– Послать весточку папе, Меиру. Или Аарону, в Каунас… – Эстер смотрела на вывеску:
– Папе седьмой десяток. Аарон сюда не доберется, на море война идет. А Меир… Как он сюда приедет? Франция оккупирована, американские корабли дальше Ирландии и Португалии не ходят. Только окольными путями. Хорошо, что американское посольство пока не закрылось, – она покачала головой: "Я с места не сдвинусь, пока Иосиф и Шмуэль не окажутся рядом".
Элиза молчала, не отвечая на письма.
Эстер не хотела думать о том, что могло произойти в Мон-Сен-Мартене. Она присела за столик летнего кафе, на канале. У Риксмузеума толпились немецкие солдаты, в серо-зеленой форме. Эстер взяла меню, с вложенной, отпечатанной на немецком языке карточкой:
– Добро пожаловать в наше заведение. Скидки для солдат и офицеров вермахта… – скривив губы, ничего не заказав, она встала.
Через два дня газеты вышли с приказом оккупационной администрации, и мэрии Амстердама. Всем проживающим в городе евреям, и людям с еврейскими корнями, требовалось зарегистрироваться в особом отделе, и получить штамп о происхождении, в паспорт. Евреям запрещалось занимать должности в государственных учреждениях, преподавать и работать в госпиталях. Эстер, разумеется, на регистрацию не пошла. Ее вызвали к директору университетского госпиталя, с другими врачами, евреями. Услышав распоряжение предъявить документы со штампом, Эстер вскинула голову:
– Я не собираюсь подчиняться варварским, средневековым законам, издаваемым людьми, громившими еврейские магазины и предприятия, отправлявшими евреев в концентрационные лагеря… – в Голландии жили тысячи немецких евреев, бежавших из страны. В городе шептались, что они окажутся первыми в очереди на депортацию. Некоторые уходили с рыбаками в Британию, за золото, но на море продолжались сражения.
Они покинули кабинет директора, а через полчаса секретарь принесла всем врачам, евреям, приказы о немедленном увольнении из госпиталя. Им даже не заплатили за отработанную часть месяца. Эстер, предусмотрительно, сняла деньги с банковского счета. В отделениях стояли очереди, ходили слухи, что немцы наложат арест на средства, принадлежащие евреям.
Парк Кардозо переименовали. Эстер, выйдя за сигаретами, в магазин на углу, замерла. Знакомая, медная табличка, в память профессора Шмуэля и его жены, исчезла, на ее месте красовалась надпись: "Евреям вход запрещен". Похожие объявления появились на некоторых магазинах и кафе. Эстер думала, поехать в Мон-Сен-Мартен, с Baby Browning, и лично забрать мальчиков у Давида, но поезда в Бельгию пока не ходили.
Она подготовила копии свидетельств о рождении и фото детей. Эстер надеялась, что американское посольство выпишет малышам паспорта. Она хотела, каким-то образом, отправить близнецов в Лондон, а сама поехать в Польшу.
Эстер нарезала свежий хлеб:
– Я обязана бороться с нацизмом. Любой человек сейчас должен… – когда в заднее окно особняка, выходящее на канал, постучали, Эстер сидела над рукописью статьи, о ведении родов в неправильной позиции плода. В Голландии бы ее не опубликовали, но Эстер, отвлекаясь на работу, чувствовала себя легче. Распахнув створки, Эстер увидела моторную лодку, на канале.
– Госпожа Горовиц, – раздался шепот из сада, – госпожа Горовиц, не бойтесь. Нужна ваша помощь… – мужчина поднял фонарик. Эстер узнала его. Год назад она спасла, на операционном столе, женщину с провинциального острова Толен. Местная акушерка просмотрела эклампсию. Беременную доставили в госпиталь с давлением, при котором, как утверждали все учебники, смерть матери и ребенка была неизбежна. У больной начинались судороги. Главный врач орал на Эстер, в коридоре отделения:
– Не ухудшайте статистику, доктор Горовиц! Пусть она умрет в палате, а не на операционном столе! Я не позволю создавать почву для судебного иска, ради удовлетворения ваших личных амбиций… – Эстер хотелось воткнуть скальпель ему в глаз. У женщины шел восьмой месяц беременности.
