Серо-голубые глаза презрительно взглянули на него. Мадемуазель отозвалась:
– Месье Корнель американский гражданин. США, нейтральная страна. Вы не имеете права его арестовывать, и меня тоже… – девушка вскинула подбородок, – ни о кольце, ни о донесениях каких-то подпольщиков, я понятия не имею. Если вы хотите отомстить месье Корнелю, потому, что он вас из ресторана выгнал… – темно-красные губы слегка улыбнулись, – это низко… – оберштурмбанфюрер сделал вид, что беспокоится за судьбу драгоценности.
Актриса, понял Макс, врала беззастенчиво, не двинув бровью. Мадемуазель утверждала, что ни о каком бриллианте не знает: "Вы меня с кем-то путаете, – она тонко улыбалась, – в "Рице", я не носила кольца". Девушка объяснила, что отдала перчатки консьержке потому, что привыкла появляться на публике в безукоризненном виде.
Макса бесило еврейское упрямство, с которым он раньше не сталкивался.
Тяжело вздохнув, он толкнул дверь комнаты. Мадемуазель привели под конвоем. Она осталась в траурном костюме, но шляпу и перчатки у нее отобрали. Макс посмотрел на стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке. Она стянула волосы в узел. Девушка сидела, отвернувшись, покачивая лаковым, черным носком туфли. Щиколотка у нее была тонкая, смуглая, волосы на висках немного завивались. Фон Рабе вспомнил запах, сладких, теплых цветов:
– У Нефертити похожий профиль. Разрез глаз миндалевидный, как у Эммы… – он сухо велел женщинам, охранявшим арестованную: "Оставьте нас".
Аннет, незаметно, сплела длинные пальцы. Она подпорола шов перчатки ногтем, спускаясь по лестнице, в сопровождении гестаповцев. Алмаз остался внутри. Девушка была уверена, что мадам Дарю передаст кольцо Мишелю, когда он появится на рю Мобийон:
– Нельзя, чтобы пропал семейный камень. Но если и Мишеля арестовали… – Аннет узнала немца, танцевавшего с ней в "Рице". Он девушке не представился. Увидев его на пороге комнаты, Аннет поинтересовалась:
– Долго вы собираетесь меня здесь держать, месье? Вы не имеете никакого права… – она почувствовала железные, грубые пальцы на своих плечах. Наклонившись, он прошептал в маленькое ухо:
– Я имею все права, моя дорогая… – фон Рабе встряхнул ее, – помните! Если вы будете запираться, ваш жених получит обвинение, в шпионаже. Я знаю о его британских родственниках, знаю… – Аннет отчеканила:
– Меня не интересует, что вы знаете! Я вам еще раз говорю, мы понятия не имеем, где находится месье де Лу! – о Мишеле немец у нее тоже спрашивал, настойчиво.
Аннет смотрела в холодные, голубые глаза. На красивых губах едва заметно поблескивали капельки слюны. Навязчиво пахло табаком, у нее закружилась голова. Аннет успела подумать:
– Такое случается, когда ждешь ребенка. Но я ничего не знаю, слишком рано… – изящная голова дернулась, фон Рабе прижал ее к столу:
– Ты мне расскажешь, жидовка проклятая… – узел темных волос распустился. Аннет почувствовала спиной жесткое дерево. Девушка услышала громкий смех.
– Тащите сюда жидовку… – светлые волосы волочатся по земле, раздается ржание лошадей и выстрелы. Вокруг стоит запах табака, чего-то металлического, неприятного. В темноте, под кроватью, видны огромные, серо-голубые глаза. Девочки сидят тихо, как мышки. Стучит сердце. Ладошка младшей сестры лежит в ее ладони. Малка шевелит нежными губами:
– Маме… тате… – Ханеле прижимает малышку к себе. До них доносится страшный, пронзительный крик. Ханеле дергает край одеяла, толкает сестру дальше, укрывает ее с головой. Малка молчит, вцепившись в ее руку.
– Александр! – она узнает голос:
– Александр, я прошу тебя, не надо… Я никому не скажу, никогда… – Ханеле, смутно, помнит язык. Отец пел ей колыбельную, о лошадках.
– Пони, – вспоминает девочка, – пони. На улице лошадки. Я посмотрю, где мама с папой и вернусь… – она говорит это сестре. Малка трясется, зубы девочки стучат, она закусывает одеяло, хватает Ханеле за подол платьица.
