– У царя свой человек… вхожу без доклада. Стукотну, и все! А ежели два дня меня нету, так и устреляют по телефончику. Вроде я у них как пример (т. е. премьер). Уважают. Царицка хороша, баба она ничего. И царёнок ихний хорош. Ко мне льнут… Вот раз, значит, приехал я. Дверь раскрываю, вижу – Николай Николаич там, князь великий. Невзлюбил он меня, зверем глядится. А я – ништо. Сидит он, а меня увидел, давай собираться. А я ему: "Посиди, – говорю, – чего уходить-то? Время раннее". А он-то, значит, царя соблазняет. Все на немцев его натравливает. Ну, а я и говорю: "Кораблики понастроим, тады и воевать можно. А нонеча, выходит, не надо!" Рассерчал Николай Николаич-то. Кулаком по столу – и кричит. А я ему: "Кричать-то зачем?" Он – царю: "Ты бы, – говорит, – выгнал его". Это меня, значит. "Мне ли, мол, с ним разговоры о делах вести?" А я царю объясняю, что мне правда открыта, все наперед знаю и, ежели Николаю Николаичу негоже со мной в комнате, так и пущай уходит. Христос с ним! Тут он вскочил, ногою топнул – и прочь. Дверью потряс шибко…
Расшифровать подтекст некоторых событий 1911 года не всегда удается. А нам нужны только факты, и мы снова посетим Суворинский клуб журналистов на Невском проспекте, дом № 16.
* * *
Читатель! Исторический роман – особая форма романа: в нем рассказывается не то, что логично выдумано, а то, что нелогично было. Следовательно, стройная архитектоника у нас вряд ли получится. В череде знакомств на протяжении всей нашей жизни одни люди возникают, другие уходят. Так же и в историческом романе автор вправе вводить новых героев до самого конца романа. Это нелогично с точки зрения литературных канонов, но зато логично в историческом плане. У меня нет композиции, а есть хронология. Ибо я не следую за своим вымыслом, а лишь придерживаюсь событий, которые я не в силах исправить…
В буфет Суворинского клуба вошел швейцар.
– А тамотко внизу опять пьяный валяется.
– Опять? – воскликнул Борька Суворин, жуя папиросу…
В гардеробной клуба лежал некто в сером и, судя по луже, вытекавшей из-под него, на бессонницу не жаловался.
– И кажинный денечек так-то, – рассказывал швейцар, – Дверь с улицы отворит, спрашивает: "Здесь храм искусства?" Я ему говорю, что здесь. Тогда он падает на пороге и засыпает…
Пьяному обшарили карманы, но обнаружили только давний билет железной дороги на право проезда в 3-м классе от Нижнего Новгорода до Петербурга; Суворин велел швейцару взять свисток и вызвать городового. Тот прибежал, болтая "селедкой".
– Вот тебе рубль. Оттащи пьяного в участок.
– Премного благодарны, господин Суворин…
Утром Франц Галле, полицейский ротмистр Рождественской части, учинил проспавшемуся допрос по всей форме:
– Ваше имя, фамилия, положение, состояние?
– А что? – спросил некто в сером, страдая от жажды.
– Да ничего. Представьтесь.
– А зачем?
– Так нужно.
– Ну, Ржевский я! Борис Михайлыч. Что с того?
– Нуржевский или Ржевский? – переспросил Галле.
– Без "ну". Столбовой дворянин. Не чета вам!
– Охотно верю. Документами подтвердить можете?
– Обратитесь с этим в департамент герольдии.
– Та-а-ак… Зачем посещали Суворинский клуб?
– И не думал. Что мне там делать?
– Но вас там часто видели.
– Согласен на очную ставку. Не был я там!
– Вас видели в клубе… пьяным.
– Клевета! Даже не знаю, где он находится.
– Ладно. Обрисуйте мне, чем занимаетесь.
– Обрисовываю – я ничем не занимаюсь.
– Ну, хорошо, черт побери, с чего вы живете?
– С литературы.
– Где печатаетесь?
– Нигде.
– Как жить с литературы, нигде не печатаясь?
– А зачем… печататься?
– Но каждый литератор желает быть напечатанным.
– Это каждый, – отвечал Ржевский, – а я вам не "каждый". Помните, Иисус Христос говорил: "Если все, то не я!"
Галле все-таки удалось расшевелить Ржевского, и с опросу выяснилось: приехал из Нижнего, направленный в столицу как журналист нижегородским губернатором А. Н. Хвостовым.
– А зачем он вас сюда направил?
– Не могу сказать, – ответил Ржевский, подумав.
– Ну что ж. Продолжайте свою илиаду…
Короче говоря, прибыв в столицу, Ржевский выпил раз, выпил два и увлекся этим делом, а больше ничего не делал.