– Никто не умрет, – холодно ответила Эстер, держа на весу вымытые руки. Она толкнула коленом дверь операционной: "Заткнитесь, и не мешайте мне работать".
Она сделала экстренное кесарево сечение. Мальчик, весом почти в шесть фунтов, справился отлично. Отец ребенка, рыбак из Толена, плакал в кабинете у Эстер:
– Доктор Горовиц, мы всю жизнь будем за вас молиться… – она улыбнулась: "Идите к маленькому Якобу, к жене. Все хорошо, не волнуйтесь".
Господин де Йонг стоял перед ней, в рыбацкой куртке и суконной шапке:
– Я сразу о вас подумал… – шепотом сказал голландец, – вы хирург, доктор Горовиц… – Эстер взяла докторский чемоданчик. Выведя лодку в Эй, рыбак обернулся от штурвала:
– Мы по радио слышали, о евреях… – он витиевато выругался:
– Доктор Горовиц, если вам уехать надо, то мы всей деревней готовы помочь. Мы сюда немцев не приглашали, – он закурил трубку, – и не собираемся им подчиняться… – Эстер опустила голову над огоньком зажигалки:
– У меня дети в Бельгии, господин де Йонг, с бывшим мужем. Когда я их заберу обратно, я воспользуюсь вашим предложением… – везти близнецов в Британию на рыбацкой лодке было рискованно, но не менее рискованным было оставаться в Голландии.
Де Йонг рассказал, что раненого, без сознания, подобрали в пустой лодке ребята, ходившие к бельгийским берегам, за макрелью:
– Он, наверное, из Дюнкерка эвакуировался, – хмуро сказал рыбак, – мы в море трупы видели. Мы рыбу ловим, доктор Горовиц, – он вздохнул, – жить-то надо. Форма на нем французская, и бредит он на французском языке… – Эстер узнала похудевшее, осунувшееся лицо и рыжие волосы.
У него воспалились раны, но до гангрены дело не дошло. По кашлю Эстер поняла, что у кузена еще и пневмония. Сделав операцию, в гостевой спальне де Йонгов, она осталась на Толене, ухаживать за больным. В госпитале на континенте, по словам де Йонга, хозяйничали немецкие армейские врачи. Вызывать оттуда доктора к Теодору означало обречь его на лагерь для военнопленных.
– Или смерть… – Эстер поджала губы, поднимаясь наверх, с подносом:
– О Мишеле почти год ничего неизвестно… – она повернула ручку двери. Кузен расхаживал с костылем по маленькой комнате.
– Жареная макрель, яичница и хлеб, – строго сказала Эстер:
– Не перетруждай ногу, Теодор. С поясницей тебе повезло, осколок почти ничего не затронул, а с твоим суставом я долго возилась… – отставив самодельный костыль, кузен отпил кофе:
– Спасибо. Эстер… – в голубых глазах она увидела знакомое, настойчивое выражение, – Эстер, мне надо во Францию. У меня мама, Аннет… – вздохнув, она почти насильно усадила мужчину за стол. Эстер была высокой, но едва доходила ему головой до плеча. Французскую форму де Йонги сожгли, кузена одели в холщовые штаны и простую рубашку.
– На одной ноге, – Эстер сделала бутерброд, – ты далеко не уйдешь. Неделя, и я тебя отпущу. Де Йонг с ребятами доставят тебя до французского побережья. Но документов никаких нет… – Теодор поскреб рыжую щетину, на подбородке:
– Обойдусь. Мне только до Парижа надо добраться, дальше я сам. Что в новостях передают? – поинтересовался он.
– Все, то же самое, – мрачно ответила Эстер. Она переоделась в городской, тонкого льна костюм. Теодор бросил взгляд на ее шелковую блузку: "Тебе по делам отлучиться надо?"
Эстер кивнула:
– Я завтра вернусь, в Амстердаме переночую… – она собиралась в Гаагу, в американское посольство. Эстер хотела проверить, не приходило ли писем от Элизы, или дорогого друга, как Эстер называла берлинский контакт:
– Он знает Максимилиана фон Рабе, – подумала женщина, – он его приятель, близкий. Или родственник. Он часто его фотографировал, – письма от дорогого друга Эстер получала на безопасный ящик, в отделении рядом с рынком Альберта Кейпа.