– Жди, – велит старшая сестра. Девочка выползает из-под кровати. В гостиной все перевернуто, медные подсвечники валяются на полу. Выглянув во двор, Ханеле замирает, видя светлые, распущенные, испачканные кровью волосы. Маму обступили смеющиеся люди. Отец стоит на коленях, его держат двое, за плечи. Высокий человек в черной куртке, с темными, в седине волосами, направил на него винтовку.
Ханеле бросается к отцу: "Тате!". Грубые, жесткие руки ловят ее. Ханеле визжит, отец рыдает:
– Александр! Оставь дитя, я прошу тебя, прошу… – боль раздирает все тело. Человек, швырнув ее вверх, поднимает штык. Отец бросается вперед. Кровь хлещет по его темной бороде, отец хрипит, Ханеле падает на землю. Человек с холодными глазами вонзает штык в шею отца. Она ловит шепот:
– Натан Горовиц… Теперь никто, никогда не узнает… – она закрывает голову руками, ползет среди копыт лошадей, боль не проходит. Девочка, шатаясь, поднимается на ноги. Она бежит.
Услышав хруст подломившегося каблука, Макс бросился вслед за ней.
Поскользнувшись на выложенном плиткой полу, девушка упала затылком на железное, острое ребро ступеней, ведущих вниз, к выходу из комнаты. Белый кафель покрылся алыми пятнами. Тело, покатилось к двери, Макс подвернул ногу, пытаясь его удержать. Серо-голубые глаза помутнели. Макс почувствовал острый запах мочи, в темных волосах виднелись сгустки крови. Он с размаха ударил ее головой о ступень: "Сука! Проклятая жидовская дрянь!". Ощупав изуродованный затылок, толкнув ногой труп, фон Рабе пробормотал: "Несчастный случай". Макс брезгливо вытер пальцы платком. Надо было позвать солдат, для уборки.
Ранним утром, на пустынной улице, ведущей к воротам кладбища Пер-Лашез, появился высокий мужчина, в испачканной краской, куртке маляра, на старом велосипеде. Белокурые, коротко стриженые волосы, прикрывал суконный, темно-синий, берет. Сзади, в плетеной корзине, лежали кисти и тряпки. Остановившись у булочной, где поднимали ставни, маляр выпил чашку крепкого кофе, покуривая "Голуаз". Голубые, большие глаза, окруженные легкими морщинами, немного припухли, и покраснели, словно мужчина не выспался.
Хозяин лавки включил радио, загремела "Марсельеза". В булочной портретов маршала Петэна не имелось. В углу висел французский флаг, без топорика. Хозяин, молча, принял от маляра медь:
– Должно быть, на кладбище что-то подкрасить надо. Стены в церкви, потолок… – не дождавшись сына из плена, жена булочника стала ходить к мессе. Раскладывая на витрине круассаны, он вздохнул:
– Кюре не помогут. Вряд ли наших парней из проклятой Германии отпустят. Весь Париж немцами кишит… – здесь, на востоке, в бедных кварталах, наряды бошей пока не появлялись.
– Надо самим… – маляр скрылся за серой стеной кладбища, булочник подытожил, – самим брать в руки оружие. Выгонять отсюда немцев, и петеновских крыс, так называемое правительство… – он прищурился. Маляр стянул, берет, светлые волосы золотились в лучах рассвета. Бросив крошки от круассанов воробьям, прыгавшим по булыжнику, булочник помахал старичку, вышедшему на прогулку с дряхлым пуделем.
Мишель шел по песчаной дорожке на холм, толкая велосипед. Он знал здешнего кюре. До войны, Мишель, в годовщину смерти родителей, заказывал по ним мессу. Останки отца лежали в общей могиле. Немецкие снаряды, разнесшие в клочья госпитальные палатки, не разбирали между врачами и ранеными. Мать похоронили в Каннах, где она умерла, но Мишель считал себя обязанным устраивать поминальную службу в Париже, рядом со склепом, где лежали его предки.
Вчера кюре провел его на чердак церкви. Из полукруглого, запыленного окна, был хорошо виден памятник, белого мрамора. Оставив велосипед у закрытых дверей храма, Мишель достал из-под тряпок два букета. Он всегда приходил на Пер-Лашез с красными гвоздиками. Кладбище было тихим, в кронах деревьев перекликались птицы. Засунув, берет в карман куртки, он пошел к Стене Коммунаров. Остановившись, склонив голову, он почувствовал, как текут по лицу слезы.
