал ему практический совет:

– Я тебе, Гришок, такое скажу. Коли наворовался от царей, так теперь скройся и затихни. Как бы не проведали, что ты тута гуляешь… Тадысь погубят. Ей-ей, во сне кишкою удавят!

– А што мне цари! – кочевряжился Распутин, хмелея пуще прежнего. – Я с ними запросто… Бывалоча, еще сплю. А ко мне уже телефоны наяривают. Опять зовут чай пить. Без меня и не сядут. Царь мне в ноги кланялся, а царицу эту самую я на себе таскал. Хватал ее всяко. Она ничего! Не кусачая.

Исправнику Казимирову он вдруг заявил:

– А попа Ильина на селе живым не оставлю. Он, вражья сила, на меня донос накатал. Будто я жития неправедного… Ну, так я ему сейчас устрою житие! Пошли все со мной…

Распутин переколотил стекла в окнах отца Николая; несчастный священник, выставясь наружу, возмущался с плачем:

– В экий морозище, анафема, ты меня без стекол оставил. Господин исправник, почто стоите? Почто не прикажете? Да кто он таков, чтобы служителю церкви стекла выбивать?

– Ах ты, мать твою… – отвечал "старец". – Ты ишо узнаешь, кто я такой. Нонеча я стал возжигателем царских лампад, и таким гугнявцам, как ты, я не чета…

…Через годы, когда имя Распутина уже гремело по России, дотошные корреспонденты петербургских газет доискались и до бедного священника Николая Ильина, которого нашли в задвённом таежном улусе, среди якутов и политических ссыльных.

– Небось на Москве-то сейчас солнышко тепленькое, – сказал он и заплакал. – Это Гришка сюда запек. Теперь, видать, и до смерти не выберусь на родину…

* * *

Вскоре поставил Распутин в селе Покровском новый дом для себя и своего семейства – двухэтажный, нарядный, крышу покрыл железом. Изнутри убрал комнаты коврами и зеркалами, по углам расставил пальмы и фикусы, завел множество кошек (он их любил). Стали навещать его здесь петербургские дамы в шляпах, убранных цветами, в пышнейших юбках колоколом, в белых блузочках, с зонтиками-тросточками… Спрашивали у покровских сельчан:

– Простите, а где здесь старец живет?

– А эвон… его дом завсегда отличишь от мужицкого.

Металась по улицам сумасшедшая генеральша Лохтина, Мунька Головина, на всех презрительно щурясь, записывала в книжечку афоризмы от старца. Придворные дамы переодевались в крестьянские сарафаны и широкие поневы, повязывали прически платками, ходили босиком по траве. А по вечерам Гришка забирал их всех и гуртом отводил в баню, где долго и усердно все парились.

Парашка ни во что не вмешивалась, но не выносила, если дамы целовали Распутина в лицо. Покровские жители видели, как она, схватив большущий дрын, гоняла по улице генеральшу Лохтину, крича при этом:

– Не дам целовать Гришку в голову! В баню ходишь – и ходи, но в голову, мерзавка, не смей…

Почему она так высоко ценила именно голову Распутина – этого мы, читатель, никогда не узнаем!

Наезжали в Покровское и корреспонденты столичных газет. Однажды на улице села появился городской шпингалет в желтых ботинках, он тащил на своем горбу от пристани ящик фотоаппарата с треногой.

Бежали следом за ним мальчишки, прося:

– Дяденька, сыми… сыми меня, дяденька!

– Брысь, мелюзга, тут дело серьезное. Буду вашего старца снимать. Распутин дома. Распутин на телеге. Распутин входит в хлев. Распутин выходит из хлева… Где тут баня его?

От тюменского вокзала летели теперь в таежную нежиль, в буреломный треск, летели, взметывая гривы и звеня бубенцами, летели в село Покровское – тройки, тройки, тройки…

Ехали в них – бабы, бабы, бабы!

Одни были умные. А другие были дуры.

Старые ехали. И совсем юные гимназистки.

А назывались все они одинаково.

Кратко и выразительно.

Как на заборе!

Ежели кто под меня попал,

тот на меня уже не вскочит!

Клопов не бойся.

Ежели кусают – чешись!

Из афоризмов Распутина

Часть третья
Реакция – содом и гоморра

(Лето 1907-го – конец 1910-го)

Прелюдия. 1. Скандальная жизнь. 2. Cela me chataville. 3. Хоть топор вешай! 4. Гром и молния. 5. Мой пупсик – Мольтке. 6. Бархатный сезон. 7. Изгнание блудного беса. 8. Родные пенаты. 9. Вундеркинд с сахарной головкой. 10. Коловращение жизни. 11. И даже бетонные трубы. 12. Три опасных свидания. 13. На высшем и низшем уровне. Финал.

Прелюдия к третьей части

Столыпин, размашисто и нервно, строчил царю, что "члены Думы правой партии после молебна пропели гимн и огласили залы Таврического дворца возгласами "ура"… при этом левые не вставали!". Николай II отвечал премьеру: "Поведение левых характерно, чтобы не сказать – неприлично… Будьте бодры, стойки и осторожны. Велик бог земли русской!" Таврический дворец подновили, да столь "удачно", что крыша зала заседаний рухнула. Счастье, что это случилось в перерыве, а то бы от "народных избранников" только сок брызнул! Крыша обрушилась на скамьи левых депутатов, зато кресла правых загадочно уцелели. Столыпин, хрипя от ярости, доказывал газетчикам, что злостного умысла не было, просто деньги для ремонта дворца, как водится, заранее разворовали! Впрочем, к чему высокопарные слова, если вторую Думу разогнали, как и первую. Это случилось 2 июня 1907 года, а на другой же день Столыпин изменил избирательные законы. Третью Думу подобрали уже на столыпинский вкус. Вот, к примеру, депутаты от Петербургской губернии: фон Анрепп – профессор судебной медицины, Беляев – лесопромышленник, Кутлер – бывший министр, Лерхе – инспектор банка, Милюков – профессор истории, Родичев – присяжный поверенный, фон Крузе – мировой судья, Смирнов – царскосельский купец, Трифонов – сельский лавочник, и только один рабочий – Н. Г. Полетаев, – через руки которого проходила тогда переписка Ленина с питерскими большевиками… "Сначала успокоение, затем реформы, – твердил Столыпин. – Мне не нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия". Революция уходила в подполье, и Распутин в эти дни заверил царя, что "покушений больше не будет". Николай II столь свято уверовал в Гришку, что рискнул появиться на улицах столицы, и… попал под трамвай! Вагоновожатый резко затормозил (за что и был потом награжден деньгами), а Распутин торжествовал:

– А я што тебе говорил, папа? Вишь, даже трамвай тебя не берет… Покеда я жив, с вами беды не случится. Верь мне!

Назад Дальше