После завтрака она устроила кузена в постели, с альбомом и карандашом. Теодор, чтобы скоротать время, занимался архитектурными проектами:
– Но все на неопределенный срок откладывается, – невесело усмехался он, – сначала надо разбить Гитлера…
– Разобьем… – Эстер мыла посуду, слушая какую-то передачу для домохозяек. Говорили о рецептах летних блюд:
– Как будто нет войны, оккупации… – она ставила тарелки на полки большого, старомодного шкафа. Диктор сказал:
– Перед нашим микрофоном выступает господин профессор Мендес де Кардозо, глава кафедры эпидемиологии, в Лейденском университете, с обращением к еврейскому населению Голландии… – Эстер выронила полотенце на кафельный пол.
Она прослушала обращение, до последнего слова. Женщина пробормотала: "Вот оно как".
Рядом со шкафом висело зеркало. Поправив светлый локон, сняв фартук, Эстер отряхнула летний жакет, синего льна. На шее блестел жемчуг ожерелья. Взяв сумку, она положила внутрь документы и фото детей. Кинжал был устроен на дне. Эстер прикоснулась к золотой голове рыси, погладила рукоятку браунинга.
– Рада буду увидеться, Давид, – насадив на голову шляпку, с пучком шелковых цветов, она закрыла дверь. Паром на континент отходил через двадцать минут. Эстер помнила расписание поездов, с местной станции, в Гаагу и Амстердам.
– Я все успею… – она зашагала к пристани, устроив на плече изящную, итальянской кожи, сумочку.
Амстердам
Амстердамское гестапо, под свои нужды, реквизировало здание гостиницы "Европа", на Амстеле, и два соседних дома. В особняках разместили кабинеты и камеры предварительного заключения. Номера в гостинице оставили для проживания работников. Братья фон Рабе заняли бывший угловой люкс, с балконом, выходящим на канал. Закинув ногу за ногу, Макс пил утренний кофе, изучая какие-то бумаги. Завтрак подавали обильный, с лососем, сыром, и ржаным хлебом. Генрих брился у большого зеркала, в ванной.
Младший фон Рабе аккуратно вытер золингеновское лезвие:
– На шахтах работа возобновилась, на сталелитейном заводе тоже. Я подготовил докладную записку, для штандартенфюрера Поля… – Генрих был любимцем Освальда Поля, начальника главного административного и экономического управления. Поль, как и многие в СС, не доучился в университете и происходил из семьи кузнеца. Генрих, аристократ, в двадцать пять лет защитивший докторат по высшей математике, для административного управления был кем-то вроде небожителя, хотя младший фон Рабе вел себя скромно, ел в общей столовой и сидел с товарищами за кружкой пива, по пятницам.
– Я рекомендую открыть в Мон-Сен-Мартене концентрационный лагерь, – подытожил Генрих, – это нам обойдется дешевле, чем платить шахтерам. В отличие от бельгийцев, с евреями мы можем не церемониться. Рабочий день в четырнадцать часов, строгий паек. Надо куда-то девать местных евреев. Гетто здесь, на западе, устроить не удастся… – Макс взял золотой портсигар:
– Они передохнут, милый мой. Они не привыкли к физическому труду. Хотя… – оберштурмбанфюрер затянулся американской сигаретой, – как временное решение, это отличная мысль. Сэкономим на транспортировке, на восток… – Генрих надеялся, что жители Мон-Сен-Мартена помогут евреям:
– Я видел их глаза… – Генрих сидел за пишущей машинкой, в рудничной бухгалтерии, – здесь появится сопротивление, непременно… – он смотрел на угрюмые лица шахтеров. Церковь наполняли прихожане, не только в воскресенье, но и каждую мессу.