Тем вечером, возвращаясь с Монпарнаса в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель, как обычно, был очень осторожен. Он медленно поднимался по лестнице, к апартаментам Теодора, ловя каждый звук. У Мишеля на плече висела рабочая, холщовая сумка. Кроме портативного приемника, в ней лежало два браунинга. Подобное оружие использовали городские полицейские. Приемник, и пистолеты Мишелю передали на Монпарнасе, в невидном ресторане, за утиной ножкой, с шампиньонами. Его собеседник говорил с парижским акцентом. Когда барон де Лу открыл рот, он отмахнулся, мелко рассмеявшись:
– Твой предок, мой дорогой, по слухам, в наших кругах вращался… – мужчина поднял бровь, – я рад помочь, как говорится. Но… – он выставил ладони вперед, – в пределах разумных вещей.
– Я в Париже не остаюсь, – заверил его Мишель.
На человека он вышел через автомастерскую. Месье Алан, как его называли, занимался угонами машин и квартирными кражами. Мишель подозревал, что приемник, американской модели, раньше стоял в роскошных апартаментах, в Фобур-Сен-Оноре, но ничего спрашивать не стал.
Им, все равно, требовалась рация, и радист:
– Хотя бы передатчик… – поправил себя Мишель, – научиться всегда можно. Придется связываться с Лондоном, с другими группами, координировать действия… – в новостях передавали, что немецкая авиация бомбит военные базы в Британии. У Теодора в квартире стояло мощное радио. Мишель напомнил себе, что надо послушать американские новости.
Занеся ногу над ступенькой, он замер, одним неуловимым движением потянувшись за пистолетом. Сверху доносился какой-то шорох. Обхватив пальцами рукоять браунинга, Мишель почувствовал себя спокойнее. Он вспомнил, как Теодор учил его стрелять. Мишель увидел надменное лицо фон Рабе, в мадридском пансионе:
– Момо шрам целовала… – Мишель рассердился на себя:
– Нашел о чем думать, сейчас. Все кончено, и никогда не вернется… – он прижался к стене. Сверху повеяло ароматом сладких, тревожных пряностей.
Они выглядели так, будто собирались в дорогой ресторан. Мадам Левину, от переодевания, в номере "Рица", оторвал телефонный звонок. Роза узнала голос мадам Дарю, девушка навещала рю Мобийон. Консьержка, шепотом, попросила ее, немедленно, приехать на Левый Берег. Выбежав из гостиницы, Роза ухватила такси под носом какого-то, как она презрительно сказала, петэновского мерзавца.
Мадам Левина раскрыла изящную, ухоженную ладонь:
– Аннет и Теодора арестовали, Мишель. За ними приехали вишистские полицейские. Тебе надо покинуть город… – Итамар курил, в открытую форточку, разглядывая двор особняка. И он, и Роза знали о Максимилиане фон Рабе. Юноша кивнул:
– Не стоит рисковать, Мишель. Поезжай с нами на юг, или даже в Палестину. У тебя отличные руки, боевой опыт, ты пригодишься в деле… – алмаз лег в ладонь Мишеля острыми гранями. Расстегнув рубашку, Мишель достал простой, стальной крест. Повесив кольцо рядом, он поднял голубые глаза:
– Итамар, у тебя… у вас есть своя земля. Будет, – поправил себя Мишель, – при нашей жизни. А у меня есть своя. Моя семья здесь три сотни лет живет, мои предки здесь похоронены. Никогда такого не случится, чтобы я бежал… – он посмотрел на шпиль Сен-Жермен-де-Пре, на черепичные крыши Парижа:
– Я никуда не уеду, пока не станет ясно, что с Аннет, с Теодором… – Мишель вспомнил о теле тети Жанны, лежавшем в похоронном бюро:
– Никуда не уеду, – подытожил он, доставая блокнот с карандашом, – но здесь, или на рю Мобийон я больше не появлюсь. Это опасно. Держите телефон, зовите месье Намюра… – Мишель, с велосипедом, переселился в автомастерскую. Он спал на сиденье лимузина. Машины были готовы к отъезду.