– Почти роман, – усмехнулся Галле.
Очевидно, ротмистр полиции был в курсе отношения высшей бюрократии к губернатору Хвостову, потому что он велел Ржевскому подождать его. Галле удалился и довольно-таки долго отсутствовал. Вернулся, когда графин с водою был пуст.
– Сегодня же убраться из Питера! – сказал он.
– А на какие шиши? – спросил его Ржевский.
Галле выложил на стол два конверта. В одном было полсотни рублей, в другом подписка, которую давал Ржевский полиции, в том, что он "заагентурен" и будет наблюдать за Хвостовым.
– Алексей Николаич – добрая душа, – заупрямился Ржевский. – Не могу же я делать доносы на своего благодетеля!
– Я все уже знаю, – прервал его Галле. – Хвостов считает вас близким человеком, он устроил вас сборщиком объявлений в "Нижегородский торгпромовский листок", издаваемый думцем Барачем, знаю, что в первый же день вы пропили три казенных рубля, после чего Барач вышиб вас на улицу… Вот вам полсотни рябчиков, билетик до Нижнего, подпишите эту бумагу.
Ржевский перестал спорить и, в чаянии похмельной выпивки, расписался. Когда он это сделал, Франц Галле сказал:
– А теперь, когда вы заагентурены, отвечать мне быстро, не думая: зачем Хвостов командировал вас в столицу?
– Он… просил меня… Алексей Николаич просил проникнуть в Суворинский клуб и понюхать там – нельзя ли устроить серию похвальных для него публикаций в "Новом Времени"?
– Вот теперь все ясно, – сказал Франц Галле.
* * *
Чтобы читателю было все ясно до самого конца, я предлагаю ему на одну минутку окунуться в быт Одессы 1919 года. Красная армия еще на подходе, в городе царит неразбериха. Из кабаре Фишзона выкатились три белогвардейца – друзья знаменитого бандита Мишки Япончика. Один был Беляев – офицер Царскосельского гарнизона, второй – журналист Ржевский, с ними был Аарон Симанович – личный секретарь Гришки Распутина. Подъехала пролетка, Ржевский взгромоздился на нее, все трое расцеловались. Потом Беляев вынул револьвер и преспокойно выстрелил Борьке Ржевскому в ухо – тот скатился на панель. Аарон Симанович сказал:
– Слушай, друг, за что ты Боречку шлепнул?
– С ним у меня чрезвычайно много лирических наслоений. Получается нечто вроде пирожного "наполеон"! Тут и Распутин, тут и Мишка Япончик, тут и кот наплакал, тут и бриллианты премьера Штюрмера… Вообще мне его жаль, – сказал Беляев, еще раз выстрелив в мертвого журналиста. – Поверь, что я готов плакать над хладным трупом нашего незабвенного Боречки.
Он еще раз выстрелил, а Симанович сказал:
– Евреи в таких случаях говорят: "чистому смех"!
– Во-во! – согласился Беляев, и они, любовно поддерживая друг друга на осклизлых ступенях, спустились обратно в кабаре Фишзона, где курчавая Иза Кремер, изображая наивную девочку, пела завтрашним эмигрантам об Аргентине, где небо сине, как на картине, а ручку ей целует черный Том…
– Ладно, – решил Беляев. – Завтра же задерем портки до самого колена и побежим в эту самую Аргентину.
– Чего я там потерял? – спросил Симанович. – У меня уже давно куплен участок земли в Палестине, где небо тоже сине, как на картине. Спасибо Грише Распутину – ох, какие дела мы с ним проворачивали… Если бы он был жив, он сейчас был бы с нами. Уверяю тебя: сейчас Григорий Распутин сидел бы рядом с нами…
…Странное дело, читатель! При царе-батюшке монархисты готовы были разорвать Распутина, а когда царя не стало, даже Гришка стал им дорог как ценное воспоминание о сладком минувшем – вроде сувенира о былой любви, и они преследовали врагов Распутина, как противников царизма… Все шиворот-навыворот!
Это уже излом истории, трещина в сознании.