Генрих, однажды, не выдержав, остановился на паперти. Внутрь он заходить не хотел, не желая вызвать подозрений у немецкой администрации. Мужчина прислушался. Кюре говорил, что мученики за веру обретут жизнь вечную:
– Сейчас верует человек… – голос был старческим, глухим, – который, рядом с Иисусом, Божьей Матерью и святыми, борется с врагами рода людского, ненавистниками веры, гонителями невинных… – больше кюре ничего не сказал. Генрих увидел на мессе немецких солдат и офицеров:
– Святой отец осторожен… – вздохнул младший фон Рабе, – вдруг, кто-нибудь из оккупантов знает французский язык. Но все, кому надо понять, поняли… – майор хотел, чтобы Генрих остался в Мон-Сен-Мартене до торжественного митинга, где собирались сжечь книги из библиотек. Генрих отговорился служебными делами, в Амстердаме. Он видел костры в Берлине, и в Геттингене, когда книги выволакивали из университетской библиотеки десятками тюков.
– Даже учебники по математике сжигали, потому что их написали преподаватели, евреи… – он застегнул золотые запонки, с агатом, в манжетах накрахмаленной рубашки. Прачечная в "Европе" работала отлично:
– Надо отдать должное голландцам… – одобрительно сказал старший брат, рассматривая вычищенный мундир, – они аккуратные люди. Не погрязли в свинстве, как славяне, в цинизме, как бельгийцы и французы… – Генрих вспомнил, что запонки старший брат привез из Праги.
Макс курил, красивое лицо было невозмутимым. Собрав бумаги, брат сунул стопку в неизменный, черный, простой блокнот, на резинке:
– Где бы он ни болтался, в Бельгии, – зло подумал Генрих, – он чем-нибудь поживился. Мерзавец, он никогда не скажет, куда ездил, а спрашивать я не могу… – Генрих взял серый мундир оберштурмфюрера, с ярко-голубым кантом на погонах, знаком службы в административном отделе. У Максимилиана, принадлежавшего к личному персоналу рейхсфюрера СС, кант был серебристым, а у Отто, медика, васильковым:
– И повязка с мертвой головой… – Генрих медленно застегивал пуговицы, – они все ее носят, в Аушвице… – перед отъездом Генриха в Берлин, Отто гордо сказал, что фрейлейн фон Ассебург получила вызов, от генерал-губернатора Польши, Ганса Франка. Фото Густи, из журнала, в резной рамке, украшало комод, в коттедже Отто.
– Ей понравится, – уверенно заметил старший брат, оглядывая блистающие чистотой комнаты, кружевное покрывало на большой кровати, шелковые подушки и подушечки, сложенные строго по размеру. Мебель у Отто стояла под прямым углом. Даже орехи, в керамической вазочке, он аккуратно разбирал по сортам. Отто волновался, если гости сдвигали подушки или смешивали орехи.
Генрих, впрочем, нечасто навещал брата. Он передергивался, оказываясь в пахнущей дезинфекцией гостиной, с портретами фюрера, и фотографиями Отто, в Тибете, в хадамарской клинике, и медицинских блоках концлагерей.
– Очень надеюсь, что с Густи он ничего себе не позволит… – Генрих вышел на балкон. Китель старшего брата висел на спинке плетеного стула. Макс расстегнул ворот рубашки:
– Густи даст ему от ворот поворот, – Генрих, скрыв улыбку, налил себе кофе, – можно не волноваться. Он ей расскажет и покажет вещи, которых я не видел. Отто не преминет похвастаться своими достижениями. Уехала бы она… – Генрих намазал свежее масло на хлеб, – от греха подальше. За мужчин не так волнуешься… – на длинном пальце Макса сверкало серебряное кольцо с черепом и костями, личный подарок Гиммлера:
– В любом случае, – напомнил себе Генрих, – пока я не найду координатора, дорогого друга, вся информация останется в Берлине. Мне некуда ее посылать, а передатчик нельзя использовать, это опасно… – вслух он сказал:
– Лосось очень нежный. Для чего ты настаиваешь на мундире, Макс? Ты в Берлине ходишь в штатском костюме, и я тоже… – Генрих носил штатское и в Польше. Он вообще, по мере возможности, избегал формы. Младший фон Рабе ненавидел эсэсовские регалии.