Прочитав газету месье Клода, Мишель разорвал лист на мелкие клочки:
– Аннет арестовали не из-за Теодора. Она еврейка, без гражданства… Но что с Теодором? Неужели за нами следили? – вечером следующего дня месье Намюра позвали к телефону. Он узнал голос. По именам они друг друга не называли, на всякий случай. Выслушав кузена, Мишель, коротко, сказал:
– Я буду рядом, разумеется. Пожалуйста, осторожнее… – он понимал, что Теодор еле сдерживается. Кузен долго молчал. Теодор, наконец, выдавил из себя:
– Потом обсудим. Сейчас надо… – не закончив, он повесил трубку.
Ночью Мишель сидел во дворе автомастерской, на ящиках, с бутылкой дешевого вина. Здесь было тихо, кафе в районе предприятий закрывались рано. Мишель, отчаянно, хотел подняться и пойти знакомой дорогой, на Монпарнас. Он посмотрел на часы:
– Сейчас она… Момо, приедет с выступления… – Мишель вдохнул запах шампанского и сигарет, оказался в полутьме передней, услышал тихий шепот:
– Волк, я знала, знала, что ты вернешься… – ему захотелось устроить голову на тонком плече, обнять ее, прижать к себе, уберечься от смерти. Мишель вспомнил голос Теодора:
– Аннет… Мне сказали в префектуре, когда выпускали. Она умерла, в Дранси, несчастный случай. У нее каблук сломался, в камере. Она упала, ударилась затылком… – кузен, осекшись, долго молчал. Мишель слышал его дыхание:
– Кольцо у меня, – коротко сказал он, – у меня, Теодор… – кузен повесил трубку.
Допив вино, Мишель задремал, в лимузине, коротким, неспокойным сном. Он опять видел серый, холодный туман, седую женщину, похожую на Мадонну Рафаэля. Вздрогнув, он открыл глаза. Мадонна, держа ребенка, протягивала к нему руку.
Мишель оставил одну гвоздику рядом со Стеной Коммунаров. Он всегда приходил сюда, с другими социалистами и коммунистами, первого мая. Прочитав имена расстрелянных революционеров, он пошел к семейному склепу. На участке вырыли одну яму. На Пер-Лашез было тесно, гробы опускали в землю вместе:
– И надпись у них одна будет… – он положил алые гвоздики к латинским буквам: "Dulce et decorum est pro patria mori".
– Достойно умереть за родину… – легкий ветер шевелил белокурые волосы Мишеля: "Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни". Он перекрестился, глядя на имена бабушки и дедушки, на надпись "Пролетарии всех стран, соединяйтесь". Он опустил белые розы рядом со старыми, буквами:
– Это на кладбище Мадлен высекали, потом захоронения сюда перенесли, – вспомнил Мишель:
– Жанна де Лу. Теперь пребывают сии три, вера, надежда и любовь, но любовь из них больше… Любовь больше. Господи, дай нам увидеть время, когда не останется ненависти, когда будет одна любовь. Дай нам силы бороться… – белый лепесток, оторвавшись от цветка, полетел по дорожке. Мишель знал, что на похороны придут Роза, с Итамаром. Юноша сказал, что прочтет кадиш:
– Тихо, – он вздохнул, – никто, ничего не услышит. Ее звали Хана, дочь Натана… – Мишель уловил, издалека, шуршание шин.
– Господи, дай им покой в присутствии своем… – прикоснувшись к белому мрамору склепа, Мишель быстро пошел к церкви. Кюре открыл для него двери. Внутри спокойно, привычно пахло ладаном. Опустив руку в чашу со святой водой, Мишель нырнул в боковой выход. Узкая лестница вела на чердак. Катафалк, с двумя гробами, поднимался на холм.
Кузен вскинул голову. Он был в траурном костюме, рыжие волосы играли огнем в свете утреннего солнца. Мишель не отводил взгляда от жесткого, постаревшего лица, пока катафалк не свернул на боковую аллею, к семейному склепу.
Терраса ресторана La Cantine Russe выходила на Сену. Вечера в конце лета были сумрачными. Эйфелеву башню, напротив, после капитуляции освещать прекратили, но большие, черно-красные флаги, со свастиками, были видны и отсюда, с Правого Берега.