1. Муравьиная куча
Нижний Новгород – славное российское торжище… Пора заполнить анкету на местного воеводу. Алексей Николаевич Хвостов! Возраст тридцать восемь лет. Землевладелец орловский. Женат. Придворное звание – камергер. Вес – восемь с половиной пудов белого дворянского мяса с жирком. Окружность талии – сто двадцать сантиметров. Если верить газетам (а им иногда можно верить), "сатрап, поедает людей живьем". Характер общительный, с юмором, грубый, иногда сентиментальный, бесцеремонен, увлекающийся. Умен, склонен к интриге. Примечание: способен на отважные предприятия, что и доказал рискованной экспедицией на Ухту в поисках нефти. Поэты о нем слагали возвышенные оды:
Ну, этот, верно, не слукавит
И государство не продаст;
Он кресла, может быть, раздавит,
Но им раздвинуться не даст…
Ночь кончилась, и розовый рассвет застал Хвостова в постели нижегородской купчихи М. Д. Брызгаловой, пугливой и трепещущей от общения с таким великим человеком, каким, несомненно, являлся губернатор. Ну что ж! Пора навестить законную жену, после чего можно ехать на службу и воеводствовать… Он сказал:
– Лежишь вот ты! А ведь не знаешь, что ты – любимый сюжет Кустодиева… Эдакое розовое ню в интерьере.
– Алексей Николаич, вы меня трогать всяко можете, только слов непонятных не произносите… До вас навещал меня, вдову бедную, один чиновник по страхованию жизни, так я его не терпела. Он меня, бесстыдник, одним словом до смерти испугал.
– Каким же, миленькая?
– Да мне и не выговорить – срам экий…
Примерно через полчаса, после серьезной юридической обработки, Хвостов все же выудил из купчихи это ужасное слово, от которого можно залиться краской стыда: архитектура!
– А вот еще есть такое слово… аккумулятор.
Брызгалова сразу зарылась в подушки.
– Ах, но вы же меня со свету сживете!
Хвостову такая забава понравилась.
– Катализатор! – выкрикнул он, безжалостный. – Гваделупа! Баб-эль-Мандеб – и Па-де-Кале…
– Издеватель вы мой, – простонала купчиха.
– Ну, я пошел. Всего доброго… физиология!
Прибыв в губернское присутствие, Алексей Николаевич нехотя полистал донесения из уездов. Тут прямо с вокзала явился Борька Ржевский в новой кепке, с красными обомороженными ушами.
– Закрой дверь, – сказал ему Хвостов.
Разговор предстоял секретный. Позже в газетном интервью Хвостов оправдывался так: "Ржевского я узнал в Нижнем, его направили ко мне мои хорошие знакомые с просьбой оказать ему помощь; я знал, что Ржевский до этого судился за ношение неприсвоенной формы. Считая, что совершенное им преступление не бог весть что и желая помочь вечно голодному человеку, я пристроил его…" В этом проявилась одна из черт характера Хвостова – сентиментальность. Но, пристроив Ржевского, он вовлек его в свои интриги.
– Рассказывай, мерзописец, – велел Хвостов журналисту и убрал со стола коробку с сигарами от него подальше.
Ржевский доложил, что, насколько ему удалось выяснить, в столице отношение к Хвостову скверное; Столыпин же сказал, что безобразий в Нижнем от губернатора терпеть нельзя; что в "Новом Времени" (тут он приврал) поддерживать Хвостова не станут; что могут лишить и камергерства; что… Хвостов не выдержал и влепил своему протеже хорошую затрещину.
– Ты же пил там напропалую… по морде видно!
– Ну, выпил… на вокзале… не святой же я.
– Не святой, это верно, – вздохнул Хвостов.
Он отвернулся к окну и долго ковырял в носу (скверная привычка для человека с лицейским воспитанием).
– Еще не все потеряно, – неожиданно просиял он, становясь снова ласковым. – Конечно, в данной ситуации мне было бы неуместно обращаться к помощи Распутина… Я зайду к Распутину с черного хода! Слушай меня. Я напишу сейчас записку государю, а ты отвезешь ее в Питер и передашь (трезвый, аки голубь!) лично в руки Егорке Сазонову, который уже корреспондировал обо мне, когда я был еще вологодским вице-губернатором. Что ему сказать – я тебя научу! Егорка вручит записку Распутину, а тот передаст ее императорскому величеству… Ясно?
– Ясно. Передам. Трезвый.
– Столыпин тоже не монолит, – сказал Хвостов, энергично усаживаясь к столу и разрешая Ржевскому взять сигару. – Нет такой стенки, которую бы, раскачав, нельзя было обрушить…
Он начал писать царю "всеподданнейшую" записку о современном положении в России. Он писал, что Столыпин не уничтожил революцию, а лишь загнал ее в подполье. Под раскаленным пеплом еще бродят угарные огни будущих пожаров дворянских усадеб. Россия на переломе… Ветер раздувает новое жаркое пламя! В этой записке Хвостов проявил другую свою черту – ум: сидя на нижегородском княжении, он предвидел то, чего не замечали другие.
– Семафоры открыты, – сказал он, поставив точку.