Максимилиан поднял бровь:
– Мы на оккупированной территории, милый мой. Конечно, – он зевнул, – голландцы сделают все, что мы им скажем, и уже делают. Однако важно вселять в людей уважение к рейху, страх перед ним. Даже здесь, где люди покорны, не то, что проклятые католики. Им нельзя доверять, они все смотрят в рот папе… – Макс и на обед к профессору Кардозо намеревался прийти в мундире.
Он остался доволен выступлением еврея на радио.
Кардозо вчера вызвали в амстердамское гестапо. Зная, что профессор выдал соплеменника и коллегу, Макс ожидал легкого разговора. Кардозо пришел в кабинет с папкой, полной рекомендательных писем, в том числе и от военного коменданта Мон-Сен-Мартена. Макс, разумеется, не стал подавать гостю руки и не пригласил его сесть. Оберштурмбанфюрер шуршал бумагами, а потом бросил папку на стол:
– Хорошо. Мы примем ваше прошение о выезде в Швецию, для получения премии, буде настанет нужда… – он незаметно, внимательно, рассматривал красивое лицо профессора. Кардозо казался спокойным, но голубые глаза бегали из стороны в сторону.
Ни в какую Швецию Кардозо никто отпускать не собирался. Фюрер запретил подданным принимать нобелевские премии:
– Тем более, евреям… – Макс, курил, развалившись в кресле, – он поедет на восток, с детьми. Отто обрадуется подобному приобретению, для его исследований. Но не сейчас, конечно. Сейчас он понадобится здесь… – в Польше, по распоряжению Гейдриха, в каждом гетто создавали советы самоуправления, юденраты. Членам советов, их семьям, обещали статус wertvolle Juden, полезных евреев, и защиту от депортации. Профессор Кардозо, как нельзя лучше, подходил для этой цели.
Макс зачитал выписку из приказа:
– Во всех еврейских общинах должен быть создан совет еврейских нотаблей, по возможности составленный из личностей, пользующихся влиянием, и раввинов. Он должен быть полностью ответственным за точное и неукоснительное соблюдение всех инструкций, которые уже разработаны и которые ещё будут разработаны… – Кардозо закивал:
– Конечно, конечно, господин оберштурмбанфюрер, это очень разумное решение. Я уверен, что еврейская община Амстердама, и всей Голландии…
– Обратитесь к соплеменникам, по радио, – прервал его Макс, – выступление написано. Объясните, что регистрация происходит для их блага, призовите к сотрудничеству, с местными властями и силами рейха. Нам важна ваша помощь, профессор, как будущего председателя городского еврейского совета… – Кардозо, конечно, согласился. Макс намекнул, что хотел бы отобедать у доктора. Кардозо покраснел, от удовольствия:
– Это огромная честь, господин оберштурмбанфюрер. Мы только вернулись в Амстердам. Моя жена в трауре, она потеряла родителей, но мы, конечно, приготовим обед. Моя жена католичка, – добавил Кардозо, – в девичестве баронесса де ла Марк. Ее брат готовится принять святые обеты, в Риме…
Максу о судьбе бывшего соученика рассказал комендант Мон-Сен-Мартена. Оберштурмбанфюрер удивился:
– Надо же, что с ним случилось. Впрочем, он в Гейдельберге всегда к мессе ходил. Интересно, где Далила? Сидит, наверное, в Англии, воспитывает отпрыска… – Макс был уверен, что это не его ребенок:
– Может быть, и Виллема, – лениво размышлял он, – впрочем, Далила всегда отличалась вольностью нравов… – о баронессе де ла Марк оберштурмбанфюрер знал, но Кардозо выслушал. По досье профессора выходило, что у него имеется бывшая жена, некая доктор Горовиц, американка. Макс, не поленившись, позвонил в амстердамский университетский госпиталь, где она работала, до вторжения. Горовиц, как и других врачей, евреев, уволили. После этого о ней никто, ничего не слышал. Макс, все равно, занес данные о женщине в блокнот. Он вытребовал себе личное дело, из канцелярии госпиталя. В папке, правда, не оказалось фото. Макс нахмурился, но успокоил себя: "Она-то мне зачем?"