Федор выбрал русский ресторан, потому что его держал знакомый. При жизни Аннет, Федор никогда ее сюда не водил. Он пришел на набережную к закрытию заведения. Его, без единого слова, провели к столику. Хозяин принес меню, но Федор попросил: "Водки мне дайте". Он сидел, перед хрустальным фужером для шампанского, перед медленно пустеющей бутылкой:
– Я водку дома пил… – Федор затянулся сигаретой, – когда… – дальше думать он не хотел. На спинку стула он повесил старую, потрепанную кожаную сумку. Федор купил ее в каком-то захудалом городке, у подножия Скалистых Гор, десять лет назад. Закончив строить синагогу, в Филадельфии, Федор решил отправиться на следующий заказ, в Сан-Франциско, не поездом. Купив подержанный форд, он проехал всю Америку, из конца в конец. В Чарльстоне, Федор увидел синагогу, где, когда-то работал раввин Джошуа Горовиц. Он добрался до Йеллоустонского парка и Большого Каньона:
– Я Аннет обещал показать Америку… – едкий дым щипал глаза, но Федор их не вытирал, – не успел. Я ничего не успел. Почему я был такой дурак, почему поддался на провокацию этого… фон Рабе… – Федор вспомнил, как рассчитывался, в простом магазине, где шумели ковбои:
– Я рассказывал Аннет о гейзерах. Мы собирались взять палатку, поехать в Скалистые Горы… – в сумке лежало все, что у него осталось, короткий клинок, с украшенной алмазами и сапфирами рукоятью, икона Богородицы, в серебряном окладе, и две книги, Достоевского и Пушкина.
Федор вспомнил крохотный, тускло блестящий золотом крестик:
– Бабушка Марта мне его отдала… – он махнул рукой: "Не стоит, и думать о нем". Федор не хотел возвращаться в Сен-Жермен-де-Пре, где все напоминало об Аннет. Квартиру на рю Мобийон перевернули вверх дном. После похорон он сказал мадам Дарю:
– Позаботьтесь о книгах, пожалуйста… – Федор тяжело вздохнул, – и если месье Намюр зайдет… – он помолчал, – передайте мой телефон… – Федор снял номер в дешевой гостинице, на Монмартре. Он пил каждый день, в ближних барах, почти до рассвета. Поднимаясь по узкой лестнице, покачиваясь, он открывал дверь номера. Федор, не раздеваясь, падал на кровать. Ему снилась Аннет. Он видел седину в темных волосах, слышал знакомый голос: "Не успеешь".
Просыпаясь, он тянулся за бутылкой водки, рядом с кроватью. Шторы в комнате он задернул. Он не мог работать, не мог взять карандаш. Федор попытался набросать какое-то здание, но вместо этого стал рисовать портрет Аннет. Отшвырнув альбом, он вернулся к выпивке.
Кузена он не видел, с рю Мобийон в гостиницу никто не звонил. У Федора хватило сил дать телеграммы в Стокгольм и Нью-Йорк, сообщая Регине и дяде Хаиму о смерти Аннет. Он предполагал, что на рю Мобийон пришли ответы, но Федор не хотел их читать. Он вообще никого не хотел видеть.
Он вспоминал, сухой голос немецкого офицера, в Дранси:
– К сожалению, мадемуазель Аржан скончалась, в результате несчастного случая. Заключение врача… – немец зашелестел бумагами, Федор стоял, сжав кулаки. Всю дорогу до Дранси, он не верил, тому, что услышал в префектуре, повторяя себе:
– Ошибка. Ее перепутали. Не может быть, я сейчас ее увижу… – он увидел Аннет в подвальном морге немецкой военной тюрьмы, под холщовой простыней, с лиловым штампом. Федора заставили подписать какие-то бумаги, проверив его французский паспорт. Врач сказал:
– Сожалею. Неудачное падение, такое случается… – о фон Рабе Федор не стал спрашивать. Он понял, что не может больше ни о чем думать, кроме Аннет.
– Мне надо похоронить ее, маму… – сказал себе Федор, – все остальное потом… – потом началась водка.
У него случалось подобное, в Берлине, семнадцать лет назад:
– Тогда она просто ушла… – Федор смотрел на очертания Эйфелевой башни, – Анна. Просто ушла. Может быть, она жива. Какая разница, мы с ней больше никогда не встретимся. И с Аннет никогда… – в Берлине его спасла работа, а сейчас и работы не было.