Среди дня ему доложили, что в просторы Нижегородской губернии вторглась дикая орда илиодоровцев, и, потрясая хоругвями и квачами, измазанными масляной краской, она валит напролом – к святыням гусиной "столицы" Арзамаса. Хвостов велел полиции:
– Я думаю, илиодоровцев задерживать не следует, черт их там разберет: у них вроде крестного хода! Но советую вкрапить в их толпу надежных филеров наружного наблюдения…
* * *
Вторично описывать безобразия илиодоровцев я не стану. Для нас важно другое: в январе 1911 года Илиодор поднял на Волге знамя вражды к Синоду, к правительству, к бюрократии, к полиции. Это знамя не было ни белым, ни тем более красным – оно было черным. Реакция выступала против реакции!..
Столыпин ознакомился с докладами полиции.
– Этот сукин сын Илиодорушко зарвался до того, что уже не понимает простых вещей. Если бы сейчас был пятый год, мы бы сами поддержали его изуверства, но Илиодор забыл посмотреть в календарь – сейчас одиннадцатый, и революции нет и быть не может, а потому он играет против нас, против власти…
Газеты писали о Гермогене и Илиодоре как о новых иноках Пересвете и Ослябе, которые сокрушают своих врагов – и слева и справа, не разбираясь. Столыпин решил разорвать их ратные узы: Пересвет-Гермоген оставался в Саратове, а Ослябю-Илиодора прокурор Лукьянов назначил настоятелем Новосильского монастыря. Илиодор приехал в глушь Тульской епархии, целый месяц дрался с монашеским клиром, а потом, нарушив предписание Синода, бежал обратно в Царицын, где объявил своим поклонникам: "У кого есть ненужная доска – тащи мне ее, у кого ржавый гвоздь – тоже неси. У кого ничего нету – землю копай…" Террорист в рясе задумал создать храм наподобие Вавилона, чтобы на высокой горе стояла прозрачная башня до облаков, заросшая изнутри цветами, а с купола башни Илиодор, подобно Христу, желал обращаться к народу с "нагорными проповедями". На самом же деле он строил не храм, а крепость со сложными лабиринтами подземных туннелей; Илиодор шлялся по городу в окружении боевиков, вооруженных кастетами и браунингами. Знаменитый силач Ваня Заикин, человек недалекого разума, вкатывал, как Сизиф, на гору гигантские валуны. Илиодор велел местным богомазам написать картину Страшного суда, в которой были показаны грешники, марширующие в ад. Впереди всех выступал с портфелем премьер Столыпин, возле него рыдал от страха обер-прокурор Лукьянов (в очках), следом валили в геенну огненную адвокаты, евреи, писатели, а Лев Толстой тащил в адское пекло полное собрание своих сочинений… Вскоре, оставив земляные работы, Ваня Заикин прокатил Илиодора на самолете. Вернувшись с небес на грешную землю, царицынский Савонарола выступил перед верующими с такими словами:
– Дивное видение открылось мне с высоты аэропланной: все министры, губернаторы, толстовцы, социалисты и полицмейстеры предстали малюсенькими, будто гниды. Зато истинно верующие виднелись с небес как библейские Самсоны – величиною со слонов…
12 марта Илиодор выпустил воззвание к народу, в котором он заявил, что высшее духовенство продалось бюрократии за "бриллиантовые кресты", что отныне он начинает "жестокую войну" с властью "столичных мерзавцев", – в Царицын сразу вошли войска, получившие боевые обоймы! Илиодор заперся в монастыре, где были скоплены гигантские запасы продовольствия, в окружении многих тысяч приверженцев, спавших и евших в храме, он выдержал двадцатидневную осаду по всем правилам военного искусства. А потом, обманув слежку полиции, выбрался в Петербург, где его как ни в чем не бывало принял… царь. Николаю II нравилось, что, ругая всех подряд, Илиодор императора не трогал, и царю было жаль терять такую разгневанную черную силищу, как этот иеромонах… Илиодор записывал: "Страшно нервничая, моргая своими безжизненными, туманными, слезящимися глазами, мотая отрывисто правой рукой и подергивая мускулами левой щеки, царь едва успел поцеловать мою руку, как заговорил буквально следующее: "Ты… вы… ты не трогай моих министров. Вам что Григорий Ефимович говорил… говорил. Да. Его… слушать… Он тебе… он вам ведь говорил, что жидов… жидов больше и революционеров… а моих министров не трогай!"
А потом, вне всякой логики, Николай II в кругу придворных высказал мысль, что профессор медицины Лукьянов негоден для поста обер-прокурора Синода, ибо не может справиться с Илиодором! И тут произошло такое сцепление обстоятельств, благодаря которым Распутин дерзостно вторгся в дела синодальные…